Фазиль Искандер
Сон
(Козы и Шекспир)
Он вернулся из командировки, открыл ключом дверь своей квартиры и вошел в переднюю. Из гостиной доносился голос его жены. Оставив портфель в передней, он вошел туда. Там, кроме жены и его шестилетнего сына, находился какой-то незнакомый мужчина, который слишком вольготно развалился в кресле. По выражению лица жены и этого мужчины он сразу понял, что случилось нечто неисправимое.
— В нашей жизни кое-что изменилось, — сказала жена, как бы опережая его догадку и тайно упрекая его в слишком длительной командировке.
Она это сказала слегка смущенным голосом, но внутри этого смущения чувствовалось твердое решение и попытка навязать ему фальшивую уверенность в своей правоте и чистоплотности. При этом уверенность в ее чистоплотности основывалась на том, что она сразу сообщила ему о невероятной новости, хотя он сам мгновенно догадался о случившемся, как только вошел в гостиную.
Он вдруг вспомнил, что накануне ночью в поезде видел дурной сон и тогда же проснулся и подумал, что сон этот не к добру и в доме его, вероятно, какой-то непорядок. И вот явь подтверждала сон.
Все это сейчас пронеслось у него в голове, и его взорвала ее попытка навязать ему свою фальшивую правоту. Одновременно его взорвало выражение лица этого мужчины со слегка задранным, якобы волевым подбородком. Вид у него был уверенного в себе комсомольского вожака, который, слушая слова его жены, легкими кивками как бы подтверждал всемирное право женщины самой распоряжаться своей судьбой. В ярости он подбежал к креслу мужчины и стал бить его кулаками в подбородок. Он уже заметил, что мужчина этот гораздо крупнее его и явно сильнее, и потому решил, что точным ударом в подбородок он его сразу должен оглушить, нокаутировать.
Но когда он начал его бить, он ощутил, что от ярости руки его слишком напряжены и удары получаются недостаточно резкими. И оттого что он, несмотря на душащую его ярость, стараясь образумить эту ярость, перехитрить ее, пытался как можно точнее попасть ему в подбородок, сила ударов ослабевала. Одновременно он ощущал подловатость не соответствующей моменту слишком строгой целенаправленности своих ударов.
Он бил и бил этого мужчину. После каждого удара голова мужчины вздрагивала, но выражение лица ни менялось, а как бы еще более сурово замыкалось на мысли, что женщина имеет полное право сама распоряжаться своей судьбой и было бы оппортунизмом предавать забвению эту часть общепролетарского дела. Выражение лица этого мужчины к тому же назойливо напоминало лицо героя знаменитой картины «Допрос коммуниста».
«Сколько же можно бить его?» — думал он, чувствуя, что руки начинают уставать, деревенеть. И вдруг он понял, что голова мужчины не вздрагивает после каждого удара, как ему казалось, а просто отряхивается. Так человек, слегка мотнув головой, сгоняет муху, севшую ему на лицо.
«Ему совсем не больно», — с ужасом подумал он, продолжая молотить по резиновому подбородку мужчины. И сейчас он почувствовал фальшь собственных ударов. Ведь он уже понял, что мужчине его удары не причиняют никакого вреда.
И теперь ему ясно стало, что он перед этим мужчиной притворяется, делает вид, что не догадывается о бесполезности своих ударов, и длит бесполезное наказание.
Ведь если мужчина догадается, что он уже знает о бесполезности своих ударов, то это значило бы, что он должен найти новый способ мести или оказаться смешным. Но он не находил нового способа мести, точнее, считал преступным, скажем, схватить кухонный нож и пырнуть им ненавистного мужчину. Нет, такой выход он считал невозможным, а вот бить кулаками — в порядке вещей. Но и показаться смешным было ужасно. И он, чтобы не показаться смешным, усердно, как бы не сомневаясь в силе своих ударов, продолжал молотить кулаками по его бесчувственному подбородку. Но положение с каждым мгновением становилось все кошмарнее и кошмарнее, и руки уже стали свинцовыми от усталости — Что толку драться? — вдруг сказал мужчина, подставляя ладони и легко принимая на них его удары. — Мы с ней уже живем полгода. А теперь решили жениться…
— Как полгода? — задохнулся он в крике и одновременно постыдно радуясь, что при такой вести уже бессмысленно его бить и потому наконец можно опустить руки, которыми, выбившись из сил, он с трудом двигал. И вдруг неожиданно как убийственный аргумент против этого мужчины вспомнил и выкрикнул: — Но ведь она эти полгода продолжала жить со мной!
