Кагарлицкий Ю
Был ли Свифт научным фантастом
Юлий КАГАРЛИЦКИЙ
Был ли Свифт научным фантастом?
Жить рядом с музыкантом беспокойно. Иное дело математик - тот погружен в свои вычисления и никого не тревожит. Однако соседи английского математика и философа Чарлза Бэббиджа (1792-1871) не были им довольны. А ведь он не принадлежал к числу любителей музыки. Напротив, ненавидел ее. Стоило появиться под его окнами скрипачу или шарманщику, как Бэббидж выбегал на улицу и гнал его взашей. Бэббидж мечтал отвадить всех уличных музыкантов.
Но добился обратного. Скоро его имя и адрес стали известны всей этой нищей братии, и назло ему они зачастили к его дому. А однажды собрались все вместе и устроили ему продолжительный бесплатный концерт. На сей раз Бэббидж не показался. Он отсиживался во внутренних комнатах, чтоб не столкнуться с толпой, запрудившей вею улицу...
О людях отвлеченного знания любят рассказывать анекдоты. О Бэббидже их рассказывали особенно много. Для этого были веские основания. Шутка ли сказать, Бэббидж вознамерился построить нечто подобное логической машине, высмеянной Свифтом в "Путешествиях Гулливера". Правда, машина Бэббиджа должна была оперировать цифрами, а не словами, но велика ли разница? О лапутянах у Свифта читали все, а в дебри математики углубляются немногие. Насмешники, казалось, вышли победителями из этого спора. Бэббидж не сумел осуществить своих планов. Тем более что они все разрастались. В 1822 году он решил построить машину для вычисления таблиц и даже сумел получить от правительства субсидию в 80 тысяч фунтов - сумму по тем временам огромную. Но десять лет спустя Бэббидж потерял интерес к своему проекту. У него появился новый - создать машину, годную для любых вычислений. Эту машину Бэббидж безуспешно строил до конца своей жизни. Ему необходимы были десятки тысяч совершенно идентичных, выполненных с исключительно высоким классом точности механических деталей, а получить их было неоткуда. Тогда Бэббидж занялся еще одним делом - выяснением необходимых условий для организации подобного производства... и неожиданно оказался одним из основателей современной прецизионной техники.
Сейчас мы можем во всей полноте оценить гениальность Бэббиджа. Достаточно сказать, что в его машине были две основные системы современных счетно-решающих устройств - анализатор ("завод", как он его назвал) и память ("склад").
На свою машину он истратил и правительственную субсидию и все свое немалое состояние. Но умер он осмеянный и разорившийся.
Век с лишним спустя после выхода "Путешествий Гулливера" жизнь продолжала подтверждать правоту Свифта, издевавшегося над создателями логических устройств.
Еще больше, чем Бэббиджа, высмеивали английского философа Джевонса (1835-1882), построившего "логическое пианино". Людей, ставивших перед собой подобные задачи, неизменно сравнивали с лапутянами.
Кроме тех, разумеется, кто работал до Свифта.
Первый арифмометр, производивший сложение и вычитание, построил, как известно, в 1642 году Блез Паскаль (1623-1662). Ему в это время шел двадцатый год, и он увлекался логикой. Занятиям этой наукой он и хотел посвятить свое каникулярное время. Но отец, сборщик податей, поручил ему вместо этого сделать за себя множество расчетов.
Тогда логика пришла на выручку Паскалю - она помогла ему создать арифмометр. Недаром логика и математика родились сестрами. С тех пор у каждой из них появилась многочисленная родня, требующая к себе внимания, но всякий раз, когда они вспоминают, кем друг другу приходятся, это приносит немало пользы. Второй арифмометр построен математиком, но задуман тоже философом. В двадцатипятилетнем возрасте Лейбница увлекла идея испанского схоласта и алхимика Раймонда Луллия [ И не его одного: в начале 80-х годов XVI века Джордано Бруно обучал французского короля Генриха III "искусству Луллия", и король остался весьма доволен его уроками. ] (1234-1315). Тот мечтал создать метод, который сводил бы все богатство понятий к основным категориям, составляющим "азбуку человеческой мысли", а потом "вложить" его в машину, способную отобрать "все истинные высказывания". Машина была построена, но, как легко понять, она не выдавала "все истинные высказывания", а лишь сочетала известное число внесенных в нее философских понятий. Лейбниц тоже создал не задуманную им логическую машину, а арифмометр, только более совершенный, чем у Паскаля.
Широкие философские замыслы приводили к созданию сравнительно элементарных счетных устройств. Логическая машина в нашем понимании слова не могла появиться в то время. Ведь даже великий Лейбниц, не говоря уже о Луллии, не пришел еще к современной символической логике. Да и технически такая машина была неосуществима еще в XIX веке.
Свифт исходил в своей сатире скорее всего из работ наиболее близкого к нему по времени Лейбница.
На современной Свифту иллюстрации к "Путешествиям Гулливера", сделанной по его указаниям (она повторена фран цузским художником XIX века Гранвилем, с рисунками которого обычно публикуется у нас книга Свифта), изображена одна из систем этой машины. Это две параллельные оси, на одной из которых неподвижно укреплен ряд зубчатых колес с разным количеством зубьев, а на другой - свободно вращающиеся кубики. При вращении первой оси кубики совершают разное число оборотов и с их граней считываются потом значения - в данном случае слова в самых неожиданных сочетаниях. Число комбинаций в этом случае будет равно 4п, где "п" - количество кубиков. Иными словами, два кубика дадут 16 комбинаций, четыре - уже 256 и т. д. Числа немалые. К тому же в каждой машине заключено множество подобных систем. И все же ученый, демонстрирующий Гулливеру эту машину, сетует, что она дает недостаточное количество сочетаний, и мечтает о пятистах таких же машинах, работающих одновременно.
Нетрудно понять, что лапутянское изобретение - это попросту арифмометр, возвращенный к самым своим примитивным формам и показывающий не цифровые значения, а словесные. Конечный - как говорилось, достаточно ограниченный - результат многолетних размышлений и выкладок Лейбница нарочито соединен с его первоначальным замыслом.
Этим и достигается комический эффект. Изображенная Свифтом "логическая машина" производит не "книги по философии, поэзии, политике, праву, математике и богословию", на что надеялся ее создатель из Великой академии в Ладого, а совершеннейшую бессмыслицу.
Все это очень остроумно. Но если сто лет назад, когда, подобно Свифту, никто не верил в логические машины, автора этой пародии не думали зачислять в научные фантасты, вправе ли мы это делать сейчас, после того, как эти машины появились на деле и неправота Свифта для всех очевидна?
Вправе.
Во времена Свифта, да и долго еще после него, казалось, что Свифт за редкими исключениями осмеял теории, предположения и проекты механизмов, никакого отношения к истинной науке не имеющие.
Для нас сейчас ясно другое - Свифт подозрительно часто обращал внимание на то, что впоследствии подтверждалось наукой.
