Лев Абрамович Кассиль
Абсолютный слух
Сам Перчихин полагал, что, будь у него мало-мальски подходящий голос, он, несомненно, стал бы знаменитейшим певцом. Но голоса у Семена Перчихина не было никакого, даже самого неподходящего. Зато он обладал совершенно феноменальным по остроте слухом. Я еще не встречал человека со столь чутким и точным ухом. Это и определило его военную специальность.
Родом он был из Кронштадта. Вырос в семье коренных балтийцев. Но плавать ему довелось на северных морях, за Полярным кругом. Поразительная острота слуха – он умел распознавать звуки, которые никто, кроме него, не улавливал, – пригодилась Семену Перчихину на флоте. Музыкальная карьера, о которой мечтал он, не получила здесь развития, но зато старшина второй статьи Семен Перчихин стал превосходным гидроакустиком на гвардейской крейсерской подводной лодке, которой командовал Герой Советского Союза Звездин.
Когда подводный корабль уходил в дальнее автономное плавание, тайком, с немыслимой смелостью пробираясь в район, где стояли вражеские суда, связь с внешним миром обрывалась. Нельзя даже было принимать радио, так как чувствительные пеленгаторы, аппараты-искатели, на неприятельских кораблях могли бы поймать слабое излучение в эфир, неустранимое даже тогда, когда радиоаппаратура лодки работает на прием. Лодка выдала бы этим свое место, и тогда поминай как звали…
В таких случаях приходилось подолгу идти в подводном положении. Опасно было даже на мгновение поднять перископ. Единственной связью со всем, что оставалось за железными бортами лодки, были в эти минуты уши Перчихина, с тонкими, причудливо изогнутыми раковинами, сквозь бледную кожу которых просвечивали нежные прожилки, что делало похожим ухо на какой-то экзотический цветок. Перчихин, втиснутый в крохотную каюту, безвылазно сидел у гидроакустических аппаратов и, ущемив голову наушниками, неотрывно слушал море.
Сколько раз предлагал он и мне послушать… Я тоже надевал наушники, слышал гул моря – и он мне ничего не говорил. Но для Перчихина раскрывалась целая книга звуков, неуловимых, ему одному понятных шорохов.
– Как же вы не разбираетесь, вот послушайте, – пояснял он, возвращая мне наушники снова, – пух-пух, пух-пух, редкий такой звук, тяжелый, с придыханием… Это транспорт ползет, солидная посудина. Километра четыре отсюда. А вот хорошо прослушивается стучок, такой переливчатый, металлом отзванивает… Слышите? Это ужо миноносец пошел. А где-то еще ботишка топает – слышите? – движок у него кудахчет.
Но, как я ни напрягал слух, в ушах стоял только ровный, однообразный, легонько звенящий гул. Однако, подняв перископ, мы видели на поверхности моря все, что слышал в глубинах его Семен Перчихин: и большой грузовой корабль в отдалении, и миноносец, конвоировавший его, и маленький рабочий бот, выходящий из гавани.
Море несло в себе тысячи шумов, и каждый из них был ясен и знаком Перчихину. Он легко расшифровал эти звуковые иероглифы, и чуткое ухо его никогда не путало внешних звуков с целым оркестром шумов, шорохов, перезвонов, стуков, которые жили в самой подводной лодке, производились ею и тоже прослушивались через акустические аппараты. Перчихин с волшебной точностью распознавал малейшее движение на своем подводном корабле. Он безошибочно определял, какой механизм действует, каким ходом идет подлодка. Тикание хронометра, посапы-вание помпы – все слышал Перчихин. Он узнавал по звуку командира, комиссара, боцмана. Доходило до того, что Перчихин, не сходя с места, лишь приоткрыв двери своей каютки, кричал коку:
– Эй, в камбузе!… Миронов, у тебя там кипит чего-то, смотри, чтоб не убежало.
О его необыкновенном слухе уже складывались целые легенды. Моряки охотно преувеличивали удивительные способности своего акустика, а сам Семен Перчихин не слишком стремился разоблачать эти россказни. Он не прочь был иной раз блеснуть своим действительно невероятным по чуткости слухом.
