Хэйдок Альфред
На путях извилистых
Альфред Хэйдок
На путях извилистых
Как только издали замаячило здание полустанка, я и Ордынцев спрыгнули с товарного поезда. Толстый кондуктор-хохол чуть-чуть не сделал того же, но благоразумно остался на тормозной площадке, бешено ругаясь и жестикулируя: он во что бы то ни стало хотел сдать нас полиции за бесплатное пользование вагонными крышами... Этот человек, без сомнения, обладал сварливым характером, ибо все время, как только открыл наше местопребывание, злобно и желчно ругался, точно мы причинили ему громадные убытки...
- На, выкуси! - Ордынцев показал ему вслед всем известную комбинацию из трех пальцев - и нас обоих посетила трепетная радость, что мы оставили этого злюку в дураках. Я качался на своих ослабевших от голода ногах, но беззвучный хохот сотрясал мое тело - лишнее доказательство, что человек не чужд маленьких радостей даже в самых безнадежных положениях.
Такое состояние продолжалось, пока хвост лязгающего железного зверя не отполз совсем, и тогда нас атаковала тишина побуревших под дуновением ранней осени отрогов Хингана, После грохота поезда тишина казалась почти потрясающей, враждебной и недоверчивой. Она точно спрашивала:
- А что вы тут намерены делать?
- Двигаться, жить и искать всего того, что делает жизнь привлекательной! - хотелось мне крикнуть в пространство, но это могло вызвать насмешки Ордынцева и обвинения в излишней нервозности - вместо этого я спросил:
- Нет ли у тебя еще табаку? Табаку не было, и это причиняло мне больше страданий, чем голод. Мы зашагали вперед размеренным и неторопливым шагом бродяг, которым некуда спешить, ибо весь мир, куда ни взгляни, принадлежит им, и они с одинаковым успехом могут повернуть как направо, так и налево восхитительная свобода!
Правда, эта свобода была для нас непривычна и поэтому немного страшна.
Тут-то, наверное, и крылось объяснение того, что мы в своем странствии придерживались линии железной дороги, которая - сама определенность.
Это мне не нравилось - в моей душе возник бунт против всякой определенности; я хотел использовать эту странную свободу всю, до дна.
- Послушай, - сказал я Ордынцеву, - отчего бы нам не свернуть в сторону от этих блестящих рельс? Они мне надоели. Почем знать - не ожидает ли нас тут, где-нибудь в сторонке, нечто восхитительное. Мало ли какие могут быть случаи!
Я сознавал, что говорю глупости под влиянием голода и изнеможения от ночей, проведенных у костров на краю дороги, где один бок обжигало, а другой - замерзал. Но в данный момент - это тоже один из результатов голодания - моя голова превратилась в волшебную клумбу, способную временами расцвести пышнейшими орхидеями жгучей фантазии, граничащей с галлюцинациями, и тут же быстро осыпаться, превращая все окружающее в черную яму...
Ордынцев протестовал:
- Конечно - рельсы нас не кормят, но мы попадем к китайским крестьянам; они, правда, могут нас накормить, но не исключена возможность, что спустят собак. Если бы это была Россия...
Я продолжал уговаривать его, все более воодушевляясь. В моих представлениях пределы возможного легко и удобно расширились до границ невероятного и с легкостью горной козы перескочили их: тут хмурый Хинганский хребет облекался в голубые туманы, прорезываясь сверкающей сталью струй; таинственные тропы уводили к священным озерам охотничьих племен - тех, кто завертывает маленьких кумиров в бересту и прячет их на раскидистых деревьях; дальше появлялся охотничий пир вокруг убитого лося, и лесные жители протягивали нам куски дымящегося мяса с жировыми прослойками, способного в два счета вернуть нам утраченную радость бытия; а из чащи за нами, может быть, будут следить глаза женщин, никогда не знавших культуры, но сведущих в древней науке любви...
Расписывая таким образом неизвестную землю, лежащую возле нас, которую моя фантазия награждала всем, чего мы были лишены в течение трех месяцев отчаяннейшей безработицы, я увлекал Ордынцева за собой на колесную колею, уводящую от пустынного переезда куда-то в сторону.
Ордынцев, немножко поколебавшись, сплюнул и последовал за мной: он находился под властью двух самых безумных советников - желудка, исступленно требующего пищи, и разгоряченной фантазии.