Обитатели летающего острова среди прочего "открыли две маленькие звезды, или спутника, обращающихся около Марса, из которых ближайший к Марсу удален от центра этой планеты на расстояние, равное трем ее диаметрам, а более отдаленный находится от нее на расстоянии пяти таких же диаметров. Первый совершает свое обращение в течение десяти часов, а второй в течение двадцати с половиной часов, так что квадраты времен их обращения почти пропорциональны кубам их расстояний от центра Марса, каковое обстоятельство с очевидностью показывает, что означенные спутники управляются тем же законом тяготения, которому подчинены другие небесные тела". В течение ста пятидесяти одного года всем было ясно, что это очередная насмешка Свифта над глупым увлечением астрономией у лапутян. Но с 1877 года все это стало совсем не так ясно, как прежде. Дело в том, что в этом году американский астроном А. Холл открыл два спутника Марса - Фобос и Деймос, время оборота которых должно было совпасть с предсказанным Свифтом, если бы подсчеты были произведены на уровне знаний его времени...
Чем это, собственно говоря, объяснить? Фламмарион объяснял такое удивительное предвидение Свифта единственно его "вторым зрением". Возможны, думается, и какие-то другие объяснения. Но подождем с ними.
Мы посетили летающий остров и побывали в одной комнате Великой академии в Ладого. А она ведь занимает несколько зданий. Пройдем по другим ее помещениям.
Вот перед нами "весьма изобретательный архитектор, разрабатывавший способ постройки домов, начиная с крыши и кончая фундаментом. Он оправдывал... этот способ ссылкой на приемы двух мудрых насекомых - пчелы и паука". Это опять смешно. Но, как на беду, среди многих методов строительства есть сейчас и такой, который можно охарактеризовать как "постройку дома, начиная с крыши". Что же касается подражания насекомым, то над этим давно уже не смеются - с тех самых пор, как был построен первый висячий мост, прототипом для которого послужила паутина, сотканная каким-то мудрым пауком.
В другой комнате находился "слепорожденный, под руководством которого занималось несколько таких же слепых учеников. Их занятия состояли в смешивании красок для живописцев, каковые профессор учил распознавать при помощи обоняния и осязания". Более чем двести лет спустя, в 1928 году, Карел Чапек написал рассказ "Ясновидец", в котором говорилось даже о чем-то большем - о способности читать при помощи пальцев сквозь лист бумаги. Но Чапек в отличие от Свифта не пожелал это высмеять. Дело в том, что вопрос о так называемом кожно-оптическом чувстве находился уже в это время в ведении ученых, а не пародистов.
Опыты с Розой Кулешовой и ряд других исследований лишний раз подтвердили существование этого чувства, С точки зрения Свифта все это, да и многое другое, - абсолютная чепуха. Только для этого он и поместил в свою книгу подобные примеры. Но, описывая, вернее, разоблачая эту "чепуху", Свифт совершенно неожиданно проявляет качества, присущие только научным фантастам.
Осмеяние у Свифта особое. Он не ложный доносчик, измышляющий клевету, дабы опорочить неугодных. Напротив, Свифт с прилежанием добросовестного прокурора выискивает действительные слабости и прегрешения обвиняемых.
"Он сообщил мне, - рассказывает Гулливер об изобретателе логической машины, - что теперь в его станок входит целый словарь и что им точнейшим образом высчитано соотношение числа частиц, имен, глаголов и других частей речи, употребляемых в наших книгах". Свифт поставил перед создателем логической машины эту задачу потому, что считал ее неразрешимой. Но поставил-то он задачу действительную и притом сформулированную удивительно точно.
Не менее интересно другое возражение Свифта против логической машины.
Римляне для обучения детей грамоте изготовляли медные кубики, напоминающие современные типографские литеры.
На каждой грани была вырезана какая-нибудь буква. И вот, глядя на эти кубики, Цицерон однажды задался таким вопросом: если какое-то время бросать их в беспорядке, упадут ли они когда-нибудь так, чтобы образовать, скажем, строчку определенного стихотворения?
Современная статистика тоже заинтересовалась этим вопросом и ответила на него положительно. Конечно, упадут.
Но для этого надо кидать их значительно дольше, чем существует Земля.
Свифт был замечательным знатоком античности, и, очевидно, эта мысль Цицерона по-своему преломилась у него в рассуждениях о логической машине. Он обратился к математической стороне вопроса и заставил лапутянского ученого возмечтать о пятистах подобных машинах, хотя и после этого не поверил в его успех. И был прав. Для того чтобы в процессе ненаправленных поисков "перекодировать шум в смысл", выражаясь языком современных кибернетистов, совершенно недостаточно даже десятков миллионов комбинаций.
Впрочем, у Свифта не обязательно каждое слово - обвинение. Иногда он пускается в подробности просто потому, что его увлекла тема. Уже логическая машина описана им с подозрительным количеством деталей. Что же касается летающего острова, то здесь Свифт совершенно неожиданно с таким рвением предается техническим описаниям, что только Жюль Верн (речь, разумеется, идет лишь о тех сторонах манеры Жюля Верна, которые высмеивал Чехов в своей пародии "Летающие острова", когда упоминал о "пропущенных скучнейших описаниях") да кое-кто из новейших любителей "конкретной фантастики" может с ним поспорить. У Свифта прямотаки страсть - найдя какую-нибудь новую идею, извлечь из нее как можно больше конкретных подробностей. Но тогда это не стало еще дурной традицией, и Свифт нисколько себя в этом отношении не ограничивает.
Конечно, правдоподобие Свифта далеко не всегда совпадает с научной правдой. Но не совпадает оно и у современных фантастов. К тому же Свифт достигает правдоподобия теми же точно средствами - при помощи не вызывающих сомнения подробностей, изложенных в соответствии со строгой логикой и уровнем научного мышления современников.
Для современников "Путешествия Гулливера" звучали в чем-то правдоподобнее, чем для нас. Дизраэли в своей книге "Литературные курьезы" рассказывает, что во времена Свифта находилось немало читателей, которые принимали на веру даже его географическую фантастику. Это и понятно - ведь они были воспитаны на таком чтении, как знаменитые "Путешествия сэра Мандевиля", полные невообразимых несуразностей и выдумок. Совершенно гипнотически действовало на них и точное указание географических координат - а Свифт на такие указания никогда не скупится.
Цифры вообще завораживали людей того времени. Свифт писал в совершенном соответствии с характером мышления Фовреиеннивоа. Он может фантазировать как угодно, но никогда не ошибется в расчетах и вычислениях. Гулливер у него ровно в двенадцать раз больше лилипутов, а великаны во столько же больше Гулливера. Можно не сомневаться, что будь в то время принята десятичная система, все пропорции изменились бы, как один к десяти. Гулливеру по его росту нужно быЛо столько-то лилипутских матрасов, а он получил всего третью часть, и ему было жестко... И так далее, и тому подобное...
По видимости у Свифта все признаки научной фантастики.
Но различие все-таки есть. Свифт абсолютно не верит в осуществимость описанного им. Все это для него те же сказки.
В последние годы, когда на Западе появилось столько образцов мрачной социальной фантастики, возник термин "антиутопия". "Путешествия Гулливера", особенно одну их часть - ту, где повествуется о выродившихся звероподобных людях Иеху, - называют первым образцом этого жанра.
