Лазарь Кармен
С привольных степей
(Из жизни дикарей Одесского порта)

***

   – Да ну, лезь, дурень!
   – Чего боишься?!
   – Сам просился, два дня не ел, сказывал! – восклицала ранним весенним утром на грязной палубе парохода кучка оборванных дикарей.
   Восклицания относились к рослому, лет двадцати трех богатырю парню.
   Он стоял ближе всех к люку.
   Только что нырнул в трюм старый всклокоченный дикарь, и очередь теперь была за ним, парнем. Надо было спешить, а он стоял, колеблясь, вскидывая растерянные васильковые глаза то на мрачных, подгоняющих дикарей, то на трюм, из которого тянуло прескверным букетом всевозможных эссенций, сырой кожи, вяленой рыбы, просмоленной пеньки и лошадиного помета.
   – Да ну лезь, жлоб! – задергали его дикари с возрастающим нетерпением.
   – Была не была! Эх, была! – воскликнул парень, выпрямился, молодцевато тряхнул золотой, как налитая рожь, «полькой», повел широкими плечами, на которых лежала холщовая, выпачканная смолой котомка, перекрестил вздувшуюся могучую грудь и решительно занес над люком ногу.
   – Легче, не упадь! Держись за лапки! За скобки держись!
   Парень мотнул головой и нырнул, неумело, но крепко хватаясь за потертые тысячами рук лапки и ступеньки вертикальной, узкой железной лестницы.
   Он лез молча, глядя перед собой и не переводя дыхания. За ним, над головой, следовали два дикаря.
   Он слышал, как трутся о лапки их лохмотья, слышал их недовольное ворчание, приправленное отвратительной портовой бранью, и, боясь быть ими настигнутым, полез шибче.
   Он миновал первую и вторую палубы, смахивающие своей холодной, удручающей пустотой и мраком на склепы, и совершенно окунулся в трюмную, удушливую атмосферу.
   Парня, как он ни был силен, стошнило. Но он быстро оправился и глянул вниз, где на дне, на обрывках рогож и циновок, разместилось общество из пяти дикарей и двух банабаков.
   Банабаки, в повязанных чалмами башлыках, что-то лопотали на своем гортанном языке, а дикари, лежа и сидя на корточках, посасывали окурки и жевали английский прессованный табак в приятном ожидании остальных товарищей, с которыми предстояло взяться за нагрузку трюма.
   – Эй, деревня, мякина! – окликнул парня снизу дикарь в затасканном, с чужого плеча смокинге, дырявом котелке и желтых развалившихся скороходах.
   Парень заискивающе осклабился и, измерив взглядом трехаршинное расстояние, отделявшее его от пай-ела – дна, неуклюже спрыгнул.
   – Черт! – взъелся окликнувший парня дикарь, на которого тот навалился всем своим богатырским телом.
   – Сукобой посадский! – подхватили сердито другие.
   Не отстали от дикарей и банабаки.
   – Шайтан!
   Сверху тем временем спустились еще несколько дикарей, и все, обступив парня, стали над ним издаваться:
   – Ишь, цап!
   – И откуда их, жлобов, носит!..
   – Сидел бы у себя в деревне и плел лапти!
   – Или пироги ел с капустой!
   – Да какие у них пироги!.. У них недород! А почему недород?! Потому что ему, сиволапому, в город хоца. Здесь и трактер, чай с музыкой, цирк, всяка штука. Чего рыть землю и сеять? Вот он, цап анафемский, и прет в город. Сколько, посмотришь, ихнего брата на постоялых дворах да в справочных конторах околачивается. Все службы ищут. Кто кучера, кто лакея. Ты что нее, земляк, в лакеи? Ась?!
   – Да какой из него лакей?! Всю посуду перебьет и господ обольет совусом!
   – Го-го-го! – загоготали дикари и теснее обступили парня.
   – На, ешь! – поднес один дикарь к самому носу парня кукиш.
   Парня стало коробить.
   Он сперва на все шутки скалил зубы, а теперь глядел зло и мрачно.
   Кто-то в довершение толкнул его.
   – Не трожь! – тихо, но внятно обмолвился наконец парень.
   Недобрым огоньком сверкнули у него глаза, губы дрогнули, на лицо набежала краска, он весь выпрямился и показал кулаки, каждый величиной с добрый кузнечный молот.
   – Расшибу! – прибавил он громко и скрипнул зубами.