— Ну, это чисто формально, чисто формально, — поспешно поправил его мужчина, пытаясь замять этот его сокрушительный аргумент.
— Как это — формально?! — вспыхнул он, не давая отбросить этот свой аргумент, из которого, как ему казалось, совершенно ясно вытекало, что она не могла ничего общего иметь с этим мужчиной. И он стал доказывать, что все эти полгода он не формально, а по-настоящему жил с женой, не пренебрегая и такими постельными деталями, о которых он и под пытками в другое время не стал бы кому-либо рассказывать.
Ему казалось, что мужчина этот исчезнет, как дурной сон, если его доказательства будут убедительны. Но приводя их, он старался говорить иносказательно, чтобы ребенок ничего не понял, чтобы не причинять ему боли и не оскорблять его слух.
— Только без натуралистических подробностей, — сказал вдруг мужчина и, поморщившись, махнул рукой, — мы всегда были против натурализма.
Слушая его слова; он вдруг почувствовал, что этот мужчина ведет себя как хозяин положения и в стране, и в его доме. «Как это могло получиться, — подумал он, — ведь они вроде потеряли власть? Или сделали вид, что потеряли власть?»
«Может, все это сон? — с брезжущей надеждой подумал он. Но тут же жестко поправил себя: — Как же это может быть сном, когда как раз накануне я видел сон, который намекал мне на эту предстоящую явь. И вот она».
А между тем мужчина, видимо, нашел его доказательства достаточно убедительными с упреком посмотрел на его жену.
— Вот как, — сказал он, вздохнув, — а что ты теперь скажешь?
Жена его с вкрадчивой скромностью в голосе напомнила случай, действительно имевший место в одну из ночей этого полугодия, когда у них близость сорвалась. Тем самым доказывая, что полугодия близости в строгом смысле слова не получается. И хотя тогда близость сорвалась по ее же вине, она об этом не сказала. Но он почувствовал, что сейчас опасно об этом напоминать. Мог возникнуть спор, а во время спора они могли вспомнить, что он вообще целый месяц был в командировке. Сейчас они почему-то об этом забыли. Если бы они об этом знали, ему было бы совсем нечем крыть. Было смертельно важно доказать, что его связь с женой не прерывалась в эти полгода.
«Как хорошо, что я портфель оставил в передней, — подумал он, — если бы я его внес сюда, они бы все вспомнили. С портфелем повезло, — подумал он. — Надо раскручивать это реальное везение, и тогда победа будет за мной».
Раз они не видели портфель, надо делать вид, что этот мужчина появился в их доме и в их жизни, пока он выходил за сигаретами. Да, достаточно будет сказать, что он не в командировке был, а выходил из дома за сигаретами. «А если они спросят: почему ты так долго ходил за сигаретами? Очень просто, я скажу, что ближайший киоск был закрыт. Главное, что они портфель не видели».
А вдруг кто-нибудь из них случайно выйдет в переднюю, заметит его портфель и вспомнит, что он только что вернулся из командировки? Нельзя, нельзя этого допустить, подумал он, холодея. Надо спрятать портфель.
Он вынул сигарету и похлопал себя по карманам в знак того, что ищет спички и не находит. И он сделал вид, что идет в кухню за спичками. По дороге туда он в передней подхватил свой портфель и понес на кухню. Не зная, куда его спрятать получше, он сунул его в холодильник. Нахождение портфеля в холодильнике показалось ему достаточно естественным, потому что в портфеле оставался большой кусок колбасы, недоеденной в поезде: колбаса могла испортиться.
После этого он закурил от кухонной спички, хотя знал, что зажигалка у него в кармане. Но ему хотелось, чтобы его уход на кухню хотя бы частично был оправдан.
Закурив и вернувшись в гостиную, он снова встревожился, что они все-таки могут вспомнить о его командировке уже независимо от портфеля. Конечно, он может на это им сказать: «А где мой портфель, если я был в командировке?»