Так, может быть, "Путешествия Гулливера" еще и "антифантастика"?
Допустим. Но в таком случае придется задуматься вот о чем. Назвать "Путешествия Гулливера" "антиутопией" в историческом смысле вполне логично. Ведь утопия была во времена Свифта вполне развитым, полнокровным жанром.
Но назвать их "антифантастикой" можно лишь с определенной оговоркой. Научной фантастики как литературного жанра или рода до Свифта не было. Значит, если говорить об "антифантастике", то следует, очевидно, подразумевать не научную фантастику, а какую-то другую - допустим, фантастику сказки.
"Антисказка"?! Удивительное слово, а ведь, по сути дела, это именно так. И не начинает ли таким радикальным путем научная фантастика как-то отграничивать себя от сказки?
От сказки традиционной, не притязающей на то, что в нее поверят как в быль, а заодно - для Свифта - и от "сказок", на это притязающих, выдающих себя за науку.
Но в таком случае не мешает вспомнить и еще об одном обстоятельстве.
Свифту удивительно не везло. Слишком много предположений писателя оправдалось вопреки его злопыхательству.
Столько научных фантастов стремилось предсказать будущие открытия и, как правило, ошибалось. А Свифт упорно стремился изобразить невозможное - и обычно останавливал внимание на важном, перспективном, осуществимом.
Почему же ему столько удалось предсказать - пусть даже невольно?
"Гипотезы, обнимающие большое число разрозненных фактов и воззрений, полезны даже в незавершенном виде, и нередко случается, что самая плодотворная гипотеза представляется при своем возникновении туманною и шаткой", - писал замечательный русский физик прошлого века Александр Григорьевич Столетов.
В самой науке на каждом этапе ее развития немало фантастики, и притом фантастики вполне плодотворной. Научные гипотезы, разумеется, рождаются на основе уже известных фактов, но они же являются стимулом к поиску новых.
Если новые факты подтвердят гипотезу, она обретает права теории. Если опровергнут ее и дадут основание новой гипотезе, эта новая гипотеза отберет у своей предшественницы факты, которыми та завладела, и старая гипотеза вернется в область фантастики. Между фантастикой и наукой отношения очень сложные, диалектичные, и складывались они в разные эпохи по-разному.
Сейчас нами вполне признано опережение наукой практики.
В конце XVIII и начале XIX века практика заметно опережала науку. XIX век был веком пара, но термодинамика появилась позже, чем паровые машины, паровые коляски и паровозы.
Научная фантастика отражала все изгибы отношений между наукой и практикой. Как целостный жанр она была порождена успехами конкретной техники прошлого века и приобрела все соответствующие этому качества. Очень долго научной фантастикой считали только фантастику сугубо конкретную географическую, транспортную или ту, что мы сейчас низвели до положения "технической". Но постепенно, с убыстряющимся прогрессом науки, фантастика начала преобразовываться. От разработки деталей известного она все больше приходила к поискам принципиально нового и все больше оперировала общими вопросами науки. Осознан этот процесс был не сразу. Жюль Берн в конце жизни уже ставил принципиально новые проблемы, идущие вразрез с привычными физическими представлениями, и... критиковал Уэллса, отказывал ему в праве именоваться научным фантастом за то, что Уэллс v с самого начала сделал это основным принципом своей работы. Да и сам Уэллс - как робко, с какими оговорками отстаивал он свое право быть причисленным к научным фантастам! Порою он даже отдавал в этом смысле предпочтение тем своим романам, в которых, по существу, повторял зады Жюля Верна, перед вещами, открывшими новый период в развитии научной фантастики.
Во времена Свифта отношения между наукой и практикой были особенно сложными. И его положение фантаста тоже было непростым.
Свифт в исключительной степени обладал очень редким и совершенно необходимым для фантаста качеством - споcобностью резко перейти пределы привычного. Его, как впоследствии Уэллса, неизменно притягивает к себе принципиально новое. (Недаром Уэллс, говоря о своих "нежюльверновских" романах, называл себя учеником Свифта.) Причем интерес к принципиально новому заставляет его иногда пренебречь своей установкой сатирика. Вот герой Свифта приходит в лапутянскую обсерваторию и беседует с астрономом, который сообщает ему, что при помощи нового телескопа жителям летающего острова удалось открыть в три раза больше звезд, чем известно англичанам (в этом месте, кстати говоря, Свифт обнаруживает неожиданлую для "врага науки" осведомленность в состоянии астрономии: его ссылка на современный звездный атлас была проверена комментаторами и оказалась совершенно точной). Однако лапутяне, как известно, люди в практических делах ничего не смыслящие, и, если следовать арифметической логике свифтовской сатиры, здесь надо ждать описания какого-нибудь грандиозного телескопа - такого большого, что он представляет опасность для существования летающего острова. Ничуть не бывало. Телескоп, по словам Свифта, даже меньше наших. Очевидно, в нем использовано принципиально новое устройство.
Эту тягу Свифта к принципиально новому поддерживало сделанное при его жизни открытие Лейбница и Ньютона - людей, которых он презирал, ненавидел, высмеивал и которым против своей воли, как человек того же времени и той же меры гениальности, из раза в раз подчинялся. "Логическая машина" Лейбница была одним из тех гениальных "переходов предела привычного", которые составляли норму мышления для самого Свифта. Дифференциальное и интегральное исчисления, открытые Лейбницем и Ньютоном, были другим таким "переходом", ибо веку было свойственно логическое мышление по Аристотелю, а математический анализ нес в себе нечто иное. По словам Энгельса, с численным анализом в математику пришла диалектика. Ленин говорил, что поразительное сходство дифференциальных уравнений, описывающих разные явления, лишний раз свидетельствует о единстве природы.
Свифт поддавался обаянию подобных открытий и вместе с тем отметал их. В них ему чудилось что-то подозрительно напоминающее отвлеченные умствования средневековых схолаетов.
Когда Свифт говорит в "Путешествиях Гулливера" о своем высоком уважении к науке, он не лукавит. Он действительно ее ценит и знает. То же открытие спутников Марса сделано им отнюдь не потому, что он одарен "вторым зрением", а путем куда более прозаическим. Он обладает хорошим знанием астрономия.
О том, что, возможно, у Марса есть спутники, писал еще Фонтенель в книге "О множественности миров". Свифт решил, очевидно, проверить Фонтенеля при помощи третьего закона Кеплера, который, как известно, формулируется так: "Квадраты времен обращения планет вокруг Солнца относятся как кубы их средних расстояний от Солнца", - и проверка оказалась успешной. Если Свифт и несколько ошибся в цифрах, то не больше, чем ошибся бы на его месте любой астрономтеоретик его времени.
Но внимательно вчитавшись в соответствующее место из Свифта, можно извлечь из него нечто большее, нежели уверенность в научной осведомленности великого сатирика.