   От парня, как от сказочного богатыря, веяло силой. И дикари попятились.
   Жалкая компания из городских отбросов, пропойц спасовала перед деревней, хотя и расшатанной недородами и всякими утеснениями, но все еще крепкой, пышущей здоровьем.
   Сверху вдруг послышался сдавленный голос приказчика:
   – Готовься! Бере-ги го-о-лову, вира помалу, ми-и-лай мой!
   – Готово! – крикнул внизу старый дикарь, вооруженный петлей из толстой веревки.
   Все в трюме вскочили и приняли выжидательное положение. Парень задрал голову.
   Вверху загромыхал подъемный паровой кран, и над трюмом, высоко-высоко, вонзаясь в синее, безоблачное небо, взвилась наподобие журавлиного носа стрелка.
   – Береги голову! – повторил подрядчик.
   И в трюм, болтаясь и раскачиваясь на стрелке, свалился черный, с двухпудовым на конце гаком шкентель – цепь.
   – Но-но! – погрозил шкентелю старый дикарь, когда тот чуть не мазнул его по голове. – Ты, брат, того, оставь, головы не трожь! – И прикрепил петлю к гаку.
   Кран загромыхал вновь.
   Его резкое громыхание глухо аукнулось в склепах и во всех закоулках трюма, и шкентель взвился к стрелке.
   Стрелка вместе с ним повернулась тотчас же в сторону.
   – Вира помалу, майна банда! – затянули теперь на набережной банабаки.
   Тонкий простенок пароходного борта давал парню возможность слышать, как с шумом подносят к самому борту, сбрасывают и подвешивают к шкентелю груз.
   Груз подвесили, и он пополз вверх, чешась об обшивку борта и царапая его.
   Парень вскинул глаза и вздрогнул. Над ним, на высоте пятидесяти футов над трюмом, висела черная лавина о шести бочках.
   Лавина эта чуть-чуть покачивалась на фоне светлого неба, сдерживаемая как бы сверхъестественной силой и готовая каждую секунду ринуться вниз, на забубённые головы дикарей.
   – Ух, как бы не сорвалось! Задавит! – поделился озабоченно парень со своим соседом-дикарем, которого звали Барином.
   – Так что ж? Задавит! – ответил тот с поразительным равнодушием.
   – Что рот разинул, галок ловишь?! – крикнул на парня старый дикарь. – На крюк! Будешь бочки катать!
   Парень машинально взял крюк и подвинулся к Барину.
   Барин почему-то понравился ему сразу. Ему нравилось его спокойствие и то, что он не принимал участия в травле против него.
   Барин не был похож на прочих. Вместо лохмотьев на нем висел целый, хотя и пятнистый, пиджак, а на голове крепко сидела дворянская фуражка с красным околышем, и лицо у него было совсем благородное, и все движения – нагнется ли он, шагнет ли, потреплет ли черную с проседью бороду – мягки и изящны.
   – Вира помалу, милый мой! – запели наверху.
   Восьмидесятипудовая лавина вздрогнула, закачалась грузным маятником и скользнула вниз, увлекая и вытягивая за собой шкентель.
   – Стоп!
   Парень с любопытством оглянул свалившиеся пятнадцатипудовые бочки.
   Бочки мигом были разобраны, и за ними пошли другие, третьи.
   Они падали долго. Потом стали падать объемистые тюки с хлопком, мешки с изюмом, ящики со свечами. И все это быстро откатывалось и спроваживалось дикарями и банабаками в отдаленные уголки жадного, ненасытного трюма.
   Парень сперва диву давался всему. Разглядывал и нащипывал груз, прислушивался к шуму и к грохоту. Все для него, мало видавшего деревенского парня, было ново. Но скоро он перестал дивиться.
   Окружающая горячка захватила его, и он энергично взялся за работу. Парень работал лицом к лицу с Барином за троих, проявляя чудеса своей истинно богатырской силы.
   Каждый тюк и бочка приобретали в его руках необычайную легкость, и он частенько справлялся с ними сам, отстраняя Барина.
   – Ну, брат, и сила же у тебя! – заметил ему Барин.
   – Ничего, – осклабился он.
   Настал полдень. Грянула пушка, и вместе с выстрелом оборвался хаотический дикий концерт – грохот железа, возгласы банабаков, громыхание десятков паровых кранов и пароходные свистки, от которых трепетала пристань. В порту наступил «штиль».