Все-таки он подумал о командировке как о запасном варианте, если ее придется признать.
По неведомым командировочным правилам день отъезда и день приезда принято было считать за один день. И он старался не забывать об этом, на случай если они вспомнят о командировке. Так он выгадывал один день. Конечно, он понимал, что выигрыш одного дня ему мало что дает, но с другой стороны, один день — это вдвое меньше, чем два дня. Но они так и не вспомнили о командировке или сочли излишним о ней вспоминать.
— Да, полгода у нас не получается, — сокрушенно согласился комсомольский вожак. Он это сказал раздумчиво, как бы взвесив ситуацию. И вдруг лицо его озарилось радостной догадкой. — Выходит, она изменила нам обоим! — вскрикнул он и расхохотался. — Еще неизвестно, кто кому должен предъявлять претензии. Вы ее вынуждали к сожительству! Я на вас подам в суд! Муж жену вынуждал к сожительству, пользуясь своим служебным положением мужа! Ха! Ха! Ха!
Острота, видимо, ему очень понравилась. Человек оживленно вскочил с места, подбежал к его сыну, схватил его в охапку и стал подбрасывать и ловить. А он, с разрывающимся от обиды сердцем, видел, что сыну эта игра нравится.
— Сыночек! — крикнул он срывающимся голосом, с последней надеждой добраться хотя бы до души собственного сына. — У тебя новый папа?!
— Да! — с сияющим лицом крикнул сын, задыхаясь от встречного воздуха и взлетая на руках этого мужчины. И вдруг все взорвалось!
…С глухо и страшно колотящимся сердцем он проснулся. Он был у себя дома. Сын и жена спали в других комнатах, и никакого намека на эту драму в жизни его не было. А сердце продолжало тяжело колотиться.
Он вспомнил, что и предыдущий сон, о котором он думал во сне и который как бы предупреждал об этом сне, он видел здесь, в этой же постели, несколько ночей назад. Ни в какую командировку он вообще не ездил.
Он подумал, что никогда в жизни не испытал такой боли, какую он испытал сейчас во сне. От нее он и проснулся. Так, где же настоящая жизнь — во сне или наяву, если самую ужасную боль мы испытываем во сне.
"Во сне мы беззащитны, потому что разум спит, — подумал он. — Значит, разум нас защищает, когда мы бодрствуем. Во время страшного сна кто-то тормошит разум: просыпайся, ему плохо! Но кто тормошит: организм, душа или кто-то, находящийся выше нас?
Странно, что во сне мы испытываем нравственную боль, но не испытываем нравственной брезгливости. Нравственная брезгливость, — подумал он, — плод культуры. Сон смывает культуру. Потому во сне возможны не только фантастические ситуации, но и похабные, которые немыслимы наяву". Он нашарил в темноте сигареты и закурил. Он подумал: как хрупка жизнь! И хотя они с женой жили дружно, он подумал: в жизни все может случиться. Чего-то главного им всегда не хватало.
Но чего? Он подумал: люди связаны прочной близостью, только если вместе молятся или вместе совершают преступление. Ни того ни другого у них не было. Да, подумал он, прочно людей связывает или небо, или ад. Все остальное непрочно. И даже имеет право на непрочность. Он с жуткой ясностью почувствовал это право на непрочность, право на своеволие. И он затосковал о Боге и ощутил свою вину, что не затосковал о нем раньше.
Внезапно он вспомнил, что несколько дней назад распалась семья его друга. Не этим ли объясняется его сон? Он считал, что это счастливая, верующая, озвученная громкоголосыми детьми семья. И вот теперь все рухнуло. Вера не помогла.
Да и есть ли счастливые семьи? Он крепко задумался. Да, вспомнил он, одну такую семью он знал с самого детства. Это была патриархальная крестьянская семья. В этой семье муж и жена не только не стремились к какому-то счастью, но даже не подозревали, что оно существует (существует!) и к нему надо стремиться. Для них добросовестное выполнение долга и было счастьем, но они не знали, что это так называется.
Само стремление к счастью греховно, подумал он. Счастье как бы предполагает тайный, только для меня солнечный день. Счастье — это утопия, направленная на самого себя, в неисполнении которой мы обвиняем других. Все шире охватывающая мир наркомания — ответ на идеологию счастья.