Почему, собственно говоря, Свифт, оперируя третьим законом Кеплера, ссылается не на творца этого закона, а на Ньютона, на теорию всемирного тяготения? Потому что проник своим философского склада умом во внутреннюю суть законов Кеплера. Почти столетие спустя другой философ, Гегель, показал, что ньютоновский закон тяготения уже содержится во всех трех законах Кеплера, а в третьем выражен особенно определенно.
Свифт не просто находится на уровне знаний своего времени. Кое в чем он способен опережать современные ему научные представления. Но право на такое опережение он не признает за другими и чурается этой способности в себе.
Там, где мы видим в нем фантаста, он сам видит в себе только сатирика, измышляющего химерические предположения для того, чтобы их осмеять. Достойны, по его мнению, осмеяния любые гипотезы математиков, астрономов и прочих.
Он ценит и знает науку. И поэтому хочет уберечь ее от многих опасностей. От тех прежде всего, которые на протяжении многих веков тормозили ее развитие.
Он был просветителем - врагом суеверий, и отвлеченное знание порой ассоциировалось для него с суеверием. Надо вспомнить, сколько вреда причинила науке схоластика, чтобы понять, как закономерна для Свифта подобная точка зрения.
Всего за сорок лет до рождения Свифта умер великий английский философ Фрэнсис Бэкон (1561-1626), который направил науку на путь опыта, и установки Бэкона сохраняют всю свою свежесть для Свифта. Одно из двух казалось рационалисту Свифту: либо знание, опирающееся на опыт и непосредственно применимое к практике, либо отвлеченность, которая сродни суеверию.
Мы понимаем теперь отрицательные стороны эмпиризма Бэкона. Он мешал постановке общих вопросов. Они были отданы на откуп схоластике. Наука еще не победила схоластику, а только обособилась от нее. Но для Свифта авторитет Бэкона был непререкаем.
Впрочем, тут-то и становится совершенно необъяснимой вражда Свифта к Ньютону. Ведь для Ньютона методологические установки- Бэкона так же несомненны, как и для Свифта.
Он так же верит в опыт и так же не доверяет гипотезе.
Он вполне мог бы повторить знаменитые слова Лавуазье: "Гипотеза есть яд разумения и чума философии; можно делать только те заключения и построения, которые непосредственно вытекают из опыта". Именно победа Ньютона над Декартом заставила пригвоздить к позорному столбу науки любую гипотезу. В чем же тогда Свифту подозревать Ньютона?
В очень существенном. В том, что высказывания Ньютона расходятся с его практикой. И здесь Свифт совершенно прав.
Суть методологических расхождений между Декартом и Ньютоном состоит отнюдь не в том, что первый высказал беспочвенную гипотезу, а второй опирался на факты и никуда от них не уходил. Согласимся - у Ньютона было больше фактов, хотя и Декарт не был так уже беспочвен, как может показаться с первого взгляда. Но они оба создавали гипотезы.
Только гипотеза Декарта была неверна, гипотеза Ньютона - верна. Она поддавалась подтверждению на материале опыта.
И тем не менее в момент своего появления это была гипотеза, и ей поразительно недоставало тех самых опытных данных, из которых, по мнению Ньютона, только и может исходить настоящий ученый. Понадобилась пятидесятилетняя работа Лапласа и других сторонников Ньютона для того, чтобы его гениальная гипотеза приобрела права научной теория в том смысле, в каком он сам это понимал, и чтобы умолкли голоса противников.
Свифту не надо было заниматься специальными исследованиями для того, чтобы ощутить изрядную долю гипотетичности в теории Ньютона. Именно в абсолютной гипотетичности с пеной у рта обвиняли Ньютона его противники на континенте. Об этом говорили повсюду. Молодой Вольтер очень остроумно и очень показательно для просветителя, боявшегося вторжения схоластики в только что освободившуюся от нее науку, сформулировал в 1727 году в "Английских письмах" суть расхождений между Декартом и Ньютоном. Для него один не лучше другого. "У картезианцев все достигается при помощи давления, что, по правде говоря, не вполне ясно, - писал он. - У ньютонианцев все объясняется при помощи притяжения, что, однако, немногим яснее" [Очень показательно, впрочем, что вскоре после "Английских писем" Вольтер пишет в стихотворном послании к маркизе дю Шатле о величии Ньютона и становится его пропагандистом. ]. Для Свифта все это тоже "немногим яснее", и он яростно обрушивается на Ньютона. Но любопытно, что Ньютон - автор гипотезы привлекает его внимание гораздо больше, чем мог бы привлечь Ньютон - верный бэконианец.
В лице Бэкона наука еще не победила схоластику, а только обособилась от нее. В лице Ньютона и Лейбница наука начала отвоевывать свое достояние, и Свифт по-своему увлечен их борьбой. Он был, как уже говорилось, большим знатоком и любителем античности, а античная наука меньше всего была эмпирична. Напротив, она смыкалась с философией, даже со сказкой, и создавала своего рода "теоретический задел". Напрасно думают, что опережение наукой практики - исключительный признак XX века. Наука и практика всегда шли вперегонки с переменным успехом. И увлечение античностью помогало Свифту выискивать интересное и перспективное в опережающей науке его дней.
Но он тут же спохватывается. Он вспоминает, что достигнутое в античности было скомпрометировано в средние века.
Был скомпрометирован сам принцип опережения. Что касается Ньютона, то его теории кажутся Свифту тем подозрительнее, что он знает о крайней религиозной ортодоксальности в нетерпимости - не будем говорить мракобесии - Ньютона. Это и превращает роман Свифта в своеобразную "антифантастику" по отношению к предшествующей фантастикe сказке. Тут уж Свифт не щадит никого - даже своих учителей, античных авторов.
Впрочем, Свифт был не только замечательным автором парадоксов. Его "Путешествия Гулливера" - сами по себе явление парадоксальное. Как ни велик разоблачительный пыл Свифта, ахиллесовой пятой автора становится его гениальность. "Антифантастика" по отношению к предшествующей фантастике оказывается зерном - да нет, не зерном, а крепкими ростками - будущей научной фантастики. Ведь не кто иной, как Свифт, ввел в художественное произведение положения современной науки. И если сатира Свифта распространяется и на самое науку, это исторически объяснимое недоразумение не должно нас смущать. Новые литературные жанры нередко вызревают в пределах пародии. Сервантес хотел своим "Дон-Кихотом" погубить рыцарский роман, а вместо этого создал образец для романа в нашем понимании слова - с помощью своего ученика Генри Фильдинга, жившего сто лет спустя.
Свифт добился того же с помощью своего ученика Герберта Уэллса. Уэллса иногда называют Свифтом двадцатого века.
Но, может быть, разумнее назвать Свифта Уэллсом восемнадцатого. Он создал научно-фантастический роман самого современного типа - роман о кардинальных поворотах в науке, роман, где научное и социальное связано неразрывно.
Признать его научным фантастом долго мешало то, что даже современные романы такого типа мы отказывались признавать за научную фантастику, если просто не отказывались признавать за ними право на существование.
Правда, Свифт ограничен своим временем. Но не он один.
И нам остается лишь согласиться с тем, что Свифт был-научным фантастом. Великолепным. Достойным того, чтобы у него поучиться.