   – Снедать, снедать! – послышалось теперь в трюме, и дикари, побросав крючья, устремились по лямкам наверх, для того, чтобы разбрестись по харчевням.
   Шкентель вместе с двумя тюками хлопков, как завороженный, повис над трюмом.
   Барин дал знак парню, возившемуся с бочкой, «отставить», и сам, бросив крюк, занялся приготовлением к завтраку. Он достал из кармана сюртука громадный зеленый огурец, пару помидоров, рыбу, водку и все это разложил на рогожу.
   Парень, весь красный и потный, жадно следил за каждым движением Барина и бросал на съедобное плотоядные взгляды.
   – Садись! – лаконически пригласил тот парня.
   Парень не ждал вторичного приглашения и подсел к рогоже.
   – Пей! – И Барин поднес ему бутылку.
   Парень отпил немного.
   – А теперь жри!
   Парень только и ждал разрешения и стремительно набросился на съедобное. Он ел с треском и звонко чавкая. Барин же, напротив, ел вяло. Он больше наблюдал за парнем.
   – А трескаешь ты шибко, как свое! – улыбнулся он.
   Парень перестал и побурел. От этого замечания кусок огурца застрял у него в горле.
   – Да ну, ешь! Я ведь так, для красного словца! Ешь! – засуетился Барин.
   Барин произнес эти слова так отечески тепло и ласково, что парень примирился, просиял и стал опять уписывать.
   Пока он уписывал, Барин не спеша достал из кармана огрызок сигары, должно быть, подобранный на улице, закурил и растянулся.
   – Долго не ел? – спросил он спокойно, разжигая сигару и пуская правильные колечки дыма.
   – Два дня! – последовал ответ.
   – Здоррово… Какой губернии?
   – Тульской… Аржаной…
   – А звать тебя?
   – Ефремом.
   – Ефре-ем, Ефре-ем!.. – запел Барин и насмешливо уставился на парня. – А похож на волка! Ишь! Как глаза лупит и зубы скалит!..
   – Гы-и! – гигнул парень.
   – Волк, ей-богу, волк! Слышишь?!. Ты не Ефрем, а волк! Ха-ха-ха! – И Барин разразился неприятным смехом.
   Ефрем, желая подслужиться, тоже рассмеялся.
   Барин докурил сигару, выплюнул окурок и серьезно спросил:
   – Недород у вас, что ли?
   – Всего…
   Ефрем сдвинул брови и нахмурился.
   – Ты давно из деревни?
   – Месяц будя.
   – Мать есть?
   – Есть.
   – И отец?
   – И отец.
   – А как попал сюда?
   – Попал как?… До Ельца с володимирскими столярами по машинке ехал. Спасибо им, поддержали. Потом полотнил пешим, по шпалам. Дорогой выручили свои же, православные. Зайдешь в деревню, тебя накормят и спать уложат. Так маялся, пока до самой этой Одессы не добрался. Остановился я на околице и спрашиваю городового: «Где тут, земляк, работу достать можно?!» – «Ступай в порт!» – «А где этот порт?» Показал. Я сюда. Место, знаешь, незнакомое и люди тоже. Насилу упросился, чтобы на работу взяли… Ей-богу! Ну и злой же народ тут. Разбойники. Веришь? Бить хотели!
   – Кто бить хотел?
   – Да эти голоштанники! «Чего, хлеб, – обступили они, – отбивать пришел?! Ах ты, такой-сякой, цинготный!»
   Парень возвысил голос:
   – Ишь, хлеб отбивать. Да чей он, хлеб-то? Кто его сеял? Кто землю орал, кто хлеб косил, в скирды складывал и молотил?
   – Так-так! – закивал одобрительно головой Барин. Ефрем, польщенный его одобрением, слабо улыбнулся и добавил:
   – Я что! Косарь! Мне бы только поддержаться малость. Наша степь ведь что скатерть. Ни травы, ни былинушки. Поддержусь и назад домой, марш! Вот крест! Не останусь тут… Ну их… Хлеб отбивать… Ишь!..
   Глаза у Барина заблистали.
   Он подполз близко к Ефрему и взволнованно спросил:
   – Верно говоришь?!
   – Верно.
   – Так и следует! Поддержись малость и назад! Без оглядки! Не то пропадешь в городе. Смолотит. Мужику не след бросать земли.
   – Не след? – удивился Ефрем. – А если земли мало?
   – Старая песня! – нахмурился Барин. – Знаем вас. Сам помещиком был.
   – Ты? – удивился Ефрем.
