Хэйдок Альфред
Миами

   Альфред Хэйдок
   
   Миами
   
   1
   - Кто бы мог уверить меня, что история, которую я записываю, не есть мой бредовый сон, родившийся в воспаленном мозгу во время жесточайшего припадка тропической болезни? Кто бы мог, еще раз спрашиваю я, доказать мне, что эта история действительно была рассказана мне реально существующим человеком, к тому же русским, по фамилии Кузьмин?
   Мне это очень нужно, ибо если в самом деле он существовал и в течение трех удивительнейших часов моей жизни находился тут, рядом со мной, на соседней кровати в больничной палате ? II, то я снова влюбленными глазами посмотрю на мир и скажу:
   - Он вовсе не так плох: в нем, кроме духа коммерции, есть еще кое-что!
   Теперь кровать рядом со мною пуста. Вчера я спрашиваю о Кузьмине сестру милосердия (если можно так назвать надменный автомат, исполняющий в нашей палате эту должность), но она ответила, что такой странной фамилии не помнит, и посоветовала воздержаться от разговоров, так как я слаб...
   Впрочем, это ничего: когда выпишусь из больницы, я справлюсь в канцелярии и, таким образом, узнаю, был ли это сон или я действительно присутствовал при финале странной драмы, до сих пор продолжающей волновать меня.
   А теперь я тороплюсь поскорее записать слышанное и виденное, потому что мой изнуренный мозг грозит утерять детали, как клен, один за другим теряет осенью листья. А без них, без деталей, мертва будет всякая правда...
   * * *
   Началось с того, что я вышел из пансиона на улицу, томимый предчувствием болезни, приступы которой уже сказывались: звон в ушах, затемненное сознание, в котором рисовалось кольцо пламени, смыкающееся вокруг меня, и я сам - маленький, маленький - стоял в середине, словно в чашечке огненного цветка, чьи лепестки охватывали меня и соединялись над моей головой.
   Я мечтал о дожде, о тропическом ливне, который падает с облаков радужного оникса и мягко шуршит в пальмовых листьях. А так как дождь не являлся, а асфальт и стены дышали пеклом, то я ненавидел все окружающее вплоть до зеленых яванских воробьев и индусских полицейских на перекрестках.
   А жара тем временем проникла уже в самое сердце, которое билось неровно, с перебоями, иногда, точно в раздумье: не остановиться ли?
   Было безумием в таком состоянии появляться на улице, но меня гнало из пансиона взвинченное до крайности воображение: все обиды российского изгнанника кипели во мне, меня бесило все, начиная с надменно-недоверчивых взоров кучки английских чиновников на пристани при высадке, видевших во мне вопросительный знак, человека с врожденным бунтом в крови, банку разрушительных микробов, и кончая ледяным обхождением со мною в пансионе нескольких "мисс", в чьих представлениях я, может быть, блудный сын безнравственной матери, отплясывающей непристойные "цыганские" танцы, а дочери ее и сейчас продолжают соблазнять правоверных иностранцев в вертепах Дальнего Востока...
   И я шел в Ка-лун, туземный квартал, стараясь превратить себя в скифа, полуазиата, чтобы прислушиваться там к шипению скрытой ненависти, питаемой цветным населением к белым братьям. Мне хотелось окинуть взглядом сумасшедший бег бурливой реки желтых лиц, стиснутый в узких улочках, и прикинуть в уме, что будет, когда взбеленится эта река в грозу и в сумрачной ярости помчит свои волны к чинным кварталам...
   Цель моего путешествия была уже недалека; за поворотом рев и галдеж несметных разносчиков и торговцев понесся мне навстречу; замелькали шелковые халаты и вонючее тряпье отдельных лиц из толпы, сгрудившихся на полукрытой площади. Я видел потные лица кули, волочивших какие-то мешки, раскрытые рты охрипших продавцов, машущие и зазывающие руки - все, что составляет дальневосточный базар.
