Иванов Всеволод
Когда я был факиром
Вс. Иванов
Когда я был факиром
От доктора Воскресенского я ушел душевно усталым. Было такое чувство, словно я поседел в одно утро. Я думал, если доктор выдаст мне рецепт, то я, продав единственные свои брюки, смогу купить в аптеке кокаин. А продавать на пищу брюки и сидеть сытому без брюк - глупо.
Хозяйка моей комнаты, близорукая и с каким-то слезящимся носом, низко склонившись, читала по складам на столе афишу:
ПЕРВЫЙ РАЗ В ЗДЕШНЕМ ГОРОДЕ! ГАЛЛО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ.
Выступает всемирно известный факир и дервиш!
БЕН-АЛИ-БЕЙ!
- Вы где ж обучались этому? - спросила она, кривя затейливо слезящийся нос.
- В Индии, - ответил я мрачно.
Да и что я мог бы ей иное ответить? Не рассказывать же ей, как за свою складную кровать вместе трех рублей я согласился взять у старьевщика две шпаги с маркою "Гамбург". Шпаги были совершенно похожи одна на другую. Только если всмотреться одна из них была цельная, а другая складная с тремя кнопками в рукоятке. Кнопки были белые, слоновой кости, что ли, и это меня более всего раздражало. Если надавить одну кнопку, треть лезвия уходила. Надавить другую-исчезала следующая треть. И, наконец, вся троица скрывалась в рукоятке.
- Вы ж этим какие деньги будете зарабатывать! - сказал мне ласково старьевщик.
Я убого скучал по ласке и по надежде. И поэтому я больше для себя ответил:
- Но ведь одной шпаги мало?
И тогда старьевщик прибавил мне растрепанную книжку, изданную, как помню сейчас, Холмушиным в Москве: "Руководство по черной и белой магии с присовокуплением карточных фокусов".
- Тут и найдете теперь вашу подробную жизнь, молодой человек.
И почти угадал ведь старик. Действительно произошла отсюда часть моей жизни.
Квартирная хозяйка моя страдала животом, и ночью во всей квартире горела только пятилинейная керосиновая лампочка в уборной. В моей комнатушке, конечно, ни лампочки, ни керосину нет. Тщетно в ту ночь хозяйка стучалась в уборную. Постоянно слышала она оттуда суровый голос: "Извините, но у меня, кажется, дизентерия". Это я изучал черную магию.
Утром я пошел в Народный дом, где труппа актеров из пяти человек ставила "Красный фонарь", "Евгения Онегина" и "Горе от ума". Когда я сказал Пудожгорскому (это был режиссер), что могу глотать шпаги, он косо улыбнулся.
- Шпаги, что шпаги? Когда это всем известно, что немецкая работа. Вот если бы вы могли гипнотизировать массы. Вынуть, скажем, глаз из орбиты и вновь его вставить на прежнее место. Вот это, понимаю, сбор... будет!
- До глаз я еще не дошел, - ответил я мужественно, - но я могу безболезненно прокалывать руки; грудь, щеки стальными дамскими от шляп шпильками, подвешивать на них гирьки до трех фунтов.
- Чего ж вы не говорили раньше?
- У меня шпилек нет.
- Достанем. У наших актрис. Как же вы, - спросил он не без уважения, до шпилек дошли, а до глаз не можете? - Он вздохнул. - Впрочем, на все наука и время.
И вот почему хозяйка читает громадную афишу. По этой афише мне, старому и хитрому индусу, вменяется в обязанность: "глотать горящую паклю, шпаги, прыгать в ножи и прокалывать безболезненно свое тело дамскими шпильками, подвешивая на оные гирьки до трех фунтов весом". Должно было еще в афише значиться, что я беру раскаленное железо голыми руками, но такового опыта я не мог проделать. Подвела "Черная магия" Холмушина. Там говорилось, что нужно натереть руку яичным желтком, смазать клеем и посыпать "одной частью крупно истолченного порошка осолодки". Я так и сделал в точности. Затем накалил легонько самоварные щипцы и приложил к ладони. В комнате запахло горящим мясом, и хозяйка прибежала на мой вопль. Я мочил руку в простокваше. Хозяйка, поджав тощими руками живот, соболезнующе смотрела на меня и на испорченную простоквашу. Мне тоже было жаль простоквашу. Я был голоден и думал с презрением, что только наружные и внезапные мои страдания заставили хозяйку пожертвовать мне простоквашу.
Один раз в три дня меня кормили обедом в монастыре, что стоял над зеленым Тоболом. Были в монастыре зеленые колокола и откормленные сизые голуби, на которых облизывались кошки и я. Между прочим, все, что я видел тогда, мне хотелось съесть или выменять на съедобное. Монах, наливавший мне в деревянную чашку постных щей, спросил:
- Занозил, что ли? - и добавил с любовью: - Не из плотников?
- Итальянская гангрена, - ответил я с пересохшим горлом.
Монах умилился глазами. От жалости и от удивления дал мне лишний ломоть хлеба.