Был ли Свифт научным фантастом?
Жить рядом с музыкантом беспокойно. Иное дело математик - тот погружен в свои вычисления и никого не тревожит. Однако соседи английского математика и философа Чарлза Бэббиджа (1792-1871) не были им довольны. А ведь он не принадлежал к числу любителей музыки. Напротив, ненавидел ее. Стоило появиться под его окнами скрипачу или шарманщику, как Бэббидж выбегал на улицу и гнал его взашей. Бэббидж мечтал отвадить всех уличных музыкантов.
Но добился обратного. Скоро его имя и адрес стали известны всей этой нищей братии, и назло ему они зачастили к его дому. А однажды собрались все вместе и устроили ему продолжительный бесплатный концерт. На сей раз Бэббидж не показался. Он отсиживался во внутренних комнатах, чтоб не столкнуться с толпой, запрудившей вею улицу...
О людях отвлеченного знания любят рассказывать анекдоты. О Бэббидже их рассказывали особенно много. Для этого были веские основания. Шутка ли сказать, Бэббидж вознамерился построить нечто подобное логической машине, высмеянной Свифтом в "Путешествиях Гулливера". Правда, машина Бэббиджа должна была оперировать цифрами, а не словами, но велика ли разница? О лапутянах у Свифта читали все, а в дебри математики углубляются немногие. Насмешники, казалось, вышли победителями из этого спора. Бэббидж не сумел осуществить своих планов. Тем более что они все разрастались. В 1822 году он решил построить машину для вычисления таблиц и даже сумел получить от правительства субсидию в 80 тысяч фунтов - сумму по тем временам огромную. Но десять лет спустя Бэббидж потерял интерес к своему проекту. У него появился новый - создать машину, годную для любых вычислений. Эту машину Бэббидж безуспешно строил до конца своей жизни. Ему необходимы были десятки тысяч совершенно идентичных, выполненных с исключительно высоким классом точности механических деталей, а получить их было неоткуда. Тогда Бэббидж занялся еще одним делом - выяснением необходимых условий для организации подобного производства... и неожиданно оказался одним из основателей современной прецизионной техники.
Сейчас мы можем во всей полноте оценить гениальность Бэббиджа. Достаточно сказать, что в его машине были две основные системы современных счетно-решающих устройств - анализатор ("завод", как он его назвал) и память ("склад").
На свою машину он истратил и правительственную субсидию и все свое немалое состояние. Но умер он осмеянный и разорившийся.
Век с лишним спустя после выхода "Путешествий Гулливера" жизнь продолжала подтверждать правоту Свифта, издевавшегося над создателями логических устройств.
Еще больше, чем Бэббиджа, высмеивали английского философа Джевонса (1835-1882), построившего "логическое пианино". Людей, ставивших перед собой подобные задачи, неизменно сравнивали с лапутянами.
Кроме тех, разумеется, кто работал до Свифта.
Первый арифмометр, производивший сложение и вычитание, построил, как известно, в 1642 году Блез Паскаль (1623-1662). Ему в это время шел двадцатый год, и он увлекался логикой. Занятиям этой наукой он и хотел посвятить свое каникулярное время. Но отец, сборщик податей, поручил ему вместо этого сделать за себя множество расчетов.
Тогда логика пришла на выручку Паскалю - она помогла ему создать арифмометр. Недаром логика и математика родились сестрами. С тех пор у каждой из них появилась многочисленная родня, требующая к себе внимания, но всякий раз, когда они вспоминают, кем друг другу приходятся, это приносит немало пользы. Второй арифмометр построен математиком, но задуман тоже философом. В двадцатипятилетнем возрасте Лейбница увлекла идея испанского схоласта и алхимика Раймонда Луллия [ И не его одного: в начале 80-х годов XVI века Джордано Бруно обучал французского короля Генриха III "искусству Луллия", и король остался весьма доволен его уроками. ] (1234-1315). Тот мечтал создать метод, который сводил бы все богатство понятий к основным категориям, составляющим "азбуку человеческой мысли", а потом "вложить" его в машину, способную отобрать "все истинные высказывания". Машина была построена, но, как легко понять, она не выдавала "все истинные высказывания", а лишь сочетала известное число внесенных в нее философских понятий. Лейбниц тоже создал не задуманную им логическую машину, а арифмометр, только более совершенный, чем у Паскаля.
Широкие философские замыслы приводили к созданию сравнительно элементарных счетных устройств. Логическая машина в нашем понимании слова не могла появиться в то время. Ведь даже великий Лейбниц, не говоря уже о Луллии, не пришел еще к современной символической логике. Да и технически такая машина была неосуществима еще в XIX веке.
Свифт исходил в своей сатире скорее всего из работ наиболее близкого к нему по времени Лейбница.
На современной Свифту иллюстрации к "Путешествиям Гулливера", сделанной по его указаниям (она повторена фран цузским художником XIX века Гранвилем, с рисунками которого обычно публикуется у нас книга Свифта), изображена одна из систем этой машины. Это две параллельные оси, на одной из которых неподвижно укреплен ряд зубчатых колес с разным количеством зубьев, а на другой - свободно вращающиеся кубики. При вращении первой оси кубики совершают разное число оборотов и с их граней считываются потом значения - в данном случае слова в самых неожиданных сочетаниях. Число комбинаций в этом случае будет равно 4п, где "п" - количество кубиков. Иными словами, два кубика дадут 16 комбинаций, четыре - уже 256 и т. д. Числа немалые. К тому же в каждой машине заключено множество подобных систем. И все же ученый, демонстрирующий Гулливеру эту машину, сетует, что она дает недостаточное количество сочетаний, и мечтает о пятистах таких же машинах, работающих одновременно.
Нетрудно понять, что лапутянское изобретение - это попросту арифмометр, возвращенный к самым своим примитивным формам и показывающий не цифровые значения, а словесные. Конечный - как говорилось, достаточно ограниченный - результат многолетних размышлений и выкладок Лейбница нарочито соединен с его первоначальным замыслом.
Этим и достигается комический эффект. Изображенная Свифтом "логическая машина" производит не "книги по философии, поэзии, политике, праву, математике и богословию", на что надеялся ее создатель из Великой академии в Ладого, а совершеннейшую бессмыслицу.
Все это очень остроумно. Но если сто лет назад, когда, подобно Свифту, никто не верил в логические машины, автора этой пародии не думали зачислять в научные фантасты, вправе ли мы это делать сейчас, после того, как эти машины появились на деле и неправота Свифта для всех очевидна?
Вправе.
Во времена Свифта, да и долго еще после него, казалось, что Свифт за редкими исключениями осмеял теории, предположения и проекты механизмов, никакого отношения к истинной науке не имеющие.
Для нас сейчас ясно другое - Свифт подозрительно часто обращал внимание на то, что впоследствии подтверждалось наукой.