   Вдруг в самой гуще движения, посреди рогатых шестов палаток, где-то резко стегнуло воздух...
   Треск хлопушки? Нет! - выше базарного галдежа в смертном испуге взвыл чей-то визгливый голос... Несколько вскриков, и почти мгновенно настала тишина, в которой слышались лишь глухое топанье сотен ног и движенье тел.
   Я машинально продолжал шагать, но впереди, один за другим, посыпались выстрелы ровно с такими паузами, какие требуются, чтобы загнать новый патрон в карабин.
   Но что было потом!.. Словно взрывом разметало толпу, и началось бегство с площади. Лица, искаженные страхом, заплясали предо мной в дикой пляске. И хотя люди в самом деле бежали, обгоняя и опрокидывая Друг Друга, мне это показалось бегом на месте, потому что я тупо глядел вперед, и одно лицо в моих глазах так быстро сменялось другим, почти одинаковым, что создавалось впечатление дергающегося занавеса из человеческих тел, скрывающего начало ультрафутуристического представления.
   Я даже начал подумывать, что это шутки огненного цветка, подбирающегося к моему мозгу, как вдруг стена колышущихся лиц совершенно исчезла, и я точно сорвали занавес - очутился перед пустой сценой - площадью.
   Теперь мне было ясно видно, что стрелял не кто иной, как индус-полицейский.
   - Здесь был разбойник, - сказал я себе, - он стреляет в негодяев, а трусливая толпа бежит! Уважающий себя человек никогда не должен руководствоваться примером толпы! - добавил я еще.
   Если бы в эту минуту кто-нибудь подсказал мне, что здесь амок^1 случай бешенства, вроде собачьего, возникающий у цветных народов во время адской жары, когда такой взбесившийся с пеной у рта и с чем попало в руках бросается на людей, убивая и кроша на своем пути все, - я, пожалуй, тоже обратился бы в бегство, но я это узнал лишь впоследствии.
   1' Амок - припадок, бессмысленный, кровожадный. Мономания.
   Итак, я не преступник, и поэтому, - спокойно вперед! Пусть индус продолжает защищать колониальные законы Англии - ко мне это не относится... Что за черт? Он целится в меня!.. Где справедливость?..
   Я споткнулся о скорченное тело раненой женщины и шлепнулся. Это спасло меня: свинцовый подарок только сбил шлем.
   Индус определенно счел меня убитым: с лицом, на котором судороги перемещали мускулы в совершенно неуказанные ими места, он дергался, подпрыгивал и издавал похожие на рыдания звуки: свой огонь он направил по новой цели - человеку, только что появившемуся из-за угла. Тут впервые в мою голову закралась мысль о сумасшествии, но, как это ни странно, я приписывал это состояние не полицейскому, а именно тому человеку, который шел сюда: в него стреляли - он это видел - и тем не менее шел...
   Это был невероятно загорелый европеец с волосами светлее кожи, одетый в расстегнутую на груди рубашку и в светлые брюки. Когда на его шляпе взвился и встал рожком оторванный пулей лоскут, он быстро нахлобучил ее обеими руками, отогнул спереди поля вниз и, нагнув голову точно бык, как-то боком стал приближаться к полицейскому.
   Такое выражение напряженнейшего ожидания и слепого упорства, какое было у него на лице, я видел только один раз, в игорной трущобе Макао, где тучный кассир после крупного проигрыша не принадлежащих ему денег впился глазами в рубашку решающей карты в последней ставке...
   Он почти поравнялся со мною, как его буквально перевернуло новым выстрелом. Падая, он схватился за бок и совершенно отчетливо произнес по-русски:
   - Она все-таки ошиблась на один день! Что было дальше, не представляется мне ясным. Откуда-то быстро вынырнул отряд полицейских:
   началась суматоха, в которой я не мог разобраться, потому что весь уже был во власти огненного цветка, и мое сознание потонуло в мутном хаосе.