– Ну, Перчихин, что слыхать? – спрашивали его соскучившиеся в долгом и трудном походе подводники.
Перчихин, согнувшись над своими аппаратами, приподняв один наушник и посматривая из-под него на заглянувших к нему товарищей, не спеша докладывал:
– Что слышно? Да всякое слышно. Вот катер пошел километров пять отсюда. На борту кто-то песни поет… Ага! «Любил я очи голубые…» У гитары новый строй, только на одной струне слабина. Эх, тупоухие! Не в тон настроили… А вот сейчас камбала мимо нас проплыла. Определенно камбала. Треска не так ходит, у трещочки звук другой.
– Да будет тебе травить! – смеялись подводники. – Как же это ты рыбу можешь слышать?
– Знаешь, какое ухо у меня поразительное, абсолютный слух, – не сдавался Перчихин. – Я самую тихую тихость чую. Я слово слышу, когда оно еще к тебе на язык только ладится, как присесть… Ты его еще не сказал, может быть, оно у тебя еще только в мозгах шевелится, а я уже его слышу. Вот, например, Костя Миронов смотрит на меня сейчас, и вот он сейчас скажет: «Врешь ты все, травила несчастный!»
– И верно, что травила, – сердился кок.
– Ну, вот я же говорю, что слышал заранее.
Миронов отплевывался, махал рукой и уходил в другой отсек. А Перчихин кричал ему вдогонку:
– Иди, иди, а то у тебя в животе бурчит, это мне на барабанную перепонку действует.
– Эх, – говаривал мне не раз Перчихин, – мне бы с моим слухом оперы на проверку брать, в лесу птицам голоса ставить… А я из-за данных военных условий должен фрицев прослушивать, всю их пакость… Довольно-таки неблагозвучно для моего слуха.
Как-то подводники решили подшутить над Перчихиным. Когда он однажды спускался вниз по скобяному трапу в круглом железном колодце, ведущем на дно лодки, снизу подставили большой мешок. Перчихин, не видя, ступил в него, мешок сразу вздернули кверху, и, только голова Перчихина показалась из люка, края мешка сомкнулись над ней. Мешок крепко завязали. Все молча отскочили в сторону, давясь от смеха, ступая на цыпочках.
– А ну, развязывайте, – послышалось из мешка, в котором барахтался Перчихин, – все равно я же слышу, кто это тут начудил… Миронов, не ходи на цыпочках, ты не балерина, все равно я твою походку знаю. А вон в том углу – это Валяев сопит. Не давись понапрасну, я и так тебя слышу. И Чубенку слышу: у него кишка с кишкой разговаривает. «Перехватил, говорит, хозяин, борща…» А ну, живо развязывайте, а то я сейчас как выну бебут да и распорю мешок к чертям на лапшу!
Пришлось разоблаченным шутникам освобождать Перчихина.
– Ну у тебя же и ухи, – ворчал, выпутывая акустика из мешка, Миронов, – это же не ухи, а форменные звукоуловители.
Замечательный слух Перчихина уже не раз сослужил добрую службу в боевых походах подлодки. Это он первый услышал тяжелый зловещий водяной грохот, исторгаемый могучими винтами германского крейсера. Он тогда помог Звездину точно определить место и курс немецкого корабля. Командир, веря своему акустику, рассчитал дистанцию, угол торпедной атаки, и Перчихин, отстранив наушники, чтобы не быть оглушенным, услышал два тяжких подводных взрыва. Это Звездин нанес двойной торпедный удар и вывел из строя один из лучших кораблей германского флота.