Тем, кто даже на небольших расстояниях пользуется автомобилями, извозчиками и прочими атрибутами человеческой лени, неизвестен могучий и убаюкивающий ритм пешего хождения дальних странствий: отлетают мысли, немеет корпус, все биение жизни сосредоточивается в ногах, и человек превращается в метроном...
Лес, слегка раскачиваемый ветром, шумел вокруг нас; светило осеннее, мало греющее солнце, и нам, убаюканным мерным движением, жизнь стала казаться не реальностью, а какой-то немного жуткой сказкой. Но потом к тишине леса стали примешиваться звуки: за нами тарахтела телега, и женский голос заунывно напевал забайкальскую песню, - кто-то догонял нас.
- Эй, тетка! - окликнул Ордынцев женщину в красном платке, когда телега уже поравнялась с нами, - дорога-то куда идет?
- На хутор. А вы чьи будете? - спросила женщина довольно мелодичным голосом.
- Божьи, милая, божьи! - ответил Ордынцев, обладавший замечательной способностью подделываться под крестьянский говор. - Может быть, у вас на хуторе в работниках нехватка, так вот - тут два молодца.
- Хотите на хутор - так седайте, - флегматично произнесла она, - а насчет работы поговорите с Кузьмой.
Мы сели, и телега понесла нас дальше, к неизвестному хутору и к какому-то Кузьме, которому волею судеб предстояло что-то решить в нашей жизни.
Мне, человеку, верящему в таинственное соотношение между именем и его носителем, этот Кузьма засел в голову: напирая на "у", я всю дорогу мысленно повторял этот имя и понемногу пришел к заключению, что этот человек - топор - грубый и кряжистый; у него непременно должна быть черная борода и хозяйственная сметка. Такие люди работают до одурения, бьют жен, и от них пахнет потом и дегтем...
- А как вас зовут? - обратился я к женщине.
- Аксиньей! - ответила она и почему-то потупила глаза.
2
Я ошибся в предположениях о наружности Кузьмы: он оказался хотя и чернобородым, но чрезвычайно изможденным и больным человеком. С месяц тому назад на него опрокинулся воз кирпичей и с тех пор, по выражению самого Кузьмы, у него стало "перехватывать в дыхании"...
Хотя Ордынцев по образованию агроном, а я - филолог, Кузьма плохо верил в наши способности, как работников. Наверное, потому он и назначил нам чрезвычайно мизерную оплату труда... Но нам нужна была еда - мы даже не стали торговаться. Аксинья накрыла на стол и мы ели...
А потом был сон в теплом помещении и на другое утро началась работа.
Мне до сих пор кажется, что я никогда раньше не понимал истинного значения слова "работа". Я усвоил это понятие лишь после недели пребывания в беженском хуторе Маньчжурии. Работа - это смутный бег бесследно исчезающих часов, мелькание изумительно коротких дней, это время, которого не чувствуешь и узнаешь лишь случайно, взглянув на стенной календарь, или - по внезапно наступившему воскресенью. А черные провалы в сознании, которые наступают почти сразу, как только отяжелевшие после ужина члены коснутся постели, - это ночи.
Я ел, двигался, напрягался и отдыхал, чувствуя, что с каждым днем становлюсь сильнее и, одновременно с этим, как будто - тупею... Вместе с осенним, изумительно чистым воздухом, я, казалось, втягивал в себя дрожжи, на которых пухли и набухали мои мускулы.
Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием - работа. Жизнь - она везде - таинственное сплетение влияний одного человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые также пронизывают нас исходящими из них силами...
Я стал замечать, что наша хозяйка Аксинья с каждым днем относится ко мне все приветливее. Был даже случай, когда она, видя, что я зверски устал и прекратил работу, чтобы отереть пот и передохнуть, - взяла из моих рук вилы и добрых полчаса вместо меня кидала снопы на стог, а я в это время курил. Я не мог тогда не похвалить ее рук и даже с восхищением ощупал ее полные мускулы повыше локтя.
Временами же я задумывался о счастье: не заключается ли оно в усыпляющем мозг движении, в физической работе, лишающей человека способности размышлять, став, как окружающая природа, как растение, далек ли будет человек от благостного состояния буддийской нирваны, что почти одно и то же.