   2
   До этого места описание событий сомнений не вызывает: амок в Гонконге случается, хотя сравнительно редко, - я мог на него напороться, потерять сознание от нервного потрясения и быть отправленным в больницу, где и пришел в себя. Но вот это "пришел в себя" заставляет задуматься. Мне кажется, что оно произошло только наполовину, потому что иначе я не мог бы воспринимать вещи и явления в таком удивительном смешении, на той именно грани, где фантастика сливается с действительностью.
   Впрочем, вначале все было сравнительно ясно. Когда я открыл глаза, я вовсе не стал задавать себе трафаретных вопросов, как, например: - Где я?
   По обстановке и по запаху - главным образом по запаху - я сразу определил, что нахожусь в больнице, потому что в самых лучших госпиталях, как бы они ни проветривались, в самой их атмосфере всегда остается что-то присущее только больнице.
   Была ночь. В слабом свете затемненной лампочки я всматривался в окружающее.
   Простыни, наброшенные на больных, белели в полумраке, образуя на согнутых коленях спящих кубообразные несимметричные глыбы, похожие на камень, из которого пораженный безумием скульптор высек руки с опухолями, одутловатые и неестественно изможденные лица.
   Все это вызывало во мне представления об отбросах мастерской Природы, откуда она выкинула все уродливое, весь ненужный хлам, который оскорблял цветущую землю.
   Вот тут, налево, что-то толстое, раздутое - глыба материи, которую душит водянка; напротив - чья-то засохшая голова, почти один череп, обтянутый желтой кожей, и со страшно глубокими впадинами глаз; направо э-э, что-то знакомое. Да это тот самый русский, который чисто по-русски, шел туда, куда не следовало... И он не спит, его лицо до сих пор сохраняет то странное выражение, о котором я уже говорил.
   Я поворачиваюсь к нему и тихо шепчу:
   - Вы ... вы тоже здесь?
   Так же тихо, точно это большой секрет, которого никто не должен знать, кроме нас, двух сообщников, он настороженным шепотом отвечает:
   - Да, я тоже... - И пытливо добавляет: - Скоро ли будет рассвет?
   У меня нет часов, и я не могу удовлетворить его любопытство, но в этот самый момент, точно по заказу, как будто таинственный дух подстерег его желание, где-то за стеною бьют часы. Мой сосед сосредоточенно отсчитывает, при каждом ударе в такт кивая головой.
   - Еще три долгих часа... - таинственно сообщает он мне.
   - А что ... что будет после этих трех часов? - как-то сразу возбуждаясь, спрашиваю я и мгновенно проникаюсь к нему необъяснимой верой и сочувствием.
   - Будет рассвет, а на рассвете я уйду отсюда. Я опечалился: в мою голову пришла мысль, как тогда - на площади, что этот человек, который, нахлобучив шляпу на глаза, быком лез на пули, ненормальный; ведь его ранили!.. Как же он, бедняга, уйдет?
   - Но, ведь вам, кажется, попало - и здорово?
   - Ну, конечно, смертельно! - убедительно согласился он тем же шепотом.
   Я замолчал: он - помешанный! Но долго молчать я тоже не мог: где-то в моем сознании висел, зацепившись, вопросительный знак и беспокоил, как заноза - что означало странное восклицание этого человека, когда он падал раненый?
   - Вы, кажется, говорили про какую-то ошибку там, на площади?
   - Это была неправда: ошибки не было - она не могла ошибиться... Ошибся я, считая, что смерть последует немедленно.
   - Кто это - она?
   - Миами, моя жена.
   - Так что же, жена сказала, что вас застрелят?
   - Вот этого, именно, она не сказала, то есть не сообщила, каким образом произойдет моя смерть, но точно предсказала ее на рассвете сегодняшнего дня. Вот почему мне вчера и захотелось испробовать амок; если предсказания Миами правильны, то вчера, то есть днем раньше, со мной ничего не могло бы случиться и бедняга-индус зря выпустил бы в меня свои заряды... Я, может быть, еще и скрутил бы бешеного... Но, вот тут-то я ошибся: упустил из виду, что ранить могут и раньше, а умереть придется сегодня...