   – Я!.. Чего буркалы выпучил?! У меня полторы тысячи десятин чернозему было да завод конский. Ну, да это не твое дело… Ты говоришь, земли мало? Зато земли у помещика. Работай ему и жить будешь.
   Парень усмехнулся и спросил:
   – За пятишницу, что ли?
   – А пятишницы мало? – вспылил Барин.
   – Мало, себе дороже стоит!
   – Четвертную, стало быть, вам?
   – Коли ваша милость! – чуть слышно засмеялся парень и показал крепкие, белые зубы.
   – Дурак!
   – Чего ругаешься? – заметил сквозь смех Ефрем. – Мы с тобой теперь равные.
   – Равные, равные! – передразнил Барин. – Ах вы! Сироты казанские! Все жалуетесь – тяжело. А помещику не тяжело!? Ну, да бог с тобой!.. Что это у тебя?! – спросил он после усталым и примиренным голосом и указал на его котомку.
   – Тальянка.
   – Сыграй.
   Парень потянулся к котомке, вынул тальянку и заиграл монотонный, но бойкий тульский мотив.
   Звуки горохом рассыпались по всему трюму.
   – Пой, – сказал Барин.
   Ефрем кивнул головой и запел:
 
Гармоника злаченая,
А подати не плаченыя.
Бот вам, девки, рупь на мыло!
Расскажите, что там было!
Проклятая молотилка,
Загрустила моя милка!
Прощай, гуляй, я уеду,
Не увидишь мого следу…
 
   – Стой! – воскликнул возбужденно Барин. – Я петь буду.
   Ефрем замолчал, а Барин затянул:
 
Мой милашка хорош,
Был на писаря похож.
Он не пишет, не марает,
На гармонике играет!
Не пиши ты, милка, письма,
Разошлися мои мысли!..
 
   Барин пел, и на глазах у него наворачивались слезы.
   – Довольно, будет! – Он глухо зарыдал.
   Парень отложил тальянку и спросил:
   – Что ты?
   – Ничего, вспомнил!.. Эх! Любил я эти песни! Сядешь, бывало, вечером на краю усадьбы. У ног твоих дорога винтом. Справа – деревня. Небо звездное, и кругом – тихо-тихо. Только из деревни плывут звуки. Пиликает на тальянке Митька – сын старосты, а Саша – дочь Прохора, прикладчица на всю деревню, – подпевает. Слушаешь, слушаешь, и на душе так хорошо, так покойно. Век бы слушал эту тальянку и Сашу… А хорошо, брат Ефрем, на деревне?!
   – Ха-арошо! Что говорить! Только… – Ефрем вздохнул и мечтательно уставился перед собой в глубь трюма…
   Несколько минут оба молчали.
   Вдруг Ефрем почувствовал на своем плече руку Барина.
   Он повернулся.
   Глаза у Барина больше не слезились, и он тепло улыбался.
   – Знаешь?! – воскликнул весело Барин.
   – Что?!
   – Кто старое помянет, глаз вон! Поцелуемся!
   – Это можно! – улыбнулся Волк.
   И они трижды и звучно поцеловались.
   – Дай теперь слово, что пойдешь назад в деревню, – сказал Барин. – А то смолотит, право, смолотит. Тут у нас недолго. Помни!
   – Помню, помню!
   Ефрем хотел еще что-то сказать, но насторожился.
   – Тсс!.. Это что шумит?
   – Вода… Мы с тобой, брат, на пять аршин в воде сидим.
   Ефрем посмотрел на Барина с недоверием.
   – Не веришь?
   – Н-не!
   – А вот проткну борт, и нас затопит! – пошутил он.
   – Нет, нет! – Ефрем побледнел и стремительно схватил его за руку.
   – Трусишь?
   Ефрем впрямь трусил.
   Он поминутно вздрагивал и озирался, обуреваемый злым, щемящим предчувствием.
   Холодный и пустынный трюм стал пугать его, и, наклонившись к Барину, он чуть слышно вымолвил:
   – А страшно здесь! Ух, страшно! Как в могиле…
   – Так и есть, могила, – подтвердил Барин. – Безымянная. Много здесь нашего брата легло. Прошлой неделей тут одного лесника насмерть задавило.
   – Что ты? – содрогнулся Ефрем.
   – Могила, могила! – продолжал Барин, – А знаешь, как зовут нас? Дикарями. Да, брат! Здесь люди совсем дикие. Без веры, без бога. Одна вера, один бог – водка… Ты пьешь?