Был субботний вечер. С ноющей усталостью в членах и с абсолютной пустотой в голове, где не было и признака мысли, - я вышел за околицу и уставился на горбатые хребты хмурого Хингана и застыл так, не шевелясь. Дымчатыми струйками курилась падь за ближайшим холмом, а с бурых полей, откуда мы днем свозили снопы, неслось одинокое - "пи-ит", "пи-ит" какой-то ночной птицы. Густо-голубые сумерки точно вырастали, струились из самой земли; они окутывали дальние горы, становясь все более фиолетовыми и, казалось, даже проникали во внутрь меня, наполняя мое сознание. И тогда вдруг во мне зашевелилось ощущение неведомого счастья: я слился, я растаял и был одно с окружающими горами, - землею, носившей меня - и воздухом, которым дышал. И мысль осенила меня: "Так бы вот прожить всю жизнь куском горячей материи на живущей вокруг меня странной, простой и, вместе с тем, таинственной земле. Ведь миллионы людей, вышедших из земли и к ней прикованных труженников-крестьян так и живут, рождаются и умирают, растворяясь в синей мгле природы, где печальная ночная птица одиноко кличет над ними свое - "пи-ит", "пи-ит". И если бы еще была женщина, которая бы награждала меня тихой лаской после дня упорного труда! - что же еще требовать от жизни?"
Я почти уверился, что нашел ключ к счастью и разрешил проблему собственного существования. Но в тот момент что-то случилось: ко мне шла женщина... В сумерках белым пятном выделяется ее головной платок, - это была Аксинья. Она подошла вплотную и спокойно стала со мной рядом.
Странно, - как только это произошло, - тихие голубые сумерки вечера покинули меня, вместо них заколыхались во мне трепет ожидания чего-то, смутное желание и таинственная уверенность в неизбежном...
- Аксинья! - голос мой звучал приглушенно.
- Тише, как бы не услышала свекровь, - также приглушенно ответила она.
Я еще раз взглянул на нее и мгновенно понял, зачем она пришла ко мне:
сила земная, бесхитростная и прямая говорила в ней так же, как в этой укутанной голубым туманом земле, и выгнала ее от больного мужа к одинокому мужчине, который не скрыл перед ней своего восхищения ее работолюбивыми и сильными руками...
Пусть говорят после этого, что нет таинственных духов, которые иногда подслушивают наши желания.
Еще раз в темноте раздалось уже совсем глухое:
- Аксинья!
И еще раз другой голос, сдавленный, еле слышный, прерываясь, прошептал: - Тише!..
3
Логический ход вещей неумолим: я всегда говорил, что Кузьма напрасно не ляжет в больницу, - он умер, и это случилось, право, скорее, чем можно было ожидать. Ордынцев такого мнения, что мужик, привыкший работать с утра до вечера, - умирает скорее, чем белоручка, ибо он не может примириться с ничегонеделаньем в постели. Может быть, Ордынцев и прав. Мы справили похороны и очень далеко везли покойника на кладбище, где предали его земле, которая ему, действительно, мать.
Теперь уже прошла неделя после похорон, и Аксинья ведет себя так, как будто только ждет моего решающего слова, и я стану здесь хозяином. Но разве Сатана, которого ради благозвучия предпочитают звать Мефистофелем, разве он когда-нибудь оставляет человека в покое? Нет!
Никогда! Третьего дня я ездил на станцию отвозить зерно и - к счастью или к несчастью, этого я еще не знаю, - очутился на перроне в момент прихода трансазиатского экспресса.
Кто бы мог мне сказать, каким колдовством проникаются прозаические вагоны и неуклюжие современные пароходы, если они - дальнего назначения?
Они оказывают на меня поражающее влияние... Не слетают ли к ним во время дальних странствований синеокие духи обманчивых, вечно влекущих мужчину далей? Те, кто, сизые, залегли дымкой или причудливыми облачками и стерегут тайну сокровенного обаяния мировых просторов. Не те ли они самые, кто некогда заставили нашего прапра- и перепрадедушку связать неверный и колышущийся плот, чтобы пуститься в плавание от своего обогретого и в достаточной степени надоевшего берега к другому, может быть, худшему?