   Все это он высказал уверенно, а под конец - даже с какой-то затаенной радостью и с такой убежденностью, что я сразу поверил: да, этот человек сегодня умрет.
   Но меня возмутила женщина, изрекающая такие приговоры мужу, и я почти воскликнул:
   - Что же это за женщина, которая...
   - Тс-с! - мой собеседник приложил палец к губам. - Тише: я больше всего боюсь, что кто-нибудь услышит и помешает мне умереть спокойно...
   И ни слова о жене: она была чудная женщина!
   - Почему же, - я опять понизил голос до шепота, - вы говорите, что она - была? Разве теперь ее нет?
   - Ну, конечно, - она же умерла во время родов и все это сказала мне потом... Вы ничего не знаете: если бы вы видели мою Миами!.. Знаете, что, - тут он оживился, точно сделал неожиданное открытие, - когда я начинаю говорить о ней, мне сразу становится легче. Может быть, вы позволите мне говорить о Миами все эти три часа? Можно? Какой вы, право, добрый! Только не можете ли вы пересесть на мою кровать?
   Я отрицательно покачал головой, потому что жар, дремавший во мне до сих пор, как будто задвигался: он ускорял молоточки сердца и, разбиваясь волнами, опять стал угрожать моему сознанию.
   - Тогда я сам пересяду к вам, - сказал мой собеседник и стал спускать ноги с кровати. Красное пятно, величиной с блюдечко, на забинтованном боку при движении расползлось, стало еще больше, а он все-таки перебрался и сел.
   - Видите ли, Миами... Да я сам точно не знаю, что она такое... По всей вероятности, смесь португальца с полинезийкой, брошенный ребенок, очутившийся у китайцев... Но для меня она - все женщины мира в одной... а сам я - русский, по фамилии Кузьмин... Кузьмин из Ростова...
   Старый Фэн Сюэ подарил мне Миами совсем подростком - там ведь женщины рано созревают для брака, - когда увидел, что я собираюсь покинуть его катер, чтобы прокутить заработки в порту. Знал ведь старик, чем меня удержать. Фэн дорожил мною как лучшим мотористом и стрелком во всей своей общине. Он подобрал меня в Шанхае, когда я на последние деньги зашел в тир... Знаете, стрельбище такое, где пулькой нужно сбить вещь, и, если сбили, вы ее получаете. Я там сбивал эти штуки до тех пор, пока хозяин заведения не отказал мне в дальнейших выстрелах. Тут Фэн заговорил со мною, а как узнал, что я еще и моторист, забрал меня с собой.
   Для Фэна и его шайки, как бы сказать, не существовало таможни: так, прямо в открытом море, с судов нам сбрасывали ящики с оружием и наркотиками... Немало заработал старый Фэн.
   Жили мы на островке, где ни подступа, ни выхода: скала на скале и бурун...
   Здесь я должен прервать рассказа Кузьмина и оговориться, что именно с этого места мое описание вызывает больше всего сомнений. Это и есть самое темное место, потому что, как только было произнесено слово "бурун", я сразу увидел его: белый, пенистый, он дыбился у черных камней и с шипением отбрасывал мириады брызг... Не то чтобы очень ясно увидел, а так, представил все вместе: тут и больничная палата, и Кузьмин в белом одеянии с красным пятном, расплывшимся еще шире, тут и море...
   А Кузьмин продолжал тихо нашептывать свой рассказ, но его слова, как оболочки, заключающие в себе мысль, совершенно перестали существовать:
   мне передавались не их звуковые формы, а только голые мысли, которые тут же в моем воображении становились достоянием чувств...
   Если существуют боги, то именно так они должны разговаривать!
