Ясунари Кавабата
Песнь об Италии

   Человек был охвачен пламенем весь. Он отчаянно кричал, подпрыгивал и неистово размахивал руками. Будто бабочка крыльями, попавшая в огонь…
   А сперва раздался оглушительный взрыв, и из лаборатории в коридор метнулся живой факел…
   Сбежавшиеся люди были поражены не столько тем, что человек горит, сколько его невероятно высокими прыжками. Слышалось потрескивание, сыпались искры, словно жгли саранчу. Объятая огнем жизнь все же пыталась вырваться из него.
   Профессор Тории в свое время был хорошим прыгуном, ему доводилось даже участвовать в олимпийских играх. Поэтому иногда на его счет острили: высоко, мол, летает. Но сейчас было не до шуток. От прыжков профессора содрогалось сердце, и его протяжные крики не походили на человеческие. Скорее они напоминали вой дикого зверя, тело которого рвали на части.
   Белый халат на профессоре превратился в черные тлеющие лохмотья, догорала рубашка, черными хлопьями падая на пол. Огонь опалил все лицо, на котором лихорадочно блестели искаженные болью глаза. Казалось, вот-вот они выскочат из орбит.
   На профессора вылился спирт, и сейчас человек действительно пылал, точно факел.
   Из лаборатории густыми клубами валил дым. Языки пламени, лизавшие пол комнаты, потянулись в коридор. В комнате с треском лопались бутыли с химикалиями.
   Кто-то, прибежавший на помощь, сбросил с себя пиджак и, развернув его, как это делает матадор со своим полотнищем, накинул его на профессора. Этому примеру последовало еще несколько человек. Профессора уложили на пол.
   Со всех сторон раздавались крики:
   – Пожар! Пожар!
   – Тащите огнетушитель! Давайте пожарный рукав!
   – Быстрее выносите бумаги!
   – Дайте сигнал тревоги!
   – Врача! Любого! Ближайшего!
   – Позвоните в управление пожарной охраны!
   – Ай, а где Сакико?! Что с Сакико?!
   – Черт возьми, мы совсем забыли про Сакико! – С этим восклицанием один из мужчин бросился в горящую лабораторию, а оттуда, словно пущенный из пращи камень, выскочила крыса. Ей, по-видимому, удалось вырваться из клетки, где помещались подопытные животные.
   Сакико в застывшей позе стояла спиной к окну. Она, казалось, готова была сгореть. На ее плечи падали проникавшие через окно яркие лучи утреннего солнца. За окном чистотой и свежестью сверкала зеленая листва, словно только что омытая коротким ливнем.
   У Сакико загорелся подол юбки, и огонь вился уже выше. Девушка стояла неподвижно, точно окаменевшая, и пламя делало свое дело спокойно и методично. Огонь перекинулся уже на блузку.
   – Глупая! – закричал бросившийся к ней сквозь дым мужчина и мигом сдернул с нее юбку. Не без усилий оборвал он затем подол ее тлевшей белой сорочки.
   Сакико, будто очнувшись от забытья, быстро присела на корточки и сделала движение, чтобы руками закрыть ноги [1], но тут же потеряла сознание.
   Подхватив Сакпко под мышки, мужчина вытащил ее из лаборатории в коридор.
   Обоих пострадавших сразу же на машине отвезли в больницу.
   У профессора Тории было обожжено почти две трети кожного покрова; в этих случаях человек считается обреченным, однако профессор сам, без посторонней помощи, быстрой походкой направился по больничному коридору в палату. Когда навстречу ему вышел извещенный по телефону врач, старый его друг, он громко и четко, как привык говорить перед аудиторией, сказал:
   – Спасибо, что пришел. Случился пожар. Загорелась лаборатория. Я, кажется, здорово поджарился.
   Шел профессор бодро, но вид у него был ужасный: брови и ресницы опалены, лицо багровое, оно все вздулось, покрылось пузырями, превратилось в страшную маску.
   Как только его уложили на койку, он стал жаловаться на нестерпимую боль. Но это длилось недолго, вскоре он начал бредить. Он уже не жаловался, а только громко стонал и перекатывался по постели. Все его тело к этому времени было забинтовано – перевито, точно тело мумии. Его всего намазали густым слоем какой-то мази, но это было скорее бальзамирование, чем лечение. Врачи сами не питали никаких иллюзий в отношении этой мази. То же самое было и с переливанием крови. К нему прибегли лишь для успокоения совести. Из соседнего полка пригласили десять молодых солдат, проверили группу крови и сделали переливание, но врачи прекрасно понимали, что и это не поможет.