Другой раз, идя на большой глубине, Перчихин расслышал над собой какой-то странный легкий, стрекочущий звук, с трудом отличимый от шумов, которые были «своими», то есть принадлежали самой лодке. И Перчихин доложил командиру, что наверху подводная лодка. Мало того, по непривычному звуку дизелей ухо Перчихина определило, что эта лодка не наша. Командир решил все-таки проверить это и на какую-то долю секунды подвсплыл и показал перископ. Он ясно разглядел крупную немецкую подлодку. Но немцы тоже заметили перископ. Вражеская подлодка стала быстро погружаться и выпустила торпеду по Звездину. Перчихин ясно слышал, как она прошуршала у пего над самой головой, – прошуршала и ушла. И в морской глубине разыгрался смертоубийственный поединок двух подводных лодок. Бой шел вслепую. Противники не видели друг друга. Теперь все зависело от Перчихина. Он не выпускал врага из своего цепкого слуха. На лодке всем было приказано соблюдать полнейшую тишину. Перчихин припал к своим аппаратам, выслушивал море. Но немцы тоже притихли. Часа три длилось это напряженное молчаливое выжидание на глубине, потом у немцев, должно быть, сдали нервы, они пошли еле слышно, самым тихим ходом. Но от ушей Перчихина нельзя было скрыться. Он тотчас же доложил о маневре противника командиру. Звездин вышел на атаку и прямым попаданием торпеды размозжил немецкую подлодку.
Следует добавить, что своей славой всеслышащего человека Перчихин пользовался не только в морских глубинах, но и на берегу… Так он познакомился с хорошенькой Дусей, подавальщицей в столовой подплава.
– Разрешите обратиться, – вкрадчиво произнес он, настигая Дусю недалеко от причала, – чересчур много о вас слышал.
– Зря вы все говорите, ну что такого вы могли про меня слышать? – возразила застенчивая Дуся, польщенная, однако, тем, что на нее обратил внимание прославленный акустик.
– Все слышал. Мне и телефона не требуется – беру на слух, невооруженным ухом. Имею такую способность. Другой и ухом еще не поведет, а я уже внял. Тем более, учтите – акустик я, Перчихин Семен, будем знакомы.
Дуся пользовалась у нас на базе подводных лодок большим успехом. И бедному Перчихину приходилось слышать о ней действительно очень часто и много от конкурирующих с ним товарищей.
– Это прямо вечная чертовня с ней получается, – жаловался мне Перчихин. – Собирался вчера с Дусей этой в ДКФ на кино сходить. Направляюсь, значит, к ней, а она уже идет по пирсу под прикрытием троих этих гавриков с «Гремучего». Идут около нее в пику мне противолодочным зигзагом. Я, конечно, пилоточку поправил, следую в сторонке, хотя веду наблюдение. Не обращаю внимания, хотя видимость полная. Тогда я делаю захождение, ясное дело, подстраиваюсь к ней с левого борта… Но эти, с «Гремучего», следуют за нами. Какая же это прогулка с таким конвоем?
Шансы Перчихина несколько повысились, когда на базе стали готовиться к большому вечеру краснофлотской самодеятельности. Дуся недурно пела. Перчихин сперва намеревался выступить с ней в дуэте, но голос у него был такой, что ему пришлось удовольствоваться лишь ролью аккомпаниатора – он хорошо играл на баяне.
На репетициях он успокаивал Дусю:
– Вы, Дусенька, прежде всего не волнуйтесь во время исполнения.
– Я и не волнуюсь нисколечко…
– Будете еще мне говорить. Что я, не слышу, что ли, даже издали, как в вас сердце так и стрижет… Словно катер-охотник идет. Хотя, возможно, – добавлял он лукаво и трогал себя за гвардейский, только что отпущенный ус, – возможно, это по моей причине у вас в груди движок свой ход ускоряет.
– Больно много вы слышите! – сердилась Дуся.
– Акустика! – И Перчихин разводил руками, словно сам сокрушался, что он наделен таким сверхъестественным даром все слышать.
На лодке уже кто-то сложил песенку: «Идет у них акустика от кустика до кустика…»
Но незадолго до очередного выхода в море Перчяхин пришел ко мне очень расстроенный.
– Надеялся получить «добро», а она мне написала «аз», – сообщил он мне мрачно.
А на языке морских сигналов это означало, что Перчихин рассчитывал на согласие, а получил отказ.
– Что-то у нас с ней все враздрай получается, не вышло нам с ней идти на параллельных курсах. Печальное дело… Или у меня подход к ней неправильный, или она сама меня не с того боку разглядела. Ладно. Как вернемся с похода, возьмусь сначала.