…В глубокой ночной тишине только тикал будильник, и тиканье его казалось взрывоопасным.
— В нашей жизни кое-что изменилось, — сказала жена, как бы опережая его догадку и тайно упрекая его в слишком длительной командировке.
Она это сказала слегка смущенным голосом, но внутри этого смущения чувствовалось твердое решение и попытка навязать ему фальшивую уверенность в своей правоте и чистоплотности. При этом уверенность в ее чистоплотности основывалась на том, что она сразу сообщила ему о невероятной новости, хотя он сам мгновенно догадался о случившемся, как только вошел в гостиную.
Он вдруг вспомнил, что накануне ночью в поезде видел дурной сон и тогда же проснулся и подумал, что сон этот не к добру и в доме его, вероятно, какой-то непорядок. И вот явь подтверждала сон.
Все это сейчас пронеслось у него в голове, и его взорвала ее попытка навязать ему свою фальшивую правоту. Одновременно его взорвало выражение лица этого мужчины со слегка задранным, якобы волевым подбородком. Вид у него был уверенного в себе комсомольского вожака, который, слушая слова его жены, легкими кивками как бы подтверждал всемирное право женщины самой распоряжаться своей судьбой. В ярости он подбежал к креслу мужчины и стал бить его кулаками в подбородок. Он уже заметил, что мужчина этот гораздо крупнее его и явно сильнее, и потому решил, что точным ударом в подбородок он его сразу должен оглушить, нокаутировать.
Но когда он начал его бить, он ощутил, что от ярости руки его слишком напряжены и удары получаются недостаточно резкими. И оттого что он, несмотря на душащую его ярость, стараясь образумить эту ярость, перехитрить ее, пытался как можно точнее попасть ему в подбородок, сила ударов ослабевала. Одновременно он ощущал подловатость не соответствующей моменту слишком строгой целенаправленности своих ударов.
Он бил и бил этого мужчину. После каждого удара голова мужчины вздрагивала, но выражение лица ни менялось, а как бы еще более сурово замыкалось на мысли, что женщина имеет полное право сама распоряжаться своей судьбой и было бы оппортунизмом предавать забвению эту часть общепролетарского дела. Выражение лица этого мужчины к тому же назойливо напоминало лицо героя знаменитой картины «Допрос коммуниста».
«Сколько же можно бить его?» — думал он, чувствуя, что руки начинают уставать, деревенеть. И вдруг он понял, что голова мужчины не вздрагивает после каждого удара, как ему казалось, а просто отряхивается. Так человек, слегка мотнув головой, сгоняет муху, севшую ему на лицо.
«Ему совсем не больно», — с ужасом подумал он, продолжая молотить по резиновому подбородку мужчины. И сейчас он почувствовал фальшь собственных ударов. Ведь он уже понял, что мужчине его удары не причиняют никакого вреда.
И теперь ему ясно стало, что он перед этим мужчиной притворяется, делает вид, что не догадывается о бесполезности своих ударов, и длит бесполезное наказание.
Ведь если мужчина догадается, что он уже знает о бесполезности своих ударов, то это значило бы, что он должен найти новый способ мести или оказаться смешным. Но он не находил нового способа мести, точнее, считал преступным, скажем, схватить кухонный нож и пырнуть им ненавистного мужчину. Нет, такой выход он считал невозможным, а вот бить кулаками — в порядке вещей. Но и показаться смешным было ужасно. И он, чтобы не показаться смешным, усердно, как бы не сомневаясь в силе своих ударов, продолжал молотить кулаками по его бесчувственному подбородку. Но положение с каждым мгновением становилось все кошмарнее и кошмарнее, и руки уже стали свинцовыми от усталости — Что толку драться? — вдруг сказал мужчина, подставляя ладони и легко принимая на них его удары. — Мы с ней уже живем полгода. А теперь решили жениться…
— Как полгода? — задохнулся он в крике и одновременно постыдно радуясь, что при такой вести уже бессмысленно его бить и потому наконец можно опустить руки, которыми, выбившись из сил, он с трудом двигал. И вдруг неожиданно как убийственный аргумент против этого мужчины вспомнил и выкрикнул: — Но ведь она эти полгода продолжала жить со мной!