   – Нет.
   – Будешь, – загадочно произнес Барин и замолчал.
   Волку стало жутко.
   Слова Барина поселили в нем страх.
   «Так вот куда я попал?» – подумал он и стал беспомощно озираться.
   Он оглянул все углы трюма, который после слов Барина показался ему еще мрачнее, с сильным биением сердца прислушивался к шуму и всплескам воды за бортом и, не зная, что предпринять, как выбраться из этой проклятой коробки, в бессилии оперся о свой крюк.
   Через несколько минут трюм опять наполнился дикарями.
   Они вернулись навеселе, и по всем их ухваткам заметно было, что они изрядно выпили.
   Ефрем посмотрел на них с ужасом. Грязные, лохматые, с синими мешками у мутных, ввалившихся глаз, они производили впечатление настоящих дикарей. Они точно сорвались с какого-то неведомого острова.
   – По местам! – раздался наверху голос приказчика, и прерванная работа возобновилась.
   Вместо тюков, мешков и бочек теперь замелькали в воздухе пачки листового железа.
   – Береги го-о-лову! – послышались частые окрики.
   Эти окрики были необходимы, так как пьяные дикари бравировали и выказывали презрение к смерти. Они подворачивались под самые пачки, и пачки грозили сплющить их.
   – Дикари, черти! – волновался наверху у люка капитанский помощник. – Сторонись!.. Разобьют вам пачки головы, а я потом отвечай за вас!
   Дикари, однако, и в ус не дули. Один, самым невозмутимым образом растянувшись во весь рост на рогоже, дымил окурком. Пачки летели мимо, с грохотом ударяясь вершках в десяти от него. Его обдавало пылью, искрами, а он не менял своего положения и продолжал дымить, не сводя насмешливых глаз с помощника.
   Другой, выкруглив спину, точно желая дать пачкам перерезать себя надвое, возился с ногой.
   – Вот я вас!.. Господи! – продолжал стонать помощник.
   – Ну, чего раскаркался?
   – Ишь, заботливый нашелся!
   – Пусть покалечит! Тебе какое дело? – огрызались и подтрунивали дикари.
   Работа кипела. Слова глохли в невообразимом стуке парового крана и благовеста железа, просыпающего над головами рабочих, при раскачивании и ударах о бока люка искры.
   Мелкие листы железа сменили теперь крупные – котельные, и над трюмом закачались пачки, каждая пудов в двести весом.
   – Ай да наша! Поехала!
   – Веселее, золотая рота!
   – Р-р-р-аз умирать! – покрикивали весело дикари. Один Ефрем не поддавался общему настроению и горячке. С каждым ударом пачки о борта люка он нервно вздрагивал и с опаской поглядывал на натянутый, как струна, шкентель.
   Страх не покидал его теперь ни на минуту. Он дрожал за каждую пачку, и каждая, проскользнувшая благополучно, шевелила в его груди радость.
   Но пачек этих оставалось еще много, много.
   В трюме сделалось невыносимо душно. Сильно нагретые солнцем борта отдавали нестерпимым жаром.
   Ефрем готовился выронить крюк, но его остановил старый дикарь:
   – Что стал, деревня?! Разбирай, жи-и-ива-а!
   И Ефрем снова пустил в ход свой крюк…
   Был четвертый час.
   – Полундра-а! – послышался неожиданно крик, похожий на вопль.
   Все в трюме, как испуганные крысы, шарахнулись в сторону. Только Ефрем остался на своем месте.
   Он стоял посреди трюма с высоко поднятым крюком в позе недоумевающего гиганта, а над ним в пятидесяти футах мерно покачивалась объемистая пачка.
   В трюме совершалось нечто таинственное.
   – Беги! Полундра! – крикнул из угла парню Барин.
   Но Ефрем не слышал. Он не понимал страшного слова «полундра».
   Он оставался прикованным к своему месту. Задрав голову, он глядел широко раскрытыми глазами, почти в упор, на пачку.
   Она наполовину осунулась, и Ефрем увидал, как зловеще надвигается на него из нее и ползет лист, за ним другой, третий… Он взмахнул рукой и закрыл глаза.
   Раздался грохот, точно обвалился дом, и пароход два раза качнуло.
   Отовсюду, из всех углов показались опять дикари. Показался и Барин.
   Сверху быстро спускался помощник, матросы и рабочие.