Трансазиатский экспресс дышал стальными легкими; играл переливчатыми бликами на зеркальных стеклах и всем своим крайне решительным видом, включая сюда и глухой, гортанный гудок, говорил о могучем темпе жизни, о стальных молотах, поднятых для удара, и об исступленном стремлении человечества в область, беспредельного властвования над пространствами и даже - миром...
По крайней мере, таким он показался мне после месяца, проведенного в грязном, пахнущем скотным двором, хуторе.
Женщина с зажатым между пальцев томиком в руках вышла из вагона и - как видение из страшно далекого и привлекательного для меня мира - томной поступью проплыла мимо меня. Смесью запахов, по всей вероятности, состоящей из тончайших духов, аромата холеной кожи и волос, с прибавлением сюда нескольких капель неподдельного греха, она отравила слишком простой и ясный воздух станции, а также мой душевный мир...
В двух шагах от меня томик упал. Я его моментально поднял и вернул владелице.
- Мерси, мосье.
- Са ne vaux pa ie penie, madam. Удивленный взгляд - стремительный взлет маневрирующих бровей.
- Разве вы говорите по-французски?
- О, да, мадам!
Последовал краткий разговор. Она смеялась: филолог - и в таком странном виде - с кнутом за поясом... В этой дикой Маньчжурии... Она непременно расскажет об этом в Париже... Что? Поезд трогается?.. Пусть мосье оставит у себя томик французских стихов - они прелестны...
Трансазиатский экспресс ушел. Я наудачу раскрыл книгу и прочел Поля Верлена:
Мне часто видится заветная мечта, - Безвестной женщины, любимой и желанной. Но каждый раз она и совсем не та, И не совсем одна, - и это сердцу странно.
- Во всяком случае, - сказал я, закрывая книгу, - моя мечта - не Аксинья!
* * *
Я покинул хутор, но Ордынцев остался. Мне кажется, что он скоро займет там вакантное место хозяина; Аксинья при расставании особенной горести не проявила... Листьев на деревьях уже нет - падает первый снег. Я иду сильный и окрепший, сам хорошо не зная - куда! В моей голове, подобно одуревшим пчелам, роятся обрывки мечты: там и большие города, и пальмы, и бананы, и синеокие духи дремлющих далей.
На путях извилистых
Как только издали замаячило здание полустанка, я и Ордынцев спрыгнули с товарного поезда. Толстый кондуктор-хохол чуть-чуть не сделал того же, но благоразумно остался на тормозной площадке, бешено ругаясь и жестикулируя: он во что бы то ни стало хотел сдать нас полиции за бесплатное пользование вагонными крышами... Этот человек, без сомнения, обладал сварливым характером, ибо все время, как только открыл наше местопребывание, злобно и желчно ругался, точно мы причинили ему громадные убытки...
- На, выкуси! - Ордынцев показал ему вслед всем известную комбинацию из трех пальцев - и нас обоих посетила трепетная радость, что мы оставили этого злюку в дураках. Я качался на своих ослабевших от голода ногах, но беззвучный хохот сотрясал мое тело - лишнее доказательство, что человек не чужд маленьких радостей даже в самых безнадежных положениях.
Такое состояние продолжалось, пока хвост лязгающего железного зверя не отполз совсем, и тогда нас атаковала тишина побуревших под дуновением ранней осени отрогов Хингана, После грохота поезда тишина казалась почти потрясающей, враждебной и недоверчивой. Она точно спрашивала:
- А что вы тут намерены делать?
- Двигаться, жить и искать всего того, что делает жизнь привлекательной! - хотелось мне крикнуть в пространство, но это могло вызвать насмешки Ордынцева и обвинения в излишней нервозности - вместо этого я спросил:
- Нет ли у тебя еще табаку? Табаку не было, и это причиняло мне больше страданий, чем голод. Мы зашагали вперед размеренным и неторопливым шагом бродяг, которым некуда спешить, ибо весь мир, куда ни взгляни, принадлежит им, и они с одинаковым успехом могут повернуть как направо, так и налево восхитительная свобода!
Правда, эта свобода была для нас непривычна и поэтому немного страшна.
Тут-то, наверное, и крылось объяснение того, что мы в своем странствии придерживались линии железной дороги, которая - сама определенность.
Это мне не нравилось - в моей душе возник бунт против всякой определенности; я хотел использовать эту странную свободу всю, до дна.