   Через некоторое время вслед за начальником кожного отделения для осмотра пострадавшего пришел начальник терапевтического отделения. Но больной был весь перебинтован, метался по постели в бреду, и терапевт не только не сумел как следует его прослушать, но даже нащупать пульс.
   А если бы он и сумел это сделать, что бы это дало? Проведя у постели больного не более двух минут, терапевт бросил на него равнодушный взгляд и молча вышел из палаты. С точки зрения науки смерть профессора Тории была предрешена.
   Палата Сакико находилась недалеко от палаты профессора, и она, безусловно, слышала его стоны.
   Приятели, прибежавшие ее навестить, в один голос говорили:
   – Это, конечно, ужасно, но зато лицо у тебя нисколько не пострадало, а это – главное.
   Сакико зарывалась лицом в подушку и судорожно плакала.
   Ее правая нога была плотно забинтована до самого паха. Ей казалось, что она у нее неживая, что у нее протез, но вместе с тем ногу немилосердно жгло, и девушка испытывала мучительную боль. Неужели она может лишиться ноги? Впервые она подумала о замужестве. Мысль эта иглой пронзила мозг, и ее охватила какая-то физически ощутимая тоска.
   С той минуты, как на ней загорелась одежда, она и физически и духовно сделалась как-то старше, и в то же время в ней проявилась какая-то детскость. Между этими двумя ощущениями не было согласия, и они противоборствовали в ней. Видимо, это и служило причиной ее истерического состояния.
   После потрясения и возбуждения она вдруг испытала физически приятное, радостное ощущение бытия. Словно ослепительная радуга вдруг осветила ее унылый и пустынный мир, однако в этом ощущении не было душевной просветленности. Боль от ожогов – вот что стало для нее сейчас моралью.
   О здоровье профессора Тории она не так уж беспокоилась. Тревога за него не задевала ее глубоко. Ее теперь занимала собственная жизнь.
   Сакико этой весной окончила вокальное отделение музыкального училища, но неожиданно стала ассистенткой ученого, военного медика. Вещь, казалось бы, невероятная, однако в наши дни подобного рода метаморфозы, особенно среди женщин, явление не столь уж редкое.
   Нечто похожее произошло и с профессором Тории. Увлекаясь спортом, он не забрасывал учения, как это делают иногда другие. Возможно, главную роль при этом играло то обстоятельство, что он был студентом не частного, а государственного учебного заведения. Во всяком случае, его усердие к наукам объяснялось отнюдь не тем, что у него была уж очень светлая голова. В области спорта он тоже ни одного нового рекорда не поставил.
   Трудно сказать, что именно – то ли его покладистый характер, то ли красивая внешность – помогло ему в один прекрасный день сделаться всеобщим любимцем. Незаметно он выдвинулся в спортивные администраторы. Личного участия в соревнованиях он больше не принимал, но зато завоевал популярность как организатор и руководитель. Мысль о том, что научная система спортивных тренировок должна опираться прежде всего на спортивную медицину, была отнюдь не его открытием, но ему часто казалось, что это он сумел додуматься до столь оригинальной мысли. На самом деле единственная его заслуга состояла в том, что он сумел сразу до самозабвения увлечься этим предметом. Его увлекла статистика, которую серьезные ученые считали чем-то вроде игры в бирюльки. Но спорту его статистика действительно кое-какую пользу приносила.
   Таким образом, он стал своего рода «звездой». Ведущие газеты в отделах спорта публиковали его беседы.
   Спорт и война требуют высшего напряжения физических и душевных сил. В этом отношении у них есть что-то общее. К тому же с тех пор, как в условиях чрезвычайного времени в стране начали усиливаться военные настроения, наряду с исследованиями в области оружия и ядовитых газов развитие получила и та область науки, которую можно назвать военной медициной. Стали появляться и специалисты в этой области. Резко возросло число военных врачей, прикомандированных для исследовательской работы к кафедрам медицинских факультетов. В свою очередь гражданские высшие медицинские учебные заведения стали посылать своих ученых для осуществления контактов в армию.