   Наверху у люка послышался топот нескольких десятков ног, дрожащие голоса, и через люк перевесились испуганные лица. Такой же топот послышался и на сходне.
   Палуба вмиг наполнилась народом.
   – Пачка сорвалась! – передавалось из уст в уста.
   – А сколько убило?
   – Двоих, говорят!
   – Слабо листы закрепили!
   Народ теснее обступил люк и глядел в трюм, на дне которого, над небольшим курганом из железа, возился Барин и шестеро дикарей.
   – Живо, живо! – подгонял их разбитым голосом помощник.
   Рабочие напрягали все силы, чтобы откопать Ефрема. Его наконец откопали.
   Он лежал среди железа недвижимым. Все – ноги, руки и могучая грудь, за исключением лица, которое чудом уцелело и осталось незадетым, были смяты и раздроблены. Точно тело было захвачено маховиком заводской машины, прошлось по валикам и зубчатым колесам.
   Так недавно еще полный мощи и силы богатырь, сын привольных степей, лежал теперь раздавленный, как жалкий червь.
   Кровь, алая, как цвет мака, била у него со всех сторон: из-под лаптей, из-за портков и белой, вздувшейся на груди и боках рубахи, рвалась струйками из-за стиснутых зубов.
   Ефрем жил еще.
   Грузно приподнялись у него веки, и выглянули потускневшие, как вечернее небо, глаза. Они выглянули на минуту, обдали обступивших рабочих холодным сиянием и сомкнулись.
   Они раскрылись потом еще и еще раз.
   В теле с раздробленными конечностями и помятой грудью жили одни глаза. Как два огарка, как две лампадки, боролись они с мраком.
   – Доктора, доктора!
   Несколько человек метнулись наверх по лесенке за доктором, но доктора не нашли.
   – Доктор будет только через час!
   – Тогда в больницу его!
   – А как взять?! На тачку, что ли?!
   – Валяй на тачку! Эй, давай шкентель!
   – Шкентеля, шкентеля! – подхватили наверху. – Машинист, давай шкентель!
   Бледный машинист, стоявший у люка, бросился к крану.
   – Вира помалу! – заорали на него грозные голоса.
   – Мало, мало! А то ты всегда шибко!
   – Легче бы пускал, небось пачка не рассыпалась бы.
   – Это тебе какой раз?… В прошлом году бочку сбросил и двоих покалечил!
   – Ему не машинистом быть, сапожником!
   Машинист, не отвечая, дернул рычаг.
   Вырвался с шипением пар, и кран загромыхал, окуная в трюм подрагивающий на потертых звеньях шкентель.
   Внизу тем временем раздобыли тачку и прикрепили ее наподобие чашки весов к гаку.
   – Ребята, неси!
   Десять пар рук подхватило безжизненное тело.
   Кровь обдала рабочих.
   Они поднесли его к тачке и уложили, подогнув колени и слегка приподняв голову. Глаза Ефрема все еще теплились.
   На тачке, широко расставив ноги над телом, стал Барин. Он склонился над самым лицом Ефрема.
   – Готово! Вира помалу!
   Кран загромыхал, и шкентель вытянулся.
   Тачку стало подымать наверх.
   Барин вдруг встрепенулся и подался вперед.
   – Брат!
   Глаза Ефрема посмотрели на него в последний раз и крепко сомкнулись. Голова, рассыпав золотую гриву, запрокинулась. Что-то похожее на дрожь пролетело по всему скомканному телу, и руки, подобно плетям, скользнули вниз.
   Жизнь оборвалась.
   Прощай! Больше не видать тебе, милый косарь, твоих родных степей и деревни!
   С разбросанными руками Ефрем поднимался все выше и выше.
   – Умер! – пронеслось шелестом листьев по палубе.
   Все скинули шапки и притихли.
   Над самым люком вдруг заметалась чайка.
   Она запуталась в такелаже и огласила палубу резким, отчаянным криком.
   На пристани в маленькой церковке ударил колокол.
   – Упокой душу!
   – Царствие небесное!
   Толпа, жавшаяся к люку, расступилась, и над головами ее взвился, точно к небу, печальный катафалк с печальной ношей. Ефрема вместе с Барином подняло высоко и повернуло вбок.
   Тачка на минуту остановилась в воздухе.
   Руки у Ефрема, казалось, вытянулись больше и с проклятием и угрожающе тянулись к сияющему в закате солнца городу, к бульвару, на котором гремела музыка и двигалась пестрая и веселая публика…