- В Италии-то, - сказал он с презрением и любопытством, - совсем, говорят, нету деревянных домов?
- Окончательно, - подтвердил я, - камень и вулканическая лава.
- Выходит,- спросил он с легким страхом, - там и плотников нету?
- Тебя как зовут-то? - спросил я.
- Евсей в пострижении буду.
- Плотник, что-ли?
Монах обрадовался, положил мне еще ломоть. Подобрал полы подрясника с замасленной скамьи.
- Как же, как же... пермской я, пермской. У нас там все святители кельи рубили! Христос ведь тоже плотником был.
Евсей низко наклонился ко мне, сунул еще ломоть и тихонько спросил:
- Ты вот книги поди читаешь: потому - очки. А не прописано там где-нибудь, действовал Христос фуганком или топором все чесал?
Я промолчал, а после обеда Евсей отозвал меня в сторону, к монастырским воротам, где выли слепцы и ерзались жирные голуби.
"Поди, парень, - подумал я, - ты и в бога не веруешь?"
Я был сыт, весел, тайное звание факира выпрямляло мою жизнь, я часто думал об Индии, сочиняя вступительную лекцию к моим опытам. Все же мне не хотелось обижать хлебосольного Евсея, видимо ушедшего в монастырь только потому, что и Христос был плотником.
- Ты в театре был когда-нибудь, отец? Ну, на представленье?
- Не доводилось.
- Я тебе билет дам, Евсей!
- А ты что там робить-то будешь?
- Огонь глотать и тело колоть без боли... Евсей отшатнулся. Серенький истрепанный подрясник сразу стал светлее его конопатого лица.
И бороденка так резко выделилась, будто выстругали ее. Руки были у него легкие, но все-таки он не мог их поднять, чтобы перекреститься.
- Сатана-а,-прошептал он,-ты чего смущаешь меня, сатана неверующий!-Затем он выпрямился, кинул вперед руки и глухо проговорил:- Я не зрю, зачем я тебе надобен, а я тебя обличу. Иль ты меня бога лишить хочешь? Бога я тебе не отдам. Ты хитришь, сатана!
Он вытянул легкую свою руку, я вложил туда контрамарку и ушел.
Едва появились на дощатых заборах широкие мои афиши, как в номерах, где стоял Пудожгорский, обнаружились какие-то ветхие старушки, желавшие меня видеть - мага, чародея и отгадывателя. Пришел чиновник из уездного казначейства, просчитавшийся на пятьсот рублей и желавший узнать, вернут ли их. Пудожгорский взял с него рубль и сказал, что ответ будет завтра письменный. Являлись барышни за приворотным зельем. Любопытствующий купец, желавший знать: какова на вкус в Индии водка и почем бутылка, и успеет ли он ее выписать к своим именинам. Сердце мое билось так же быстро, как моя слава. И, как сердце, бились в кассе билеты.
Мальчишки, ловившие на железные обручи, обтянутые сеткой, раков из Тобола, думали ли они, что угрюмый человек, сидевший на яру над ними и тупо перелистывавший "Магию", есть тот знаменитый факир, чья молниеносная слава всколыхнула тихий городок?
Нас теперь трудно удивить. Как правило, мы перестали быть наивными. В последний раз я видел удивление на улице - это когда стали продавать свободно черный хлеб и еще, позже, когда из Бухары привезли в Москву слона. Но и то удивление было такого сорта: "Что, мол, слоны? Через год у нас сотня слонов от него расплодится. Только удивительно то, к чему бы нам слоны?"
Тогда были другие времена. Времена хуже, но смешнее. Я теперь горд и высокомерен и тоже научился не удивляться. Мне даже не умилительно вспомнить, как я мазал коричневым гримом лицо, навязал на голову зеленую повязку, пахнувшую клопами, ноги мои прикрывались кумачовыми штанами, вправленными в кавказские сапоги. Пудожгорский, заикаясь и подмигивая глазом, похожим на букву "з", хвастался сбором. Рядом с гримом на опрятной тарелке, вычищенные мелом, отвратительно блестели громадные шпильки. Тут же украшенные петлями из выцветших лент с остатками -запаха гелиотропа лежали гирьки "от одного до трех фунтов". Были тут и немецкие шпаги, и факел, и бензин, и ножи в обруче, через который я должен прыгать.
На сцене оркестр вольно-пожарного общества пил водку, закусывая печеными яйцами, и пальцами пробовал: настроены ли инструменты. Инструменты были духовые, и мне казалось, что музыканты 'вместе со мной понимают, что ничего из нашего представления не выйдет. Завтра на меня весь город будет показывать пальцами, мальчишки хриплыми осенними голосами будут орать: "Факир-р, стерва-а!.." Мальчишкам забавно, что к обтрепанным штанишкам вязнут осенние листья, а мне эта осенняя слякотная лирика давно надоела, я хочу хорошего жирного супа с клецками, папирос "двадцать штук семь копеек" и грубую книгу, которая бы над многим смеялась.