   У профессора Тории не было намерения следовать этой моде, но как-то само собой получилось, что в один прекрасный день он стал одним из молодых специалистов в области военной медицины. Оглядываясь на пройденный путь, Тории должен был бы разинуть рот от изумления, но он не был рефлектирующей натурой и без долгих размышлений целиком отдался решению насущных задач времени.
   Он принадлежал к числу тех сомнительных спортсменов, которые ради прыжка на сантиметр выше готовы сократить себе жизнь, лишь бы произвести сенсацию.
   Получить степень доктора наук и профессорское звание в области спортивной медицины было не так-то легко. Зато в области военной медицины ученые звания и степени присваивались с необычайной легкостью.
   С диссертацией Тории ознакомился лишь один профессор – председатель ученого совета. Он доложил, что содержание диссертации составляет военную тайну и потому не может быть опубликовано, но работа представляет собой исследование, вносящее огромный вклад в разработку проблемы ведения воздушной войны и, следовательно, весьма ценное для государства. Совет профессоров молча проголосовал за присуждение Тории докторской степени.
   Диссертация Тории касалась проблемы физиологических и неврологических особенностей поведения человека в воздушном бою.
   Сажая в своеобразные макеты самолетов подопытных мышей и кроликов, он заставлял эти макеты без конца делать мертвые петли. Он и сам, разумеется, ездил на аэродром и совершал полеты на истребителе. Похлопывая по плечу офицера военно-воздушных сил, который был старше его годами, он с генеральским самодовольством говорил:
   – Мы, брат, с тобой – те же мыши…
   Приближались ежегодные учения по противовоздушной обороне, и военному командованию хотелось, чтобы Тории к этому времени в основном закончил свои исследования. И молодой профессор ночи напролет работал в лаборатории, находившейся в одном из засекреченных мест.
   После учений ему была обещана заграничная командировка. Он собирался в Европе изучить проблему физиологических условий пребывания солдат в траншеях во время первой мировой войны.
   Лихорадочная ночная работа сделала профессора небрежным, он перестал соблюдать необходимые правила безопасности.
   В то утро Сакико пришла в лабораторию раньше, чем обычно. Собираясь приготовить чай, она зажгла газовую плитку, чтобы вскипятить воду. А профессор в это время рядом с плиткой стал переливать спирт из бидона в стеклянную бутыль. Внезапно спирт воспламенился, и бидон взорвался…
 
   В разгар лета больницы наполняются детьми. Родители стремятся за время каникул подлечить детей, страдающих хроническими болезнями. Преобладают дети, которым удаляют гланды, и золотушные дети. При этом, как ни странно, преобладают девочки.
   С тонкими, правильными чертами лица, характерными для современного типа японцев, серьезные, одинаково худенькие, они парами гуляют по больничному коридору.
   Эти хилые цветки, казалось, излучают какой-то особый свет, придавая атмосфере больницы своеобразную окраску. Что-то болезненно пряное исходило от этих подростков и наполняло воздух вокруг. Они сразу находили общий язык и замыкались в своем кружке маленьких городских барышень.
   Операция по удалению миндалин была легкой, но для наружного охлаждения послеоперационных ранок на горло накладывали пузырь со льдом. Поигрывая ослабшими марлевыми повязками с пузырями, точно знатные дамы ожерельями, они говорили друг другу: «Шик-то какой, а?», вызывая улыбки взрослых.
   У этих городских детей, по-видимому, в моде были пижамы. Носить простые грубые халаты они стесняются; у кого нет пижам, те чувствуют себя бедными и жалкими. Поэтому на второй или третий день пребывания в больнице они все уже щеголяют в пижамах.
   Выстроенные попарно, они в определенный час направляются в столовую, чтобы поесть мороженого.
   В больнице уже три месяца находился некий лесоторговец-оптовик, у которого раковая опухоль так изъела щеку, что обнажились кости лица. В соседней большой палате, оборудованной по-японски, помещались четыре золотушные девочки, которым удалили гланды. Поскольку отделение болезней уха, горла и носа было переполнено, пришлось временно поместить их здесь.