Уже надвигалась ранняя арктическая осень, когда лодка, выйдя в назначенный квадрат моря, пошла на погружение. Неуютная сырость и влажный холодок стали проникать под стеганки. Ярко горели лампочки во всех отсеках. Света было так много, что он казался плотным, распирающим тело лодки изнутри. Мнилось, что именно свет и поддерживает тут жизнь, а потухни он – и вода расплющит лодку, ворвется в нее. Подводники со спокойной деловитостью отбывали трудные часы похода, полные обыденной опасности. Они легко, привычно двигались в тесном пространстве между бесчисленными механизмами, рычагами, рукоятками, циферблатами, где непривычный человек путается, как таракан, попавший в стенные часы.
Поход был серьезным, над головой давно сомкнулись чужие холодные воды, и Перчихин не отрывался от своих аппаратов.
Дальше все было как обычно. Перчихин прослушал шум винтов, определил, что идет крупный транспорт в окружении по крайней мере пяти сторожевых кораблей. Значит, груз шел ценный, если его так охраняли. Стоило рискнуть.
Звездин взглянул на часы. Дело шло к ночи. Пользуясь темнотой, можно было подвсплыть и глянуть через перископ, откуда удобнее атака. Теперь все на лодке были охвачены тем строгим, молчаливым вдохновением, которое дает начинающийся бой. Горизонталыцик Чубенко вел лодку «на ровном киле» под самой поверхностью воды, осторожно перекладывал рули. Звездин поднял перископ, чтобы оглядеться.
– Вести так! – приказал он. – Горизонта мне не замарайте. – Потом торпедисты услышали знакомое: – Носовые… товсь!… Сейчас я ему вставлю фитиля, – негромко проговорил Звездин, поворачивая перископ. – Залп!
Все это было знакомо подводникам, как и обычная сердитая реплика командира о фитилях; знаком был и тот легкий рывок, который ощутила лодка, освобождаясь от выпущенных торпед, – и все равно каждый раз минуты эти были исполнены волнения, почти непередаваемого. Долгим казалось безмолвное ожидание. И потом глухой продолжительный раскат словно качнул лодку.
– Съел! – сказал Звездин, прислушиваясь, и улыбнулся. – А сейчас дадут нам фитиля…
Он не договорил. Над лодкой, стремительно уходившей в глубину, загрохотало; лодку швырнуло в сторону; мигнуло электричество. Это рвались наверху сброшенные сторожевиками глубинные бомбы. Перчихин давно уже снял наушники, грохот был нестерпимым и мог оглушить акустика. Бомбы сыпались сверху целыми сериями. Метался пузырек воздуха в розовой жидкости дифферентометра[1]. Лампочки тухли и зажигались, так как рубильники выключались от тяжелых толчков. Сто восемьдесят шесть взрывов насчитали подводники. Потом все стихло. Лодка оставалась недвижной. Надо было отстаиваться на глубине. Нельзя было включить двигатель – сверху бы тотчас услышали. Перчихин, снова припав к наушникам, прослушивал поверхность моря. Прошло два часа, прошло четыре часа – целая вечность в неподвижности и молчании. Лодка отстаивалась. Прошло еще три часа. Сверху не доносился ни один звук. Уши Перчихина болели от дикого напряжения, больно ломило голову. Но он не снимал наушников. В лодке становилось душно, кончался воздух. Начинало звенеть в ушах, и с каждой минутой Перчихину становилось все труднее и труднее выслушивать море.
Звездин решил уходить. Они пошли самым малым ходом. Но этого было уже достаточно. Три чудовищных по силе слитных взрыва обрушились на лодку. Потух свет, запахло какой-то едкой кислотой. Люди падали во мраке, цепляясь за механизмы, разбиваясь в кровь.
Очнувшись, лежа в полной темноте, Перчихин позвал:
– Есть кто живой?…
Полное молчание было ему ответом. Он прокричал еще раз свой вопрос. Ни слова, ни звука в ответ. Странная тишина пугала его хуже тьмы. Но вдруг вспыхнул свет. К Перчихину подбегали товарищи. Его подняли.
– Ну как, Сема, ничего, цел? – спрашивали его участливо. – Ты что кричал-то?