- Послушай, - сказал я Ордынцеву, - отчего бы нам не свернуть в сторону от этих блестящих рельс? Они мне надоели. Почем знать - не ожидает ли нас тут, где-нибудь в сторонке, нечто восхитительное. Мало ли какие могут быть случаи!
Я сознавал, что говорю глупости под влиянием голода и изнеможения от ночей, проведенных у костров на краю дороги, где один бок обжигало, а другой - замерзал. Но в данный момент - это тоже один из результатов голодания - моя голова превратилась в волшебную клумбу, способную временами расцвести пышнейшими орхидеями жгучей фантазии, граничащей с галлюцинациями, и тут же быстро осыпаться, превращая все окружающее в черную яму...
Ордынцев протестовал:
- Конечно - рельсы нас не кормят, но мы попадем к китайским крестьянам; они, правда, могут нас накормить, но не исключена возможность, что спустят собак. Если бы это была Россия...
Я продолжал уговаривать его, все более воодушевляясь. В моих представлениях пределы возможного легко и удобно расширились до границ невероятного и с легкостью горной козы перескочили их: тут хмурый Хинганский хребет облекался в голубые туманы, прорезываясь сверкающей сталью струй; таинственные тропы уводили к священным озерам охотничьих племен - тех, кто завертывает маленьких кумиров в бересту и прячет их на раскидистых деревьях; дальше появлялся охотничий пир вокруг убитого лося, и лесные жители протягивали нам куски дымящегося мяса с жировыми прослойками, способного в два счета вернуть нам утраченную радость бытия; а из чащи за нами, может быть, будут следить глаза женщин, никогда не знавших культуры, но сведущих в древней науке любви...
Расписывая таким образом неизвестную землю, лежащую возле нас, которую моя фантазия награждала всем, чего мы были лишены в течение трех месяцев отчаяннейшей безработицы, я увлекал Ордынцева за собой на колесную колею, уводящую от пустынного переезда куда-то в сторону.
Ордынцев, немножко поколебавшись, сплюнул и последовал за мной: он находился под властью двух самых безумных советников - желудка, исступленно требующего пищи, и разгоряченной фантазии.
Тем, кто даже на небольших расстояниях пользуется автомобилями, извозчиками и прочими атрибутами человеческой лени, неизвестен могучий и убаюкивающий ритм пешего хождения дальних странствий: отлетают мысли, немеет корпус, все биение жизни сосредоточивается в ногах, и человек превращается в метроном...
Лес, слегка раскачиваемый ветром, шумел вокруг нас; светило осеннее, мало греющее солнце, и нам, убаюканным мерным движением, жизнь стала казаться не реальностью, а какой-то немного жуткой сказкой. Но потом к тишине леса стали примешиваться звуки: за нами тарахтела телега, и женский голос заунывно напевал забайкальскую песню, - кто-то догонял нас.
- Эй, тетка! - окликнул Ордынцев женщину в красном платке, когда телега уже поравнялась с нами, - дорога-то куда идет?
- На хутор. А вы чьи будете? - спросила женщина довольно мелодичным голосом.
- Божьи, милая, божьи! - ответил Ордынцев, обладавший замечательной способностью подделываться под крестьянский говор. - Может быть, у вас на хуторе в работниках нехватка, так вот - тут два молодца.
- Хотите на хутор - так седайте, - флегматично произнесла она, - а насчет работы поговорите с Кузьмой.
Мы сели, и телега понесла нас дальше, к неизвестному хутору и к какому-то Кузьме, которому волею судеб предстояло что-то решить в нашей жизни.
Мне, человеку, верящему в таинственное соотношение между именем и его носителем, этот Кузьма засел в голову: напирая на "у", я всю дорогу мысленно повторял этот имя и понемногу пришел к заключению, что этот человек - топор - грубый и кряжистый; у него непременно должна быть черная борода и хозяйственная сметка. Такие люди работают до одурения, бьют жен, и от них пахнет потом и дегтем...
- А как вас зовут? - обратился я к женщине.
- Аксиньей! - ответила она и почему-то потупила глаза.
2
Я ошибся в предположениях о наружности Кузьмы: он оказался хотя и чернобородым, но чрезвычайно изможденным и больным человеком. С месяц тому назад на него опрокинулся воз кирпичей и с тех пор, по выражению самого Кузьмы, у него стало "перехватывать в дыхании"...