   Рядом с первым буруном вырос второй, третий - целая линия их кипела, взмывая то выше, то ниже...
   А из щели в скалах-островках показалась девушка. Если бы кому-нибудь вздумалось запечатлеть ее на фотопленку, он получил бы ничего не говорящее лицо с довольно неправильными чертами, потому что красота его заключалась в красках, в необычайно удачном сочетании тонов: синие глаза под чернейшими бровями и румянец, постоянно спорящий на щеках за преобладание с цветом старой слоновой кости; смеющийся яркий рот и зубы - стылая полоска морской пены.
   Девушка лукаво смеялась, и там, где тише игра волн, где волна, утративши ярость, выгибает свою вогнутую спину, - там, у черных камней, она легла в воду и спрятала черную шапку волос.
   - Миами! Миами! - озабоченно кричал Кузьмин, появившись на берегу лишь секунды спустя после того, как девушка спряталась. Видно, он долго и быстро бежал - запыхался. Он обыскал берег, недоуменно постоял и, рассердившись, повернулся, чтобы идти назад.
   В эту секунду Миами точно выстрелило из воды: одним прыжком она очутилась на шее уходящего.
   - Ах, ты, чумазый бесенок! - Кузьмин покрывает поцелуями все ее мокрое тело, и они оба смеются, смеются...
   - Не уйдешь теперь в город? - дразняще спрашивает она. - Может быть, ты хочешь на родину, в страну ветров, которые дуют зимою и приносят холод?
   - Зачем я пойду? - говорит он. - Ты моя страна ветров; в тебе и холод и жар, ты превращаешь жизнь в сказку и делаешь ее короткой, как пальчик на твоей ноге!
   - За это поцелуй его! А, знаешь, я боюсь: у меня будет ребеночек, маленький-маленький, и ты полюбишь его и меньше будешь ласкать меня.
   - А-ха-ха! Разве меньше любят смоковницу за то, что она приносит плоды? - засмеялся Кузьмин и, подхватив ее на руки, скрылся в щели.
   Забило море, а на гребешках волн всхлипывали и гасли уходящие дни.
   Вереницами огоньков спрыгивали они по скалам и уходили в пучину.
   Самый последний из них перепрыгнул бурун и, мерцая одиноким оком вдали, еще плясал по волнам, когда в море показалась лодка. Она приближалась будто в глубокой нерешительности: останавливалась, иногда поворачивала нос обратно в море, а то вдруг чуть ли не скачками шла к берегу для того, чтобы опять бессильно закачаться на зыби.
   - Скверная лодка, скверная... - сказал бы всякий моряк, увидев ее, потому что именно в таких лодках прибывают плохие вести или что-нибудь вроде людей при последнем издыхании, или - вовсе без них...
   Когда выплыла Луна и пошла сыпать блестками по гребешкам зыби, лодка была уже около бурунов и юркнула между ними против описанной уже щели.
   Из суденышка показалась голова человека, который дико таращил глаза во все стороны, а потом и весь человек - Кузьмин. На нем была только половина рубашки и кое-что от брюк.
   Ему потребовался изрядный промежуток времени, чтобы выбраться из лодки и проползти на четвереньках расстояние, отделявшее лодку от щели. Там он припал к свежей воде, которая каплями сочилась по камням и стекала в углубления в скалах, - и пил. Утолив жажду, он сел и выругался крепким трехэтажным словом...
   - Отгулял старый пес, фэн: ищи теперь катер на дне моря!
   Посидев еще, он, пошатываясь, отправился к лодке и вытащил оттуда что-то сморщенное и невероятно высохшее. Это был Фэн Сюэ, хозяин крупного моторного катера, почти месяц тому назад пущенного ко дну удачным выстрелом.
   Притащив полуживого старика к тем же колдобинам, Кузьмин положил его на землю.
   - Лакай воду, говорят тебе! Кабы не я - давно бы соленой налакался!