Флейтист, достаточно пьяный и мудрый, вошел ко мне и, взяв тяжелый звонок, ударил три раза. Он выматерил Пудожгорского, пытавшегося еще продать лишний десяток билетов. Занавес, изгрызенный мышами и продырявленный пальцами драматических любителей, наблюдавших за сборами и за знакомыми барышнями, занавес, дергаясь со всей нервностью любителя, поднялся. Пудожгорский-во фраке и с бумажным цветком, половина которого отпала, чему публика беззлобно ухмылялась, с любопытством наблюдая, как во все время чтения Пудожгорский топчет этот цветок, причем выяснилось, что вместо лаковых ботинок на Пудожгорском новые резиновые галоши. Я не помню, что читал Пудожгорский, что пели после него и как жарко и душно было в зале. Я не трусил. Я помню отчетливо, что у меня было страстное желание не запнуться о кулису. Почему я боялся запнуться - не знаю. Может быть, грохот переставляемых декораций остался еще в моих ушах.
- Вы готовы?
По случаю парадного такого выступления Пудожгорский даже билетерам говорил "вы". И при этом еще картавил.
Я отложил шпагу с ненавистными тремя кнопочками из слоновой кости, вспомнил, что кровать моя скрипела со свистом, напоминавшим сверчка, и ответил:
- Сверчок.
Пудожгорский подумал, что так и нужно, крепко пожал мою руку и подтвердил с убеждением:
- Действительно, сверчок.
Вступительная речь моя (я помню ее от слова до слова) начиналась так:
- Милостивые государыни и милостивые государи! Прежде чем начать свои опыты, я должен вам сказать, откуда и когда появились на земле факиры. В далекие, далекие времена жил на земле воинственный народ-индийцы. У них был обычай: прежде чем принимать молодого человека в войско, его подвергали различным пыткам и истязаниям. Например, надевали на голову мешок с живыми муравьями и с пением девушек обводили вокруг селения...
Дальше я говорил, что в моих опытах нет никакой магии или тайн и что тут дело только в личном гипнотизме, в силе воли, перешедшей к нам от индусов.
- Музыка, ма-аэш!.. - неистово картавя, закричал Пудожгорский.
Я показал по рядам зрителей шпагу без белых кнопок, вернулся к своему столу, стал обтирать руки полотенцем и затем прикрыл им шпагу. Затем взял ту, что с кнопками, и, конечно, без труда удержал во рту рукоятку с лезвиями, аккуратно ушедшими внутрь рукоятки. Затем кнопки давил наоборот, и лезвия выходили обратно. Прыгал еще в деревянное колесо, уставленное с боков ножами, лезвиями от меня, так что если бы я задел нож, он, слабо укрепленный, просто бы выпал прочь из колеса. Но прыгать-это не сложно, нужно только упорство и чтоб тело твое привыкло из секунды в секунду повторять одно и то же движение. Позже я прыгал в это колесо так же беззаботно, как надеваю очки. Огонь глотать... и хотя сейчас трудно достать книжку по магии и Госиздатне занимается таким доходным делом, но мне рассказывать о магии не хочется.
Я устал, и пот выступил у меня на шее. Я боялся больше всего пота. Мускулы тогда скользят под пальцами, сам себя чувствуешь рыбой. Я выпрямился и начал считать, сколько народа сидит в первом ряду. Насчитал восемнадцать. Сколько мужчин и женщин? Попробовал их оженить, развеселился, и пот схлынул.
До этого случая я на сцене был однажды. В Павлодаре был цирк, и я вышел бороться любителем. Меня борец положил в пять секунд, шлепнул по заду и сказал: "Туда же лезешь, сопля. На ногах научись стоять прежде".
Нет у меня и сейчас любви к сцене. Пьяные музыканты ревели "На сопках Манчжурии", я наполнен был ненавистью и отвращением к этим гремящим трубам. Зал вонял вареным мясом и невыполненными людскими желаниями. Гремели громадные каблуки о деревянные полы, и мне, должно быть, казалось, что эту первую иголку, которую я должен воткнуть себе в грудь, втыкают эти гремящие каблуки.
Я не помню, думал ли я так,-едва ли. Помню ясно: тонкая слюноточивая боль ударила мне в веки, головка булавки запрыгала у меня в руках, я дрогнул было, но, взглянув на эти восемнадцать морд первого ряда, тупо, сладострастно, с верой в мою волю глядящих на меня, - я еще глубже воткнул в тело булавку. "Только бы не проткнуть артерии,- непрестанно повторял я,-только бы не проткнуть артерии..." Вот розовый язычок стали вылез из моего мяса, через мою кожу и, лениво-розовато блестя, пополз дальше.
Кусок груди величиною со спичечную коробку был проткнут насквозь.