Хотя Ордынцев по образованию агроном, а я - филолог, Кузьма плохо верил в наши способности, как работников. Наверное, потому он и назначил нам чрезвычайно мизерную оплату труда... Но нам нужна была еда - мы даже не стали торговаться. Аксинья накрыла на стол и мы ели...
А потом был сон в теплом помещении и на другое утро началась работа.
Мне до сих пор кажется, что я никогда раньше не понимал истинного значения слова "работа". Я усвоил это понятие лишь после недели пребывания в беженском хуторе Маньчжурии. Работа - это смутный бег бесследно исчезающих часов, мелькание изумительно коротких дней, это время, которого не чувствуешь и узнаешь лишь случайно, взглянув на стенной календарь, или - по внезапно наступившему воскресенью. А черные провалы в сознании, которые наступают почти сразу, как только отяжелевшие после ужина члены коснутся постели, - это ночи.
Я ел, двигался, напрягался и отдыхал, чувствуя, что с каждым днем становлюсь сильнее и, одновременно с этим, как будто - тупею... Вместе с осенним, изумительно чистым воздухом, я, казалось, втягивал в себя дрожжи, на которых пухли и набухали мои мускулы.
Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием - работа. Жизнь - она везде - таинственное сплетение влияний одного человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые также пронизывают нас исходящими из них силами...
Я стал замечать, что наша хозяйка Аксинья с каждым днем относится ко мне все приветливее. Был даже случай, когда она, видя, что я зверски устал и прекратил работу, чтобы отереть пот и передохнуть, - взяла из моих рук вилы и добрых полчаса вместо меня кидала снопы на стог, а я в это время курил. Я не мог тогда не похвалить ее рук и даже с восхищением ощупал ее полные мускулы повыше локтя.
Временами же я задумывался о счастье: не заключается ли оно в усыпляющем мозг движении, в физической работе, лишающей человека способности размышлять, став, как окружающая природа, как растение, далек ли будет человек от благостного состояния буддийской нирваны, что почти одно и то же.
Был субботний вечер. С ноющей усталостью в членах и с абсолютной пустотой в голове, где не было и признака мысли, - я вышел за околицу и уставился на горбатые хребты хмурого Хингана и застыл так, не шевелясь. Дымчатыми струйками курилась падь за ближайшим холмом, а с бурых полей, откуда мы днем свозили снопы, неслось одинокое - "пи-ит", "пи-ит" какой-то ночной птицы. Густо-голубые сумерки точно вырастали, струились из самой земли; они окутывали дальние горы, становясь все более фиолетовыми и, казалось, даже проникали во внутрь меня, наполняя мое сознание. И тогда вдруг во мне зашевелилось ощущение неведомого счастья: я слился, я растаял и был одно с окружающими горами, - землею, носившей меня - и воздухом, которым дышал. И мысль осенила меня: "Так бы вот прожить всю жизнь куском горячей материи на живущей вокруг меня странной, простой и, вместе с тем, таинственной земле. Ведь миллионы людей, вышедших из земли и к ней прикованных труженников-крестьян так и живут, рождаются и умирают, растворяясь в синей мгле природы, где печальная ночная птица одиноко кличет над ними свое - "пи-ит", "пи-ит". И если бы еще была женщина, которая бы награждала меня тихой лаской после дня упорного труда! - что же еще требовать от жизни?"
Я почти уверился, что нашел ключ к счастью и разрешил проблему собственного существования. Но в тот момент что-то случилось: ко мне шла женщина... В сумерках белым пятном выделяется ее головной платок, - это была Аксинья. Она подошла вплотную и спокойно стала со мной рядом.
Странно, - как только это произошло, - тихие голубые сумерки вечера покинули меня, вместо них заколыхались во мне трепет ожидания чего-то, смутное желание и таинственная уверенность в неизбежном...
- Аксинья! - голос мой звучал приглушенно.
- Тише, как бы не услышала свекровь, - также приглушенно ответила она.
Я еще раз взглянул на нее и мгновенно понял, зачем она пришла ко мне:
сила земная, бесхитростная и прямая говорила в ней так же, как в этой укутанной голубым туманом земле, и выгнала ее от больного мужа к одинокому мужчине, который не скрыл перед ней своего восхищения ее работолюбивыми и сильными руками...