– Чего вы все молчите? – заговорил вдруг Перчихин, всматриваясь в лица товарищей и нехорошо озираясь. – Почему тихо так, не слыхать ничего? Стоим, что ли?
– Как – стоим? – заговорили все наперебой. – Порядок. Идем, выбрались. Ты что, не в себе, что ли?
– Какого черта, я спрашиваю, вы в молчанку играете? – закричал пронзительно Перчихин и ударил кулаком в железную переборку. Он прислушался, ударил еще раз изо всей силы и вдруг, поняв все, молча повалился ничком. Из ушей его текла кровь.
Да, он не слышал слов товарищей, не слышал, как напряженно работали двигатели, выводя лодку из опасного места, и только чувствовал, как дрожит металл под ногами. Не слышал он, как зажужжали вентиляторы, и, только жадно вдохнув ароматный, свежий воздух, понял, что лодка поднялась на поверхность. Он не слышал команды «дизель на винт», когда лодка помчалась в надводном положении к родным берегам. Он не слышал на другое утро торжественного условного залпа, который дал Звездин, входя в свою гавань и сообщая о победе. Он не слышал шумных приветствий на пирсе, когда его вынесли товарищи на руках в мир, полный ослепительной свежести и прохладного света, но мир беззвучный, молчаливый и показавшийся Перчихину еще более страшным, чем могильная тишина там, внизу, в подлодке. Он не слышал, как вскрикнула пронзительно на набережной прибежавшая встретить его Дуся, завидя его на носилках. Он ничего не слышал. Только сердце свое слышал он, сердце, которое рвалось от тоски и неумолчной болью отдавалось в пораженных ушах.
В госпитале, где я навестил его в тот же день, врач сказал мне, что у раненого близким взрывом глубинной бомбы повреждены барабанные перепонки, но положение не безнадежное. «Многое зависит от того, сумеет ли Перчихин держать себя в руках, ибо у него, – сказал врач, – наблюдается небольшое сотрясение мозга и поражена нервная система».
Он лежал, откинувшись на подушку, с забинтованной головой. Завидя меня, Перчихин жалко улыбнулся.
– Видал, какая чертовня, – сказал он виновато, – куда ж это годится… И песен не послушаю… Ведь какие песни после войны запоют! На берег, значит, списан, к Матрене-бабушке… Нет, врешь, отставить! Дядя шутит! – закричал он. – Не пройдет. Глаза у меня еще при себе. Я фрица сквозь воду до дна слышал. Я его теперь сквозь стену, под землей разгляжу, паразита. Я глаз натяну до ужасной силы, до невозможности! Я его узрю. Я еще с вооружения не сымаюсь… Запас плотности еще имею!… Что же вы молчите? – произнес он жалобно. – Вы хоть головой мотайте, что ли, подмаргивайте или мимику руками подавайте, что согласны, верно ведь говорю?
Пришел Миронов, сигнальщик Павленко. Перчихин отлично знал морской семафор, и сигнальщик, став перед койкой, бойко выбрасывая вверх и в сторону руки, что-то долго семафорил оглохшему акустику. Перчихин заулыбался.
– Стой, стой, ты пиши не так шибко. Я за тобой не поспеваю. Размахался, словно полькой-мазуркой дирижируешь… Так прийти хочет, говоришь? Ты ей кланяйся, привет передавай, скажи – пусть через пяток дней зайдет, а то у меня уж больно видимость неважная, отшибить может начисто, честное слово.
Через пять дней я пришел к Перчихину вместе с Дусей. Врач с таинственным выражением лица повел нас в палату к раненому. Повязки с головы Перчихина были сняты. Только в ушах еще белела марля. Увидев Дусю, Перчихин покраснел и натянул одеяло до подбородка. Мы молча поздоровались. Дуся тоже залилась краской и, опустив глаза, села в сторонке.
– Вы хоть сядьте поближе к нему, – сказал я, – уж будьте с ним поласковей.
– Да господи, – застеснялась Дуся, – уж я не знаю… Да разве я… Ведь он же сам знает. Ведь я сколько раз Семочке говорила…
– В первый раз слышу, – громко сказал Перчихин, быстро приподнявшись с подушки.