Я даже почувствовал какую-то гордость и взял быстро другую булавку. Щеки мои горели, и рот пересох, но мне нужно было спешить. Пудожгорский глядел на меня из-за кулис с недоумением, и я понял, что забыл улыбнуться. Я стыдливо улыбнулся. Ряды захлопали, .и я на мгновение подумал, что моей улыбке... Нет, это уже третья булавка была в моей груди, и я брал фунтовую гирю, чтобы подвесить на булавку. И тогда-то седая вековечная боль ударила мне в затылок и расплавилась по спинному мозгу. Мне показалось, что грудь моя сорвана, и кровь хлынула. Я совсем не чувствовал тяжести гирьки, казалось, что громадный гвоздь идет в ребра. Я понимал, что вспотею от боли. А нельзя, может быть заражение крови. Я начал считать людей в первом ряду. Я не мог их увидеть, и тут, схватив тарелку, я быстро стиснул зубы и забыл про улыбку-неизменную цирковую улыбку, которой тупоголовые идиоты так сожалеют, не понимая, что улыбка, это-торжество над собой и единственная награда своему телу, ибо, когда улыбаешься - действительно бывает теплей.
Так вот, оскорбляя самого себя, я без улыбки с наглым упрямством и гордостью начал втыкать в тело булавки и навешивать на них гирьки.
Ряды кричали:
- Довольно, довольно-о!..
Какая-то белокурая чиновница упала в обморок, и никто не хотел ее выносить.
Тогда я выпрямился. Улыбнулся, насколько позволяли проткнутые щеки, и пошел вниз по ступенькам в зал.
Я прошел пять рядов и в шестом, направо, увидал рубленую бородку Евсея. Бороденка была вся потная. Глаза с распухшими веками отвернулись от меня. Он взмахнул руками.
В реве ладоней я не услыхал, что крикнул он мне. Мне было тошно, и я чувствовал, что весь рот наполнен кровью.
Я почему-то снял сначала самые легкие гирьки и вытащил булавки, которыми были проткнуты мускулы рук. Ушел в уборную и торопливо плюнул в полотенце. Нет, мне почудилось, крови во рту не было.
- Болит? - спросил Пудожгорский, пересчитывавший кассу.
- Не очень.
- Привычка. У меня тоже... Ишь негодяи, трехрублевку фальшивую подсунули. Мне жена говорила, рожать тоже страшно больно.
Он посмотрел поверх моей головы.
Позже, когда Пудожгорский отсчитал мне за выступление, в уборную пришел доктор Воскресенский: у него было всезнающее лысое лицо, он был членом общества любителей мироведения и очень интересовался Сатурном.
- Ну, конечно, вы извините меня,-сказал он,- я же думал-вы наркоман, и отказался дать вам рецепт на кокаин. Смотрю на ваше страдающее лицо и ругаю сам себя: кокаин умиротворяет боль, а вы работаете без кокаина.
- Никакой боли у меня не было,-оказал я, выпивая третий стакан воды, вам везде кажется боль. А дело в самогипнозе. Кокаин же мне нужен был для дизенфекции стали. Впрочем, я его достал и без вас...
- В нашем городе все можно достать, - ответил доктор с уверенностью. Я вам про историю с Сатурном не рассказывал?.. Как мы без трубы...
- Мне некогда, - сказал я, натирая незаметно под шалью грудь йодом,-но все-таки расскажите.
Всезнающий доктор сел рядом и полтора часа рассказывал мне о Сатурне. Пудожгорский написал афишу о следующем представлении: "Масса новых номеров всемирно известного факира и дервиша..." Мне нужно было попросить у доктора рецепт на кокаин, но я ненавидел его всезнающую физиономию, его гуттаперчевый воротничок и длинный ноготь на мизинце; я знал, что ничего не скажу ему, и опять стальные иголки, не обезвреженные кокаином, вопьются в мое тело...
И я мечтал вместе с ним, что хорошо бы побывать в Пулковской обсерватории...
Наконец доктор Воскресенский убедился, насколько он умнее меня. Ему скучно стало разговаривать со мной.
Деревянные перила крыльца, мохнатые и пахнущие сыростью, последний раз затряслись от удара ладоней самоуверенного доктора. Пахнущий вином и ветром лист прилип к моему виску.
А я знал, что у ворот меня поджидает Евсей. Под тусклым фонарем я мог рассмотреть обрызганные грязью полы его подрясника. Он успел уже переодеться - должно быть, в монашеском одеянии ему было веселее.
- Я тебя понимаю, - схватив меня горячей рукой, выговорил Евсей. - Я тебя насквозь, как топор, понимаю. Я тебе раны-то смазать, может, деревянного масла принесу. Ты, брат... кабы ты в бога верил, ты бы апостолом по крайней мере был. Я тебе в глаза смотрел,-не сатанинские у тебя глаза... Смотрю- и думаю: тошная наша жизнь, пыльная. И скучно мне стало, парень... Раны твои смазать целительного масла принесу...
Масло я его не взял, а довелось Евсею оставить в моих руках свою душу. Был он сначала плотником по постройке нашего компанейского балагана на Славгородокой ярмарке, а на Кулунду он поехал клоуном, в долине Рок-Сая был джигитом и сватом, и веселую историю его женитьбы, случившуюся на Семиреченском тракте, я расскажу позже.