Пусть говорят после этого, что нет таинственных духов, которые иногда подслушивают наши желания.
Еще раз в темноте раздалось уже совсем глухое:
- Аксинья!
И еще раз другой голос, сдавленный, еле слышный, прерываясь, прошептал: - Тише!..
3
Логический ход вещей неумолим: я всегда говорил, что Кузьма напрасно не ляжет в больницу, - он умер, и это случилось, право, скорее, чем можно было ожидать. Ордынцев такого мнения, что мужик, привыкший работать с утра до вечера, - умирает скорее, чем белоручка, ибо он не может примириться с ничегонеделаньем в постели. Может быть, Ордынцев и прав. Мы справили похороны и очень далеко везли покойника на кладбище, где предали его земле, которая ему, действительно, мать.
Теперь уже прошла неделя после похорон, и Аксинья ведет себя так, как будто только ждет моего решающего слова, и я стану здесь хозяином. Но разве Сатана, которого ради благозвучия предпочитают звать Мефистофелем, разве он когда-нибудь оставляет человека в покое? Нет!
Никогда! Третьего дня я ездил на станцию отвозить зерно и - к счастью или к несчастью, этого я еще не знаю, - очутился на перроне в момент прихода трансазиатского экспресса.
Кто бы мог мне сказать, каким колдовством проникаются прозаические вагоны и неуклюжие современные пароходы, если они - дальнего назначения?
Они оказывают на меня поражающее влияние... Не слетают ли к ним во время дальних странствований синеокие духи обманчивых, вечно влекущих мужчину далей? Те, кто, сизые, залегли дымкой или причудливыми облачками и стерегут тайну сокровенного обаяния мировых просторов. Не те ли они самые, кто некогда заставили нашего прапра- и перепрадедушку связать неверный и колышущийся плот, чтобы пуститься в плавание от своего обогретого и в достаточной степени надоевшего берега к другому, может быть, худшему?
Трансазиатский экспресс дышал стальными легкими; играл переливчатыми бликами на зеркальных стеклах и всем своим крайне решительным видом, включая сюда и глухой, гортанный гудок, говорил о могучем темпе жизни, о стальных молотах, поднятых для удара, и об исступленном стремлении человечества в область, беспредельного властвования над пространствами и даже - миром...
По крайней мере, таким он показался мне после месяца, проведенного в грязном, пахнущем скотным двором, хуторе.
Женщина с зажатым между пальцев томиком в руках вышла из вагона и - как видение из страшно далекого и привлекательного для меня мира - томной поступью проплыла мимо меня. Смесью запахов, по всей вероятности, состоящей из тончайших духов, аромата холеной кожи и волос, с прибавлением сюда нескольких капель неподдельного греха, она отравила слишком простой и ясный воздух станции, а также мой душевный мир...
В двух шагах от меня томик упал. Я его моментально поднял и вернул владелице.
- Мерси, мосье.
- Са ne vaux pa ie penie, madam. Удивленный взгляд - стремительный взлет маневрирующих бровей.
- Разве вы говорите по-французски?
- О, да, мадам!
Последовал краткий разговор. Она смеялась: филолог - и в таком странном виде - с кнутом за поясом... В этой дикой Маньчжурии... Она непременно расскажет об этом в Париже... Что? Поезд трогается?.. Пусть мосье оставит у себя томик французских стихов - они прелестны...
Трансазиатский экспресс ушел. Я наудачу раскрыл книгу и прочел Поля Верлена:
Мне часто видится заветная мечта, - Безвестной женщины, любимой и желанной. Но каждый раз она и совсем не та, И не совсем одна, - и это сердцу странно.
- Во всяком случае, - сказал я, закрывая книгу, - моя мечта - не Аксинья!
* * *
Я покинул хутор, но Ордынцев остался. Мне кажется, что он скоро займет там вакантное место хозяина; Аксинья при расставании особенной горести не проявила... Листьев на деревьях уже нет - падает первый снег. Я иду сильный и окрепший, сам хорошо не зная - куда! В моей голове, подобно одуревшим пчелам, роятся обрывки мечты: там и большие города, и пальмы, и бананы, и синеокие духи дремлющих далей.