   Лесоторговца ежедневно осаждала целая толпа родственников. Шла борьба за наследство. Больной был бездетным, и родственники домогались, чтобы он оставил наследство не жене, а племяннику, выделив соответственную долю своим братьям. Поэтому они каждый день приходили сюда и на все лады поносили жену больного, не останавливаясь и перед клеветой. Они исчерпали все средства, уговаривая больного составить письменное завещание в их пользу.
   Но больной совсем еще не считал себя умирающим.
   И все же жене в свою очередь ничего не оставалось, как добиваться, чтобы муж оставил письменное завещание в ее пользу. Разумеется, прямо она ему об этом не говорила.
   Лесоторговец, подстрекаемый коварными наветами родичей, набрасывался на жену с грубой бранью, но тут же начинал жаловаться на одиночество и нежно сжимал ее руки. Однако это были лишь минутные порывы, после которых он снова погружался в угрюмое молчание.
   Рядом находилась комната для сиделок, и каждую ночь из-за стены до них доносилось рыдание жены лесоторговца.
   В дневные часы, когда сидеть в палате ей становилось невмоготу, она прохаживалась по коридору, заглядывала в умывальную, в помещение для стирки и там вступала в разговор с сиделками, приглашенными со стороны родственниками больных.
   Чуть склонив голову набок, эта благородного вида пятидесятилетняя дама беззлобно смеялась:
   – Первое время я ездила в больницу трамваем, думала хоть немного сэкономить. Но все зря. Раз уж мне все равно ничего не достанется, не к чему мне теперь беречь чужие деньги. Нет, больше я уж в трамвай ни за что не сяду! Двадцать лет я боялась лишний грош истратить, все экономила и экономила, а останусь, кажется, на бобах. Ну не смешно ли?…
   В молодости она, видимо, была красавица. Но сейчас она уже не могла надеяться на свою красоту, и от этого ей было бесконечно грустно, и вместе с тем она гордилась своей былой прелестью, и все это проявлялось даже в легкости и изяществе ее манер и вызывало у сиделок еще больше к ней сочувствия.
   – Но, мадам, – говорили они, – уж какую-нибудь сумму, чтобы безбедно прожить, муж-то вам, наверное, оставит?
   – Да нет, вряд ли, – отгоняя от себя назойливого комара, отвечала жена лесоторговца. Разглядывая верхушки тополей, темневшие за окном на фоне вечернего неба, она в который уже раз прикидывала в уме, сумеет ли прожить на проценты со своих тайных сбережений.
   – Я уже здесь целых три месяца, – сказала она потом. – Постоишь вот так все время за стиркой, так ноги отваливаются.
   – Ваша правда, мадам, – отвечали сиделки. – Многие из нас больше месяца по выдерживают, норовят сбежать отсюда… А вы, мадам, прямо-таки на глазах таете…
   – Я, кажется, раньше мужа умру.
   – Что вы, мадам, к чему такие мысли! Напрасно это вы…
   – Вы так думаете? – Жена лесоторговца чуть улыбнулась. – Может, вы и правы… – Под глазами у нее были зеленовато-черные круги, словно она и сама страдала неизлечимым недугом.
   – Вы знаете, – продолжала она. – Сейчас в больнице много детей. И вот родители двоих ребят, люди богатые, предлагают взять их за плату на воспитание. Предлагают совершенно серьезно. Это, разумеется, между нами…
   – Неужто правда?
   Сиделки, выжимая выстиранное белье, удивленно подняли на нее глаза: в самом деле существует такая выгодная работа или их просто разыгрывают?
   Появление в больнице профессора Тории внесло в здешнюю однообразную жизнь еще большее оживление, чем наплыв золотушных городских девочек.
   Достаточно было его стонов, не прекращавшихся ни днем ни ночью, чтобы больные заинтересовались пострадавшим. Кроме того, возле его палаты все время толпились посетители – то военные, то спортсмены. Иногда их было так много, что они загораживали весь коридор.
   Стояла невыносимая жара, окна и двери палат были распахнуты настежь, и сиделки, слыша имена известных спортсменов, проходивших по коридору, только ахали от изумления, а девочки стайками ходили за щеголеватыми офицерами.
   Профессор больше не приходил в сознание, он был все время в бреду и только стонал или отрывисто, голосом, похожим на карканье, произносил какие-то непонятные слова. Его тошнило, мучил кровавый понос. Он уже впал в коматозное состояние, дыхание становилось все тяжелее, смерть уже стояла рядом.