Обитатели летающего острова среди прочего "открыли две маленькие звезды, или спутника, обращающихся около Марса, из которых ближайший к Марсу удален от центра этой планеты на расстояние, равное трем ее диаметрам, а более отдаленный находится от нее на расстоянии пяти таких же диаметров. Первый совершает свое обращение в течение десяти часов, а второй в течение двадцати с половиной часов, так что квадраты времен их обращения почти пропорциональны кубам их расстояний от центра Марса, каковое обстоятельство с очевидностью показывает, что означенные спутники управляются тем же законом тяготения, которому подчинены другие небесные тела". В течение ста пятидесяти одного года всем было ясно, что это очередная насмешка Свифта над глупым увлечением астрономией у лапутян. Но с 1877 года все это стало совсем не так ясно, как прежде. Дело в том, что в этом году американский астроном А. Холл открыл два спутника Марса - Фобос и Деймос, время оборота которых должно было совпасть с предсказанным Свифтом, если бы подсчеты были произведены на уровне знаний его времени...
Чем это, собственно говоря, объяснить? Фламмарион объяснял такое удивительное предвидение Свифта единственно его "вторым зрением". Возможны, думается, и какие-то другие объяснения. Но подождем с ними.
Мы посетили летающий остров и побывали в одной комнате Великой академии в Ладого. А она ведь занимает несколько зданий. Пройдем по другим ее помещениям.
Вот перед нами "весьма изобретательный архитектор, разрабатывавший способ постройки домов, начиная с крыши и кончая фундаментом. Он оправдывал... этот способ ссылкой на приемы двух мудрых насекомых - пчелы и паука". Это опять смешно. Но, как на беду, среди многих методов строительства есть сейчас и такой, который можно охарактеризовать как "постройку дома, начиная с крыши". Что же касается подражания насекомым, то над этим давно уже не смеются - с тех самых пор, как был построен первый висячий мост, прототипом для которого послужила паутина, сотканная каким-то мудрым пауком.
В другой комнате находился "слепорожденный, под руководством которого занималось несколько таких же слепых учеников. Их занятия состояли в смешивании красок для живописцев, каковые профессор учил распознавать при помощи обоняния и осязания". Более чем двести лет спустя, в 1928 году, Карел Чапек написал рассказ "Ясновидец", в котором говорилось даже о чем-то большем - о способности читать при помощи пальцев сквозь лист бумаги. Но Чапек в отличие от Свифта не пожелал это высмеять. Дело в том, что вопрос о так называемом кожно-оптическом чувстве находился уже в это время в ведении ученых, а не пародистов.
Опыты с Розой Кулешовой и ряд других исследований лишний раз подтвердили существование этого чувства, С точки зрения Свифта все это, да и многое другое, - абсолютная чепуха. Только для этого он и поместил в свою книгу подобные примеры. Но, описывая, вернее, разоблачая эту "чепуху", Свифт совершенно неожиданно проявляет качества, присущие только научным фантастам.
Осмеяние у Свифта особое. Он не ложный доносчик, измышляющий клевету, дабы опорочить неугодных. Напротив, Свифт с прилежанием добросовестного прокурора выискивает действительные слабости и прегрешения обвиняемых.
"Он сообщил мне, - рассказывает Гулливер об изобретателе логической машины, - что теперь в его станок входит целый словарь и что им точнейшим образом высчитано соотношение числа частиц, имен, глаголов и других частей речи, употребляемых в наших книгах". Свифт поставил перед создателем логической машины эту задачу потому, что считал ее неразрешимой. Но поставил-то он задачу действительную и притом сформулированную удивительно точно.
Не менее интересно другое возражение Свифта против логической машины.
Римляне для обучения детей грамоте изготовляли медные кубики, напоминающие современные типографские литеры.
На каждой грани была вырезана какая-нибудь буква. И вот, глядя на эти кубики, Цицерон однажды задался таким вопросом: если какое-то время бросать их в беспорядке, упадут ли они когда-нибудь так, чтобы образовать, скажем, строчку определенного стихотворения?
Современная статистика тоже заинтересовалась этим вопросом и ответила на него положительно. Конечно, упадут.
Но для этого надо кидать их значительно дольше, чем существует Земля.
Свифт был замечательным знатоком античности, и, очевидно, эта мысль Цицерона по-своему преломилась у него в рассуждениях о логической машине. Он обратился к математической стороне вопроса и заставил лапутянского ученого возмечтать о пятистах подобных машинах, хотя и после этого не поверил в его успех. И был прав. Для того чтобы в процессе ненаправленных поисков "перекодировать шум в смысл", выражаясь языком современных кибернетистов, совершенно недостаточно даже десятков миллионов комбинаций.
Впрочем, у Свифта не обязательно каждое слово - обвинение. Иногда он пускается в подробности просто потому, что его увлекла тема. Уже логическая машина описана им с подозрительным количеством деталей. Что же касается летающего острова, то здесь Свифт совершенно неожиданно с таким рвением предается техническим описаниям, что только Жюль Верн (речь, разумеется, идет лишь о тех сторонах манеры Жюля Верна, которые высмеивал Чехов в своей пародии "Летающие острова", когда упоминал о "пропущенных скучнейших описаниях") да кое-кто из новейших любителей "конкретной фантастики" может с ним поспорить. У Свифта прямотаки страсть - найдя какую-нибудь новую идею, извлечь из нее как можно больше конкретных подробностей. Но тогда это не стало еще дурной традицией, и Свифт нисколько себя в этом отношении не ограничивает.
Конечно, правдоподобие Свифта далеко не всегда совпадает с научной правдой. Но не совпадает оно и у современных фантастов. К тому же Свифт достигает правдоподобия теми же точно средствами - при помощи не вызывающих сомнения подробностей, изложенных в соответствии со строгой логикой и уровнем научного мышления современников.
Для современников "Путешествия Гулливера" звучали в чем-то правдоподобнее, чем для нас. Дизраэли в своей книге "Литературные курьезы" рассказывает, что во времена Свифта находилось немало читателей, которые принимали на веру даже его географическую фантастику. Это и понятно - ведь они были воспитаны на таком чтении, как знаменитые "Путешествия сэра Мандевиля", полные невообразимых несуразностей и выдумок. Совершенно гипнотически действовало на них и точное указание географических координат - а Свифт на такие указания никогда не скупится.
Цифры вообще завораживали людей того времени. Свифт писал в совершенном соответствии с характером мышления Фовреиеннивоа. Он может фантазировать как угодно, но никогда не ошибется в расчетах и вычислениях. Гулливер у него ровно в двенадцать раз больше лилипутов, а великаны во столько же больше Гулливера. Можно не сомневаться, что будь в то время принята десятичная система, все пропорции изменились бы, как один к десяти. Гулливеру по его росту нужно быЛо столько-то лилипутских матрасов, а он получил всего третью часть, и ему было жестко... И так далее, и тому подобное...
По видимости у Свифта все признаки научной фантастики.
Но различие все-таки есть. Свифт абсолютно не верит в осуществимость описанного им. Все это для него те же сказки.
В последние годы, когда на Западе появилось столько образцов мрачной социальной фантастики, возник термин "антиутопия". "Путешествия Гулливера", особенно одну их часть - ту, где повествуется о выродившихся звероподобных людях Иеху, - называют первым образцом этого жанра.