   Кузьмин был зол: из-за неудачного плавания, кончившегося трагически, он был целый месяц оторван от Миами, как раз тогда, когда он больше всего хотел быть около нее - она ожидала ребенка.
   Только вдвоем со старым Фэном они спаслись и, благодаря туману, ушли в открытое море, где и блуждали, приставая к пустынным островкам и питаясь бог весть чем.
   Теперь они были дома, и им предстояло возвращение в деревушку, куда они придут вестниками беды.
   Когда это соображение пришло в голову Кузьмину, он смягчился: чем виноват старый человек, что счастье изменило? И разве его самого не ждет беззаботный смех, смех и ласка, от которых дни становятся часами, а часы минутами? Он бережно поставил на ноги напившегося воды старика и, собрав остатки сил, двинулся в путь.
   Скоро псы залаяли на окраине деревушки, и навстречу спасшимся вышла первая женщина.
   При свете Луны она узнала обоих плетущихся мужчин и уставилась на них.
   - Где мой муж?
   Старый Фэн пошевелил беззубым ртом и промолчал.
   - Он ушел на запад! - вместо него ответил Кузьмин традиционной фразой туземцев, означающей смерть.
   - А Юмин, Цен Жень и кривой Гао Лу? - спросил из темноты другой голос, и рядом с первой женщиной вынырнула другая.
   - Кроме нас, все ушли!
   Как крик ночной птицы, - скорбный звук сорвался с губ женщин. Как тени скользнули они впереди, и скоро все дворы огласились криками.
   - Они все... все ушли на запад! По пути медленно двигавшихся Кузьмина и Фэна зажигались огни в окнах, и все громче раздавались говор и плач.
   - Да, и на севере, и на юге любят одинаково, - скорбно думал Кузьмин, шествуя вперед среди толпы высыпавших отовсюду обитателей деревушки.
   На всех лицах он видел горе: оно шествовало вместе с ними и всюду будило эхо. Единственное место, куда оно, может быть, не заглядывало, было сердце старого пирата и контрабандиста Фэна; он знал цену победе и поражению, но, по старости лет, стал терять вкус к первой и не испытывать огорчения от последнего: великое равнодушие познавшего все царило в нем.
   Кузьмин с удивлением и тревогой оглядывался, не видя Миами. Вот-вот она выбежит навстречу и, может быть, даже с ребенком?
   На полдороге он быстро передал Фэна в чьи-то дюжие руки и помчался, сколько хватало силы, вперед, к своей хижине.
   Старая няня Лао-ма спала у самого порога, а Миами не было.
   - Где?.. Где моя жена?! - заревел он на испуганную старушку. Лао-ма нагнула голову с лысиной на макушке и, шепелявя языком, быстрым в радости, но неповоротливым в несчастье, заговорила так, будто не она говорит, а шепчут углы и темень опустошенного жилища.
   - Умерла во время родов... Умерла и похоронена вместе с мальчиком; неживой родился...
   И тогда вдруг Кузьмин почувствовал, что у него не осталось сил, что он так устал, так устал, что - черт возьми! - совсем не может устоять на ногах.
   4
   Духовидец и колдун деревушки стучался в дверь хижины, в которой жил Кузьмин. Лао-ма сегодня утром отнесла колдуну серебряные доллары и сказала, что господин хочет с ним поговорить.
   В каждом селении, пожалуй, найдется такой колдун, потому что даже в самой немудрящей жизненной ситуации человек сталкивается с вопросами, где его собственный опыт недостаточен.
   Тут на помощь приходит древняя мудрость. Ее вопрошает поверженный в несчастье и получает точные и исчерпывающие ответы, присоединив их к своей детской вере, он начинает чувствовать себя сравнительно сносно.
   Его же просвещенный собрат в подобных случаях бьется лбом о стену собственного неверия и в большинстве случаев оставляет коротенькую записку: "В смерти моей прошу никого не винить..."