   С точки зрения больных, он уже не представлял для них интереса. Теперь их любопытство, естественно, сосредоточилось на Сакико, которой суждено было выжить.
   Профессору было тридцать пять лет, однако он еще не был женат. И обитателям больницы прежде всего хотелось разузнать, была ли красивая ассистентка его невестой или любовницей.
   Желая разведать, опечалена ли Сакико судьбой профессора, все украдкой заглядывали в ее палату. Разумеется, прелестной девушке сочувствовали, ведь она едва не погибла во время пожара и поступила в больницу с сильно обожженными рукой и ногой. Но в то же время их чрезвычайно интересовали ее отношения с молодым профессором, и они пытались их определить по ее настроению. Но уже на второй день Сакико пришли навестить четверо или пятеро девушек, ее приятельниц, которые завесили дверь и окно, выходящее в коридор, шторами из великолепной ткани с цветочным узором.
   Затем кто-то пустил слух, что больная беззаботно распевает песенки.
   В палате напротив уже сорок дней лежал старик, страдавший мочекаменной болезнью. Это был хозяин знаменитой гончарной мастерской, которая исстари славилась своими изделиями. Шесть лет назад его начала мучить гипертрофия предстательной железы, и за ото время у него в мочевом пузыре образовались камни. Теперь это был уже не один и не два камешка, ими был забит почти весь мочевой пузырь. Операция не могла тут помочь, а надежды на консервативное лечение, по-видимому, тоже не было.
   Престарелая жена гончара, имевшая многолетний опыт ухода за больным мужем, придирчиво следила за том, как молодой ночной врач вводит катетер, и то и дело отсылала его назад с разного рода металлическими и резиновыми катетерами: насчет того, какой именно следует сейчас применить, он должен был советоваться с ней.
   Старик целыми днями дремал, а после полуночи начинал жаловаться на боль.
   – Послушай, дед, – говорила старуха, – чем так мучиться, не лучше ли умереть?
   – Пожалуй, – отвечал старик.
   – Нет, умирать все-таки не стоит, – говорила старуха. – Жить лучше.
   – Пожалуй, – отвечал старик.
   Слушая разговор престарелых супругов, небрежно обмахивающихся веерами, сиделка с трудом удерживалась от смеха.
   Старику было уже семьдесят два года, старухе – шестьдесят восемь.
   – Послушай, дед, – продолжала старуха. – Знаешь, что с теми молодыми людьми, которых сегодня привезли сюда?
   – Что?
   – Мужчина очень мучается, он уже при смерти, а она себе песенки поет. И голос какой хороший!
   Старик клевал носом и не отвечал.
   На подоконнике, озаренном летним полуденным солнцем, ожесточенно хлопая крыльями, ворковали голуби.
   – А с чего это дети вдруг стали так важничать? Шагают по коридорам, точно павлины какие.
   – Хм…
   – Да не спи ты, дед! Ведь выспишься, а ночью опять начнешь хныкать.
   – Да я не сплю, просто свет глаза слепит.
   – Ты бы хотел дома умереть, не правда ли?
   – Да.
   – А вот сын наш говорит, что сначала заставит как следует поработать здешних врачей и, пока ему в больнице не скажут, что ничего больше сделать нельзя, он нас назад и на порог не пустит. Черствый он, наш сынок. Не знаю, как ты, дед, но я так думаю: ты слишком много работал и многовато денег ему отписал, он этого не заслуживает…
   – Ладно, дай подумать, – ответил старик, снова закрывая глаза.
   – Сегодня в обед я ходила в здешнюю амбулаторию и просто обалдела! Глаза бы мои не глядели! Из женской консультации одна за другой выходили одни молоденькие девчонки, ну совсем еще дети, и все уж с животами! И хоть бы одна застеснялась! Куда там! Видно, времена теперь другие, а?
   Вместо ответа послышалось легкое похрапывание.
   Старуха поднялась, подошла к окну и стала бросать крошки хлеба голубям, гулявшим по двору.
   На другой день утром лесоторговец, вопреки обыкновению, сидел, скрестив ноги на койке, холодно и сердито смотрел на своего приказчика и служащих, которые с побледневшими лицами в почтительной позе застыли перед ним, сидя на стульях, и с видом сумасшедшего выдергивал у себя на голени волоски.