Так, может быть, "Путешествия Гулливера" еще и "антифантастика"?
Допустим. Но в таком случае придется задуматься вот о чем. Назвать "Путешествия Гулливера" "антиутопией" в историческом смысле вполне логично. Ведь утопия была во времена Свифта вполне развитым, полнокровным жанром.
Но назвать их "антифантастикой" можно лишь с определенной оговоркой. Научной фантастики как литературного жанра или рода до Свифта не было. Значит, если говорить об "антифантастике", то следует, очевидно, подразумевать не научную фантастику, а какую-то другую - допустим, фантастику сказки.
"Антисказка"?! Удивительное слово, а ведь, по сути дела, это именно так. И не начинает ли таким радикальным путем научная фантастика как-то отграничивать себя от сказки?
От сказки традиционной, не притязающей на то, что в нее поверят как в быль, а заодно - для Свифта - и от "сказок", на это притязающих, выдающих себя за науку.
Но в таком случае не мешает вспомнить и еще об одном обстоятельстве.
Свифту удивительно не везло. Слишком много предположений писателя оправдалось вопреки его злопыхательству.
Столько научных фантастов стремилось предсказать будущие открытия и, как правило, ошибалось. А Свифт упорно стремился изобразить невозможное - и обычно останавливал внимание на важном, перспективном, осуществимом.
Почему же ему столько удалось предсказать - пусть даже невольно?
"Гипотезы, обнимающие большое число разрозненных фактов и воззрений, полезны даже в незавершенном виде, и нередко случается, что самая плодотворная гипотеза представляется при своем возникновении туманною и шаткой", - писал замечательный русский физик прошлого века Александр Григорьевич Столетов.
В самой науке на каждом этапе ее развития немало фантастики, и притом фантастики вполне плодотворной. Научные гипотезы, разумеется, рождаются на основе уже известных фактов, но они же являются стимулом к поиску новых.
Если новые факты подтвердят гипотезу, она обретает права теории. Если опровергнут ее и дадут основание новой гипотезе, эта новая гипотеза отберет у своей предшественницы факты, которыми та завладела, и старая гипотеза вернется в область фантастики. Между фантастикой и наукой отношения очень сложные, диалектичные, и складывались они в разные эпохи по-разному.
Сейчас нами вполне признано опережение наукой практики.
В конце XVIII и начале XIX века практика заметно опережала науку. XIX век был веком пара, но термодинамика появилась позже, чем паровые машины, паровые коляски и паровозы.
Научная фантастика отражала все изгибы отношений между наукой и практикой. Как целостный жанр она была порождена успехами конкретной техники прошлого века и приобрела все соответствующие этому качества. Очень долго научной фантастикой считали только фантастику сугубо конкретную географическую, транспортную или ту, что мы сейчас низвели до положения "технической". Но постепенно, с убыстряющимся прогрессом науки, фантастика начала преобразовываться. От разработки деталей известного она все больше приходила к поискам принципиально нового и все больше оперировала общими вопросами науки. Осознан этот процесс был не сразу. Жюль Берн в конце жизни уже ставил принципиально новые проблемы, идущие вразрез с привычными физическими представлениями, и... критиковал Уэллса, отказывал ему в праве именоваться научным фантастом за то, что Уэллс v с самого начала сделал это основным принципом своей работы. Да и сам Уэллс - как робко, с какими оговорками отстаивал он свое право быть причисленным к научным фантастам! Порою он даже отдавал в этом смысле предпочтение тем своим романам, в которых, по существу, повторял зады Жюля Верна, перед вещами, открывшими новый период в развитии научной фантастики.
Во времена Свифта отношения между наукой и практикой были особенно сложными. И его положение фантаста тоже было непростым.
Свифт в исключительной степени обладал очень редким и совершенно необходимым для фантаста качеством - споcобностью резко перейти пределы привычного. Его, как впоследствии Уэллса, неизменно притягивает к себе принципиально новое. (Недаром Уэллс, говоря о своих "нежюльверновских" романах, называл себя учеником Свифта.) Причем интерес к принципиально новому заставляет его иногда пренебречь своей установкой сатирика. Вот герой Свифта приходит в лапутянскую обсерваторию и беседует с астрономом, который сообщает ему, что при помощи нового телескопа жителям летающего острова удалось открыть в три раза больше звезд, чем известно англичанам (в этом месте, кстати говоря, Свифт обнаруживает неожиданлую для "врага науки" осведомленность в состоянии астрономии: его ссылка на современный звездный атлас была проверена комментаторами и оказалась совершенно точной). Однако лапутяне, как известно, люди в практических делах ничего не смыслящие, и, если следовать арифметической логике свифтовской сатиры, здесь надо ждать описания какого-нибудь грандиозного телескопа - такого большого, что он представляет опасность для существования летающего острова. Ничуть не бывало. Телескоп, по словам Свифта, даже меньше наших. Очевидно, в нем использовано принципиально новое устройство.
Эту тягу Свифта к принципиально новому поддерживало сделанное при его жизни открытие Лейбница и Ньютона - людей, которых он презирал, ненавидел, высмеивал и которым против своей воли, как человек того же времени и той же меры гениальности, из раза в раз подчинялся. "Логическая машина" Лейбница была одним из тех гениальных "переходов предела привычного", которые составляли норму мышления для самого Свифта. Дифференциальное и интегральное исчисления, открытые Лейбницем и Ньютоном, были другим таким "переходом", ибо веку было свойственно логическое мышление по Аристотелю, а математический анализ нес в себе нечто иное. По словам Энгельса, с численным анализом в математику пришла диалектика. Ленин говорил, что поразительное сходство дифференциальных уравнений, описывающих разные явления, лишний раз свидетельствует о единстве природы.
Свифт поддавался обаянию подобных открытий и вместе с тем отметал их. В них ему чудилось что-то подозрительно напоминающее отвлеченные умствования средневековых схолаетов.
Когда Свифт говорит в "Путешествиях Гулливера" о своем высоком уважении к науке, он не лукавит. Он действительно ее ценит и знает. То же открытие спутников Марса сделано им отнюдь не потому, что он одарен "вторым зрением", а путем куда более прозаическим. Он обладает хорошим знанием астрономия.
О том, что, возможно, у Марса есть спутники, писал еще Фонтенель в книге "О множественности миров". Свифт решил, очевидно, проверить Фонтенеля при помощи третьего закона Кеплера, который, как известно, формулируется так: "Квадраты времен обращения планет вокруг Солнца относятся как кубы их средних расстояний от Солнца", - и проверка оказалась успешной. Если Свифт и несколько ошибся в цифрах, то не больше, чем ошибся бы на его месте любой астрономтеоретик его времени.
Но внимательно вчитавшись в соответствующее место из Свифта, можно извлечь из него нечто большее, нежели уверенность в научной осведомленности великого сатирика.