— Ну, это чисто формально, чисто формально, — поспешно поправил его мужчина, пытаясь замять этот его сокрушительный аргумент.
— Как это — формально?! — вспыхнул он, не давая отбросить этот свой аргумент, из которого, как ему казалось, совершенно ясно вытекало, что она не могла ничего общего иметь с этим мужчиной. И он стал доказывать, что все эти полгода он не формально, а по-настоящему жил с женой, не пренебрегая и такими постельными деталями, о которых он и под пытками в другое время не стал бы кому-либо рассказывать.
Ему казалось, что мужчина этот исчезнет, как дурной сон, если его доказательства будут убедительны. Но приводя их, он старался говорить иносказательно, чтобы ребенок ничего не понял, чтобы не причинять ему боли и не оскорблять его слух.
— Только без натуралистических подробностей, — сказал вдруг мужчина и, поморщившись, махнул рукой, — мы всегда были против натурализма.
Слушая его слова; он вдруг почувствовал, что этот мужчина ведет себя как хозяин положения и в стране, и в его доме. «Как это могло получиться, — подумал он, — ведь они вроде потеряли власть? Или сделали вид, что потеряли власть?»
«Может, все это сон? — с брезжущей надеждой подумал он. Но тут же жестко поправил себя: — Как же это может быть сном, когда как раз накануне я видел сон, который намекал мне на эту предстоящую явь. И вот она».
А между тем мужчина, видимо, нашел его доказательства достаточно убедительными с упреком посмотрел на его жену.
— Вот как, — сказал он, вздохнув, — а что ты теперь скажешь?
Жена его с вкрадчивой скромностью в голосе напомнила случай, действительно имевший место в одну из ночей этого полугодия, когда у них близость сорвалась. Тем самым доказывая, что полугодия близости в строгом смысле слова не получается. И хотя тогда близость сорвалась по ее же вине, она об этом не сказала. Но он почувствовал, что сейчас опасно об этом напоминать. Мог возникнуть спор, а во время спора они могли вспомнить, что он вообще целый месяц был в командировке. Сейчас они почему-то об этом забыли. Если бы они об этом знали, ему было бы совсем нечем крыть. Было смертельно важно доказать, что его связь с женой не прерывалась в эти полгода.
«Как хорошо, что я портфель оставил в передней, — подумал он, — если бы я его внес сюда, они бы все вспомнили. С портфелем повезло, — подумал он. — Надо раскручивать это реальное везение, и тогда победа будет за мной».
Раз они не видели портфель, надо делать вид, что этот мужчина появился в их доме и в их жизни, пока он выходил за сигаретами. Да, достаточно будет сказать, что он не в командировке был, а выходил из дома за сигаретами. «А если они спросят: почему ты так долго ходил за сигаретами? Очень просто, я скажу, что ближайший киоск был закрыт. Главное, что они портфель не видели».
А вдруг кто-нибудь из них случайно выйдет в переднюю, заметит его портфель и вспомнит, что он только что вернулся из командировки? Нельзя, нельзя этого допустить, подумал он, холодея. Надо спрятать портфель.
Он вынул сигарету и похлопал себя по карманам в знак того, что ищет спички и не находит. И он сделал вид, что идет в кухню за спичками. По дороге туда он в передней подхватил свой портфель и понес на кухню. Не зная, куда его спрятать получше, он сунул его в холодильник. Нахождение портфеля в холодильнике показалось ему достаточно естественным, потому что в портфеле оставался большой кусок колбасы, недоеденной в поезде: колбаса могла испортиться.
После этого он закурил от кухонной спички, хотя знал, что зажигалка у него в кармане. Но ему хотелось, чтобы его уход на кухню хотя бы частично был оправдан.
Закурив и вернувшись в гостиную, он снова встревожился, что они все-таки могут вспомнить о его командировке уже независимо от портфеля. Конечно, он может на это им сказать: «А где мой портфель, если я был в командировке?»
Все-таки он подумал о командировке как о запасном варианте, если ее придется признать.