Когда я был факиром
От доктора Воскресенского я ушел душевно усталым. Было такое чувство, словно я поседел в одно утро. Я думал, если доктор выдаст мне рецепт, то я, продав единственные свои брюки, смогу купить в аптеке кокаин. А продавать на пищу брюки и сидеть сытому без брюк - глупо.
Хозяйка моей комнаты, близорукая и с каким-то слезящимся носом, низко склонившись, читала по складам на столе афишу:
ПЕРВЫЙ РАЗ В ЗДЕШНЕМ ГОРОДЕ! ГАЛЛО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ.
Выступает всемирно известный факир и дервиш!
БЕН-АЛИ-БЕЙ!
- Вы где ж обучались этому? - спросила она, кривя затейливо слезящийся нос.
- В Индии, - ответил я мрачно.
Да и что я мог бы ей иное ответить? Не рассказывать же ей, как за свою складную кровать вместе трех рублей я согласился взять у старьевщика две шпаги с маркою "Гамбург". Шпаги были совершенно похожи одна на другую. Только если всмотреться одна из них была цельная, а другая складная с тремя кнопками в рукоятке. Кнопки были белые, слоновой кости, что ли, и это меня более всего раздражало. Если надавить одну кнопку, треть лезвия уходила. Надавить другую-исчезала следующая треть. И, наконец, вся троица скрывалась в рукоятке.
- Вы ж этим какие деньги будете зарабатывать! - сказал мне ласково старьевщик.
Я убого скучал по ласке и по надежде. И поэтому я больше для себя ответил:
- Но ведь одной шпаги мало?
И тогда старьевщик прибавил мне растрепанную книжку, изданную, как помню сейчас, Холмушиным в Москве: "Руководство по черной и белой магии с присовокуплением карточных фокусов".
- Тут и найдете теперь вашу подробную жизнь, молодой человек.
И почти угадал ведь старик. Действительно произошла отсюда часть моей жизни.
Квартирная хозяйка моя страдала животом, и ночью во всей квартире горела только пятилинейная керосиновая лампочка в уборной. В моей комнатушке, конечно, ни лампочки, ни керосину нет. Тщетно в ту ночь хозяйка стучалась в уборную. Постоянно слышала она оттуда суровый голос: "Извините, но у меня, кажется, дизентерия". Это я изучал черную магию.
Утром я пошел в Народный дом, где труппа актеров из пяти человек ставила "Красный фонарь", "Евгения Онегина" и "Горе от ума". Когда я сказал Пудожгорскому (это был режиссер), что могу глотать шпаги, он косо улыбнулся.
- Шпаги, что шпаги? Когда это всем известно, что немецкая работа. Вот если бы вы могли гипнотизировать массы. Вынуть, скажем, глаз из орбиты и вновь его вставить на прежнее место. Вот это, понимаю, сбор... будет!
- До глаз я еще не дошел, - ответил я мужественно, - но я могу безболезненно прокалывать руки; грудь, щеки стальными дамскими от шляп шпильками, подвешивать на них гирьки до трех фунтов.
- Чего ж вы не говорили раньше?
- У меня шпилек нет.
- Достанем. У наших актрис. Как же вы, - спросил он не без уважения, до шпилек дошли, а до глаз не можете? - Он вздохнул. - Впрочем, на все наука и время.
И вот почему хозяйка читает громадную афишу. По этой афише мне, старому и хитрому индусу, вменяется в обязанность: "глотать горящую паклю, шпаги, прыгать в ножи и прокалывать безболезненно свое тело дамскими шпильками, подвешивая на оные гирьки до трех фунтов весом". Должно было еще в афише значиться, что я беру раскаленное железо голыми руками, но такового опыта я не мог проделать. Подвела "Черная магия" Холмушина. Там говорилось, что нужно натереть руку яичным желтком, смазать клеем и посыпать "одной частью крупно истолченного порошка осолодки". Я так и сделал в точности. Затем накалил легонько самоварные щипцы и приложил к ладони. В комнате запахло горящим мясом, и хозяйка прибежала на мой вопль. Я мочил руку в простокваше. Хозяйка, поджав тощими руками живот, соболезнующе смотрела на меня и на испорченную простоквашу. Мне тоже было жаль простоквашу. Я был голоден и думал с презрением, что только наружные и внезапные мои страдания заставили хозяйку пожертвовать мне простоквашу.
Один раз в три дня меня кормили обедом в монастыре, что стоял над зеленым Тоболом. Были в монастыре зеленые колокола и откормленные сизые голуби, на которых облизывались кошки и я. Между прочим, все, что я видел тогда, мне хотелось съесть или выменять на съедобное. Монах, наливавший мне в деревянную чашку постных щей, спросил:
- Занозил, что ли? - и добавил с любовью: - Не из плотников?
- Итальянская гангрена, - ответил я с пересохшим горлом.
Монах умилился глазами. От жалости и от удивления дал мне лишний ломоть хлеба.