Почему, собственно говоря, Свифт, оперируя третьим законом Кеплера, ссылается не на творца этого закона, а на Ньютона, на теорию всемирного тяготения? Потому что проник своим философского склада умом во внутреннюю суть законов Кеплера. Почти столетие спустя другой философ, Гегель, показал, что ньютоновский закон тяготения уже содержится во всех трех законах Кеплера, а в третьем выражен особенно определенно.
Свифт не просто находится на уровне знаний своего времени. Кое в чем он способен опережать современные ему научные представления. Но право на такое опережение он не признает за другими и чурается этой способности в себе.
Там, где мы видим в нем фантаста, он сам видит в себе только сатирика, измышляющего химерические предположения для того, чтобы их осмеять. Достойны, по его мнению, осмеяния любые гипотезы математиков, астрономов и прочих.
Он ценит и знает науку. И поэтому хочет уберечь ее от многих опасностей. От тех прежде всего, которые на протяжении многих веков тормозили ее развитие.
Он был просветителем - врагом суеверий, и отвлеченное знание порой ассоциировалось для него с суеверием. Надо вспомнить, сколько вреда причинила науке схоластика, чтобы понять, как закономерна для Свифта подобная точка зрения.
Всего за сорок лет до рождения Свифта умер великий английский философ Фрэнсис Бэкон (1561-1626), который направил науку на путь опыта, и установки Бэкона сохраняют всю свою свежесть для Свифта. Одно из двух казалось рационалисту Свифту: либо знание, опирающееся на опыт и непосредственно применимое к практике, либо отвлеченность, которая сродни суеверию.
Мы понимаем теперь отрицательные стороны эмпиризма Бэкона. Он мешал постановке общих вопросов. Они были отданы на откуп схоластике. Наука еще не победила схоластику, а только обособилась от нее. Но для Свифта авторитет Бэкона был непререкаем.
Впрочем, тут-то и становится совершенно необъяснимой вражда Свифта к Ньютону. Ведь для Ньютона методологические установки- Бэкона так же несомненны, как и для Свифта.
Он так же верит в опыт и так же не доверяет гипотезе.
Он вполне мог бы повторить знаменитые слова Лавуазье: "Гипотеза есть яд разумения и чума философии; можно делать только те заключения и построения, которые непосредственно вытекают из опыта". Именно победа Ньютона над Декартом заставила пригвоздить к позорному столбу науки любую гипотезу. В чем же тогда Свифту подозревать Ньютона?
В очень существенном. В том, что высказывания Ньютона расходятся с его практикой. И здесь Свифт совершенно прав.
Суть методологических расхождений между Декартом и Ньютоном состоит отнюдь не в том, что первый высказал беспочвенную гипотезу, а второй опирался на факты и никуда от них не уходил. Согласимся - у Ньютона было больше фактов, хотя и Декарт не был так уже беспочвен, как может показаться с первого взгляда. Но они оба создавали гипотезы.
Только гипотеза Декарта была неверна, гипотеза Ньютона - верна. Она поддавалась подтверждению на материале опыта.
И тем не менее в момент своего появления это была гипотеза, и ей поразительно недоставало тех самых опытных данных, из которых, по мнению Ньютона, только и может исходить настоящий ученый. Понадобилась пятидесятилетняя работа Лапласа и других сторонников Ньютона для того, чтобы его гениальная гипотеза приобрела права научной теория в том смысле, в каком он сам это понимал, и чтобы умолкли голоса противников.
Свифту не надо было заниматься специальными исследованиями для того, чтобы ощутить изрядную долю гипотетичности в теории Ньютона. Именно в абсолютной гипотетичности с пеной у рта обвиняли Ньютона его противники на континенте. Об этом говорили повсюду. Молодой Вольтер очень остроумно и очень показательно для просветителя, боявшегося вторжения схоластики в только что освободившуюся от нее науку, сформулировал в 1727 году в "Английских письмах" суть расхождений между Декартом и Ньютоном. Для него один не лучше другого. "У картезианцев все достигается при помощи давления, что, по правде говоря, не вполне ясно, - писал он. - У ньютонианцев все объясняется при помощи притяжения, что, однако, немногим яснее" [Очень показательно, впрочем, что вскоре после "Английских писем" Вольтер пишет в стихотворном послании к маркизе дю Шатле о величии Ньютона и становится его пропагандистом. ]. Для Свифта все это тоже "немногим яснее", и он яростно обрушивается на Ньютона. Но любопытно, что Ньютон - автор гипотезы привлекает его внимание гораздо больше, чем мог бы привлечь Ньютон - верный бэконианец.
В лице Бэкона наука еще не победила схоластику, а только обособилась от нее. В лице Ньютона и Лейбница наука начала отвоевывать свое достояние, и Свифт по-своему увлечен их борьбой. Он был, как уже говорилось, большим знатоком и любителем античности, а античная наука меньше всего была эмпирична. Напротив, она смыкалась с философией, даже со сказкой, и создавала своего рода "теоретический задел". Напрасно думают, что опережение наукой практики - исключительный признак XX века. Наука и практика всегда шли вперегонки с переменным успехом. И увлечение античностью помогало Свифту выискивать интересное и перспективное в опережающей науке его дней.
Но он тут же спохватывается. Он вспоминает, что достигнутое в античности было скомпрометировано в средние века.
Был скомпрометирован сам принцип опережения. Что касается Ньютона, то его теории кажутся Свифту тем подозрительнее, что он знает о крайней религиозной ортодоксальности в нетерпимости - не будем говорить мракобесии - Ньютона. Это и превращает роман Свифта в своеобразную "антифантастику" по отношению к предшествующей фантастикe сказке. Тут уж Свифт не щадит никого - даже своих учителей, античных авторов.
Впрочем, Свифт был не только замечательным автором парадоксов. Его "Путешествия Гулливера" - сами по себе явление парадоксальное. Как ни велик разоблачительный пыл Свифта, ахиллесовой пятой автора становится его гениальность. "Антифантастика" по отношению к предшествующей фантастике оказывается зерном - да нет, не зерном, а крепкими ростками - будущей научной фантастики. Ведь не кто иной, как Свифт, ввел в художественное произведение положения современной науки. И если сатира Свифта распространяется и на самое науку, это исторически объяснимое недоразумение не должно нас смущать. Новые литературные жанры нередко вызревают в пределах пародии. Сервантес хотел своим "Дон-Кихотом" погубить рыцарский роман, а вместо этого создал образец для романа в нашем понимании слова - с помощью своего ученика Генри Фильдинга, жившего сто лет спустя.
Свифт добился того же с помощью своего ученика Герберта Уэллса. Уэллса иногда называют Свифтом двадцатого века.
Но, может быть, разумнее назвать Свифта Уэллсом восемнадцатого. Он создал научно-фантастический роман самого современного типа - роман о кардинальных поворотах в науке, роман, где научное и социальное связано неразрывно.
Признать его научным фантастом долго мешало то, что даже современные романы такого типа мы отказывались признавать за научную фантастику, если просто не отказывались признавать за ними право на существование.
Правда, Свифт ограничен своим временем. Но не он один.
И нам остается лишь согласиться с тем, что Свифт был-научным фантастом. Великолепным. Достойным того, чтобы у него поучиться.