По неведомым командировочным правилам день отъезда и день приезда принято было считать за один день. И он старался не забывать об этом, на случай если они вспомнят о командировке. Так он выгадывал один день. Конечно, он понимал, что выигрыш одного дня ему мало что дает, но с другой стороны, один день — это вдвое меньше, чем два дня. Но они так и не вспомнили о командировке или сочли излишним о ней вспоминать.
— Да, полгода у нас не получается, — сокрушенно согласился комсомольский вожак. Он это сказал раздумчиво, как бы взвесив ситуацию. И вдруг лицо его озарилось радостной догадкой. — Выходит, она изменила нам обоим! — вскрикнул он и расхохотался. — Еще неизвестно, кто кому должен предъявлять претензии. Вы ее вынуждали к сожительству! Я на вас подам в суд! Муж жену вынуждал к сожительству, пользуясь своим служебным положением мужа! Ха! Ха! Ха!
Острота, видимо, ему очень понравилась. Человек оживленно вскочил с места, подбежал к его сыну, схватил его в охапку и стал подбрасывать и ловить. А он, с разрывающимся от обиды сердцем, видел, что сыну эта игра нравится.
— Сыночек! — крикнул он срывающимся голосом, с последней надеждой добраться хотя бы до души собственного сына. — У тебя новый папа?!
— Да! — с сияющим лицом крикнул сын, задыхаясь от встречного воздуха и взлетая на руках этого мужчины. И вдруг все взорвалось!
…С глухо и страшно колотящимся сердцем он проснулся. Он был у себя дома. Сын и жена спали в других комнатах, и никакого намека на эту драму в жизни его не было. А сердце продолжало тяжело колотиться.
Он вспомнил, что и предыдущий сон, о котором он думал во сне и который как бы предупреждал об этом сне, он видел здесь, в этой же постели, несколько ночей назад. Ни в какую командировку он вообще не ездил.
Он подумал, что никогда в жизни не испытал такой боли, какую он испытал сейчас во сне. От нее он и проснулся. Так, где же настоящая жизнь — во сне или наяву, если самую ужасную боль мы испытываем во сне.
"Во сне мы беззащитны, потому что разум спит, — подумал он. — Значит, разум нас защищает, когда мы бодрствуем. Во время страшного сна кто-то тормошит разум: просыпайся, ему плохо! Но кто тормошит: организм, душа или кто-то, находящийся выше нас?
Странно, что во сне мы испытываем нравственную боль, но не испытываем нравственной брезгливости. Нравственная брезгливость, — подумал он, — плод культуры. Сон смывает культуру. Потому во сне возможны не только фантастические ситуации, но и похабные, которые немыслимы наяву". Он нашарил в темноте сигареты и закурил. Он подумал: как хрупка жизнь! И хотя они с женой жили дружно, он подумал: в жизни все может случиться. Чего-то главного им всегда не хватало.
Но чего? Он подумал: люди связаны прочной близостью, только если вместе молятся или вместе совершают преступление. Ни того ни другого у них не было. Да, подумал он, прочно людей связывает или небо, или ад. Все остальное непрочно. И даже имеет право на непрочность. Он с жуткой ясностью почувствовал это право на непрочность, право на своеволие. И он затосковал о Боге и ощутил свою вину, что не затосковал о нем раньше.
Внезапно он вспомнил, что несколько дней назад распалась семья его друга. Не этим ли объясняется его сон? Он считал, что это счастливая, верующая, озвученная громкоголосыми детьми семья. И вот теперь все рухнуло. Вера не помогла.
Да и есть ли счастливые семьи? Он крепко задумался. Да, вспомнил он, одну такую семью он знал с самого детства. Это была патриархальная крестьянская семья. В этой семье муж и жена не только не стремились к какому-то счастью, но даже не подозревали, что оно существует (существует!) и к нему надо стремиться. Для них добросовестное выполнение долга и было счастьем, но они не знали, что это так называется.
Само стремление к счастью греховно, подумал он. Счастье как бы предполагает тайный, только для меня солнечный день. Счастье — это утопия, направленная на самого себя, в неисполнении которой мы обвиняем других. Все шире охватывающая мир наркомания — ответ на идеологию счастья.
…В глубокой ночной тишине только тикал будильник, и тиканье его казалось взрывоопасным.