- В Италии-то, - сказал он с презрением и любопытством, - совсем, говорят, нету деревянных домов?
- Окончательно, - подтвердил я, - камень и вулканическая лава.
- Выходит,- спросил он с легким страхом, - там и плотников нету?
- Тебя как зовут-то? - спросил я.
- Евсей в пострижении буду.
- Плотник, что-ли?
Монах обрадовался, положил мне еще ломоть. Подобрал полы подрясника с замасленной скамьи.
- Как же, как же... пермской я, пермской. У нас там все святители кельи рубили! Христос ведь тоже плотником был.
Евсей низко наклонился ко мне, сунул еще ломоть и тихонько спросил:
- Ты вот книги поди читаешь: потому - очки. А не прописано там где-нибудь, действовал Христос фуганком или топором все чесал?
Я промолчал, а после обеда Евсей отозвал меня в сторону, к монастырским воротам, где выли слепцы и ерзались жирные голуби.
"Поди, парень, - подумал я, - ты и в бога не веруешь?"
Я был сыт, весел, тайное звание факира выпрямляло мою жизнь, я часто думал об Индии, сочиняя вступительную лекцию к моим опытам. Все же мне не хотелось обижать хлебосольного Евсея, видимо ушедшего в монастырь только потому, что и Христос был плотником.
- Ты в театре был когда-нибудь, отец? Ну, на представленье?
- Не доводилось.
- Я тебе билет дам, Евсей!
- А ты что там робить-то будешь?
- Огонь глотать и тело колоть без боли... Евсей отшатнулся. Серенький истрепанный подрясник сразу стал светлее его конопатого лица.
И бороденка так резко выделилась, будто выстругали ее. Руки были у него легкие, но все-таки он не мог их поднять, чтобы перекреститься.
- Сатана-а,-прошептал он,-ты чего смущаешь меня, сатана неверующий!-Затем он выпрямился, кинул вперед руки и глухо проговорил:- Я не зрю, зачем я тебе надобен, а я тебя обличу. Иль ты меня бога лишить хочешь? Бога я тебе не отдам. Ты хитришь, сатана!
Он вытянул легкую свою руку, я вложил туда контрамарку и ушел.
Едва появились на дощатых заборах широкие мои афиши, как в номерах, где стоял Пудожгорский, обнаружились какие-то ветхие старушки, желавшие меня видеть - мага, чародея и отгадывателя. Пришел чиновник из уездного казначейства, просчитавшийся на пятьсот рублей и желавший узнать, вернут ли их. Пудожгорский взял с него рубль и сказал, что ответ будет завтра письменный. Являлись барышни за приворотным зельем. Любопытствующий купец, желавший знать: какова на вкус в Индии водка и почем бутылка, и успеет ли он ее выписать к своим именинам. Сердце мое билось так же быстро, как моя слава. И, как сердце, бились в кассе билеты.
Мальчишки, ловившие на железные обручи, обтянутые сеткой, раков из Тобола, думали ли они, что угрюмый человек, сидевший на яру над ними и тупо перелистывавший "Магию", есть тот знаменитый факир, чья молниеносная слава всколыхнула тихий городок?
Нас теперь трудно удивить. Как правило, мы перестали быть наивными. В последний раз я видел удивление на улице - это когда стали продавать свободно черный хлеб и еще, позже, когда из Бухары привезли в Москву слона. Но и то удивление было такого сорта: "Что, мол, слоны? Через год у нас сотня слонов от него расплодится. Только удивительно то, к чему бы нам слоны?"
Тогда были другие времена. Времена хуже, но смешнее. Я теперь горд и высокомерен и тоже научился не удивляться. Мне даже не умилительно вспомнить, как я мазал коричневым гримом лицо, навязал на голову зеленую повязку, пахнувшую клопами, ноги мои прикрывались кумачовыми штанами, вправленными в кавказские сапоги. Пудожгорский, заикаясь и подмигивая глазом, похожим на букву "з", хвастался сбором. Рядом с гримом на опрятной тарелке, вычищенные мелом, отвратительно блестели громадные шпильки. Тут же украшенные петлями из выцветших лент с остатками -запаха гелиотропа лежали гирьки "от одного до трех фунтов". Были тут и немецкие шпаги, и факел, и бензин, и ножи в обруче, через который я должен прыгать.
На сцене оркестр вольно-пожарного общества пил водку, закусывая печеными яйцами, и пальцами пробовал: настроены ли инструменты. Инструменты были духовые, и мне казалось, что музыканты 'вместе со мной понимают, что ничего из нашего представления не выйдет. Завтра на меня весь город будет показывать пальцами, мальчишки хриплыми осенними голосами будут орать: "Факир-р, стерва-а!.." Мальчишкам забавно, что к обтрепанным штанишкам вязнут осенние листья, а мне эта осенняя слякотная лирика давно надоела, я хочу хорошего жирного супа с клецками, папирос "двадцать штук семь копеек" и грубую книгу, которая бы над многим смеялась.