   Колдуну отворили. Ему навстречу поднялся Кузьмин.
   - Говорят, что ты можешь заставить духов говорить твоими устами...
   Правда ли это?
   - Если это будет неправда - я возвращу господину подарки!
   - Так вызови мне Миами, мою жену: мне нужно с нею поговорить, понимаешь?
   Тут нечего было понимать. Колдун посчитал, сколько дней прошло со дня смерти; по его расчетам, дух еще был здесь. Он попросил оставить его одного на четверть часа в комнате, а потом - пусть господин приходит к нему и спрашивает...
   Еще он распорядился завесить окно и стал вытаскивать какие-то принадлежности.
   - Чертова кукла!.. - пробормотал сквозь зубы Кузьмин и вышел - как никогда ему было стыдно и невыразимо противно...
   Когда он вернулся назад, то увидел духовидца лежащим на полу, с укутанной в черную материю головой. Он спал.
   - Миами! - тихо прошептал Кузьмин и в тот же момент ощутил, что воздух вокруг него задрожал, точно проснулся смех маленькой Миами.
   - Я здесь! Я знала, что ты придешь... Я все время здесь, - раздался голос с дрожащими нотами, и Кузьмин мог поклясться, что это - голос его жены. Но откуда в прокуренной глотке колдуна мог взяться этот неподражаемый голос?..
   - Ты все боишься... не веришь, великан из страны ветров, - опять смехом засеребрился голос, -а я ... я должна тебя поблагодарить, что ты чтишь память: у тебя ведь в кармане лоскут кровавой материи, которая была на мне в час смерти.
   Дрожь пронизала Кузьмина от затылка до пяток: да, он нашел этот кусок материи, спрятал его в карман, и об этом никто не знал.
   - Слушай, Миами! - начал он прерывающимся голосом, - скажи мне, можем ли мы хоть когда-нибудь встретиться? Есть ли "там" что-нибудь?
   - Я сейчас узнаю... Подожди... Да, встретимся через пять дней, считая от сегодняшнего утра, на рассвете... Жди!
   В этот самый момент колдун начал усиленно дышать, его грудь заходила, как кузнечный мех, и он заворочался: сеанс подошел к концу.
   Исчезла из моих глаз хижина, исчез островок и исчезло море. Я увидел опять только больничную палату и сидящего на моей кровати Кузьмина, но он рисовался неясно - наподобие мягко-фокусных снимков, в каком-то туманном озарении. Слабый рассвет струился в окно, и в его мягком освещении я видел, что Кузьмин улыбается.
   И вдруг я услышал, что с веранды, за окном, донесся смех Миами...
   Задорный, с буйной ноткой радости женский смех! Он приближался...
   И Кузьмин тоже засмеялся, - два голоса слились в один. Всю больничную палату наполнил смех - ликующий, буйный и беззаботный, как песня ветров в морских просторах, победно звучащий, колокольчиками рассыпающийся, звенящий, торжественный, над смертью издевающийся смех...
   Что-то грохнулось о пол, что-то разбилось со звоном на столике - в палату вбежала перепуганная сиделка...
   Кузьмина я больше не видел и устало сомкнул веки.
   * * * Я опять на ногах и, как говорит Николай Рерих в "Цветах М.", "с сумою несчастья иду скитаться и завоевывать мир".
   При выписке из больницы я зашел в канцелярию - справиться о Кузьмине.
   Мне подтвердили, что действительно такой находился в больнице и умер в памятную для меня ночь.
   Кроме того, мне дали понять, что в лице Кузьмина я обзавелся плохим знакомством: на второй день после его смерти пришел полицейский инспектор и заявил, что у него имеются все данные, подтвержденные донесениями с мест, чтобы считать Кузьмина членом опасной шайки прибрежных контрабандистов.
   Но я ушел с легкой душой, насвистывая марш, - с забытым названием, но бодрящий, - потому что я знал: в этом мире, кроме коммерции, есть что-то еще!