   Дело в том, что прошлой ночью у него сгорел склад лесоматериалов.
   – Черт бы их подрал! – проговорил он дрожащими губами, над которыми повязка закрывала почти всю верхнюю часть лица. – Это была дурная примета, что сюда приволокли этих обгоревших типов. Вот на складе и случился пожар. Но сегодня ночью один из них, кажется, окочурится!
   Борьба за наследство вызывала подозрение на поджог, и поэтому в полиции допросили жену лесоторговца и его родственников.
   Служащие испуганно переглянулись, и в это время послышалось вдруг пение Сакико. Она пела тихо, но голос был живой, теплый, и в нем звучала неподдельная радость жизни.
 
   Санитарка разносила по палатам куски темной ткани для маскировки света. Больничный слуга ходил с высокой стремянкой и обертывал тканью лампочки в коридоре.
   Еще днем начали раздаваться взрывы и стрельба, выли сирены.
   Был день учений по противовоздушной обороне.
   Помимо того что нужно было замаскировать лампочки, их еще следовало опустить чуть не до самого пола, так что в палатах стало почти совсем темно.
   С внутреннего двора доносился голос, отдававший какие-то распоряжения по светомаскировке.
   Вскоре в ночном безлунном небе загудели самолеты. Летали те самые летчики, физическая подготовка которых была темой исследований профессора Тории. Как раз в этой области он и работал.
   В темном коридоре больницы неподвижно стояли в ряд черные фигуры, похожие на посланцев смерти. В палате профессора отчетливо белела лишь его резко вздымавшаяся забинтованная грудь. Он тяжело дышал, из горла у него вырывались клокочущие хрипы, похожие на жуткий клекот какой-то диковинной птицы.
   Врач вытащил карманный фонарик в виде авторучки, и, осветив лицо больного, заглянул ему в глаза. Профессор силился повернуться с правого бока на левый и судорожно двигал руками в пустоте, словно пытаясь разорвать окружающий его густой мрак.
   – Зажгите лампочку, – послышался тихий голос человека, сидевшего у изголовья больного. – Дайте свет, пусть он умрет при свете.
   – Слушаюсь, ваше превосходительство! Но можно ли?
   – Ответственность я беру на себя.
   – Слушаюсь!
   Младший офицер снял с лампочки маскировочную ткань, и в ту самую минуту, когда палату снова залил яркий свет, профессор Тории откинулся назад и испустил дух.
   Генерал в штатском – в японской национальной одежде – невозмутимо поднялся со стула и снова накинул на лампочку черную ткань.
   Вскоре труп профессора бесшумно понесли по затемненному коридору.
   Весь Токио был погружен в темноту.
   Маленькие золотушные «знатные дамы» уже спали.
   Только жена гончара беседовала с мужем:
   – Тебе, дед, наверняка хочется домой, правда? Разве это дело – помереть здесь и вернуться домой мертвым?
   – Не дело.
   – Этот профессор всем тут надоел. А теперь ты будешь больше всех стонать да охать.
   – Молодой он был?
   – Да. И какую красивую девушку оставил!
   – И дети у них есть?
   – Что ты! Она ведь не жена ему, а любовница.
   – Вон что…
   Лесоторговец молча проводил труп глазами.
   – Однако похороны ему, наверно, устроят торжественные, пышные, – сказала его жена, но лесоторговец ничего не ответил.
   Сакико, опираясь на плечо сиделки, доковыляла до порога. Когда носилки с трупом профессора поравнялись с ней, она вскрикнула:
   – Сэнсэй!
   Сиделка знаком остановила носилки.
   Сакико чуть протянула руку вперед, как бы прощаясь с покойным, и тут же сказала санитарам:
   – Спасибо, можете идти.
   Затем она припала щекой к плечу сиделки и попросила:
   – А теперь помогите мне добраться до постели. – Немного погодя она сказала: – Я превратилась в изнеженное дитя, а ведь я уже могу ходить…
   Ей вспомнился разговор с профессором. Он говорил, что его должны послать в заграничную командировку и что она тоже поедет с ним, будет там дальше учиться пению. И там, на чужбине, они непременно поженятся.
   Она вспомнила про это и вдруг почему-то запела «Песнь об Италии».
   Она пела, а по лицу ручьями лились слезы, и, чем сильнее они лились, тем чище, светлее и звонче становился ее голос.