Флейтист, достаточно пьяный и мудрый, вошел ко мне и, взяв тяжелый звонок, ударил три раза. Он выматерил Пудожгорского, пытавшегося еще продать лишний десяток билетов. Занавес, изгрызенный мышами и продырявленный пальцами драматических любителей, наблюдавших за сборами и за знакомыми барышнями, занавес, дергаясь со всей нервностью любителя, поднялся. Пудожгорский-во фраке и с бумажным цветком, половина которого отпала, чему публика беззлобно ухмылялась, с любопытством наблюдая, как во все время чтения Пудожгорский топчет этот цветок, причем выяснилось, что вместо лаковых ботинок на Пудожгорском новые резиновые галоши. Я не помню, что читал Пудожгорский, что пели после него и как жарко и душно было в зале. Я не трусил. Я помню отчетливо, что у меня было страстное желание не запнуться о кулису. Почему я боялся запнуться - не знаю. Может быть, грохот переставляемых декораций остался еще в моих ушах.
- Вы готовы?
По случаю парадного такого выступления Пудожгорский даже билетерам говорил "вы". И при этом еще картавил.
Я отложил шпагу с ненавистными тремя кнопочками из слоновой кости, вспомнил, что кровать моя скрипела со свистом, напоминавшим сверчка, и ответил:
- Сверчок.
Пудожгорский подумал, что так и нужно, крепко пожал мою руку и подтвердил с убеждением:
- Действительно, сверчок.
Вступительная речь моя (я помню ее от слова до слова) начиналась так:
- Милостивые государыни и милостивые государи! Прежде чем начать свои опыты, я должен вам сказать, откуда и когда появились на земле факиры. В далекие, далекие времена жил на земле воинственный народ-индийцы. У них был обычай: прежде чем принимать молодого человека в войско, его подвергали различным пыткам и истязаниям. Например, надевали на голову мешок с живыми муравьями и с пением девушек обводили вокруг селения...
Дальше я говорил, что в моих опытах нет никакой магии или тайн и что тут дело только в личном гипнотизме, в силе воли, перешедшей к нам от индусов.
- Музыка, ма-аэш!.. - неистово картавя, закричал Пудожгорский.
Я показал по рядам зрителей шпагу без белых кнопок, вернулся к своему столу, стал обтирать руки полотенцем и затем прикрыл им шпагу. Затем взял ту, что с кнопками, и, конечно, без труда удержал во рту рукоятку с лезвиями, аккуратно ушедшими внутрь рукоятки. Затем кнопки давил наоборот, и лезвия выходили обратно. Прыгал еще в деревянное колесо, уставленное с боков ножами, лезвиями от меня, так что если бы я задел нож, он, слабо укрепленный, просто бы выпал прочь из колеса. Но прыгать-это не сложно, нужно только упорство и чтоб тело твое привыкло из секунды в секунду повторять одно и то же движение. Позже я прыгал в это колесо так же беззаботно, как надеваю очки. Огонь глотать... и хотя сейчас трудно достать книжку по магии и Госиздатне занимается таким доходным делом, но мне рассказывать о магии не хочется.
Я устал, и пот выступил у меня на шее. Я боялся больше всего пота. Мускулы тогда скользят под пальцами, сам себя чувствуешь рыбой. Я выпрямился и начал считать, сколько народа сидит в первом ряду. Насчитал восемнадцать. Сколько мужчин и женщин? Попробовал их оженить, развеселился, и пот схлынул.
До этого случая я на сцене был однажды. В Павлодаре был цирк, и я вышел бороться любителем. Меня борец положил в пять секунд, шлепнул по заду и сказал: "Туда же лезешь, сопля. На ногах научись стоять прежде".
Нет у меня и сейчас любви к сцене. Пьяные музыканты ревели "На сопках Манчжурии", я наполнен был ненавистью и отвращением к этим гремящим трубам. Зал вонял вареным мясом и невыполненными людскими желаниями. Гремели громадные каблуки о деревянные полы, и мне, должно быть, казалось, что эту первую иголку, которую я должен воткнуть себе в грудь, втыкают эти гремящие каблуки.
Я не помню, думал ли я так,-едва ли. Помню ясно: тонкая слюноточивая боль ударила мне в веки, головка булавки запрыгала у меня в руках, я дрогнул было, но, взглянув на эти восемнадцать морд первого ряда, тупо, сладострастно, с верой в мою волю глядящих на меня, - я еще глубже воткнул в тело булавку. "Только бы не проткнуть артерии,- непрестанно повторял я,-только бы не проткнуть артерии..." Вот розовый язычок стали вылез из моего мяса, через мою кожу и, лениво-розовато блестя, пополз дальше.
Кусок груди величиною со спичечную коробку был проткнут насквозь.
Я даже почувствовал какую-то гордость и взял быстро другую булавку. Щеки мои горели, и рот пересох, но мне нужно было спешить. Пудожгорский глядел на меня из-за кулис с недоумением, и я понял, что забыл улыбнуться. Я стыдливо улыбнулся. Ряды захлопали, .и я на мгновение подумал, что моей улыбке... Нет, это уже третья булавка была в моей груди, и я брал фунтовую гирю, чтобы подвесить на булавку. И тогда-то седая вековечная боль ударила мне в затылок и расплавилась по спинному мозгу. Мне показалось, что грудь моя сорвана, и кровь хлынула. Я совсем не чувствовал тяжести гирьки, казалось, что громадный гвоздь идет в ребра. Я понимал, что вспотею от боли. А нельзя, может быть заражение крови. Я начал считать людей в первом ряду. Я не мог их увидеть, и тут, схватив тарелку, я быстро стиснул зубы и забыл про улыбку-неизменную цирковую улыбку, которой тупоголовые идиоты так сожалеют, не понимая, что улыбка, это-торжество над собой и единственная награда своему телу, ибо, когда улыбаешься - действительно бывает теплей.
Так вот, оскорбляя самого себя, я без улыбки с наглым упрямством и гордостью начал втыкать в тело булавки и навешивать на них гирьки.
Ряды кричали:
- Довольно, довольно-о!..
Какая-то белокурая чиновница упала в обморок, и никто не хотел ее выносить.
Тогда я выпрямился. Улыбнулся, насколько позволяли проткнутые щеки, и пошел вниз по ступенькам в зал.
Я прошел пять рядов и в шестом, направо, увидал рубленую бородку Евсея. Бороденка была вся потная. Глаза с распухшими веками отвернулись от меня. Он взмахнул руками.
В реве ладоней я не услыхал, что крикнул он мне. Мне было тошно, и я чувствовал, что весь рот наполнен кровью.
Я почему-то снял сначала самые легкие гирьки и вытащил булавки, которыми были проткнуты мускулы рук. Ушел в уборную и торопливо плюнул в полотенце. Нет, мне почудилось, крови во рту не было.
- Болит? - спросил Пудожгорский, пересчитывавший кассу.
- Не очень.
- Привычка. У меня тоже... Ишь негодяи, трехрублевку фальшивую подсунули. Мне жена говорила, рожать тоже страшно больно.
Он посмотрел поверх моей головы.
Позже, когда Пудожгорский отсчитал мне за выступление, в уборную пришел доктор Воскресенский: у него было всезнающее лысое лицо, он был членом общества любителей мироведения и очень интересовался Сатурном.
- Ну, конечно, вы извините меня,-сказал он,- я же думал-вы наркоман, и отказался дать вам рецепт на кокаин. Смотрю на ваше страдающее лицо и ругаю сам себя: кокаин умиротворяет боль, а вы работаете без кокаина.
- Никакой боли у меня не было,-оказал я, выпивая третий стакан воды, вам везде кажется боль. А дело в самогипнозе. Кокаин же мне нужен был для дизенфекции стали. Впрочем, я его достал и без вас...
- В нашем городе все можно достать, - ответил доктор с уверенностью. Я вам про историю с Сатурном не рассказывал?.. Как мы без трубы...
- Мне некогда, - сказал я, натирая незаметно под шалью грудь йодом,-но все-таки расскажите.
Всезнающий доктор сел рядом и полтора часа рассказывал мне о Сатурне. Пудожгорский написал афишу о следующем представлении: "Масса новых номеров всемирно известного факира и дервиша..." Мне нужно было попросить у доктора рецепт на кокаин, но я ненавидел его всезнающую физиономию, его гуттаперчевый воротничок и длинный ноготь на мизинце; я знал, что ничего не скажу ему, и опять стальные иголки, не обезвреженные кокаином, вопьются в мое тело...
И я мечтал вместе с ним, что хорошо бы побывать в Пулковской обсерватории...
Наконец доктор Воскресенский убедился, насколько он умнее меня. Ему скучно стало разговаривать со мной.
Деревянные перила крыльца, мохнатые и пахнущие сыростью, последний раз затряслись от удара ладоней самоуверенного доктора. Пахнущий вином и ветром лист прилип к моему виску.
А я знал, что у ворот меня поджидает Евсей. Под тусклым фонарем я мог рассмотреть обрызганные грязью полы его подрясника. Он успел уже переодеться - должно быть, в монашеском одеянии ему было веселее.
- Я тебя понимаю, - схватив меня горячей рукой, выговорил Евсей. - Я тебя насквозь, как топор, понимаю. Я тебе раны-то смазать, может, деревянного масла принесу. Ты, брат... кабы ты в бога верил, ты бы апостолом по крайней мере был. Я тебе в глаза смотрел,-не сатанинские у тебя глаза... Смотрю- и думаю: тошная наша жизнь, пыльная. И скучно мне стало, парень... Раны твои смазать целительного масла принесу...
Масло я его не взял, а довелось Евсею оставить в моих руках свою душу. Был он сначала плотником по постройке нашего компанейского балагана на Славгородокой ярмарке, а на Кулунду он поехал клоуном, в долине Рок-Сая был джигитом и сватом, и веселую историю его женитьбы, случившуюся на Семиреченском тракте, я расскажу позже.