Такэси Кайко
Шарик рассыпался
Поздно утром я проснулся в некой столице с ощущением, что так и не достиг вершины славы, но и не превратился еще в никчемного навозного жука. И вдруг подумал: пора возвращаться домой! Битый час, ворочаясь среди смятых простынь, я так и сяк обкатывал эту неожиданно возникшую мысль, пока не убедился, что решение мое окончательное.
Тогда я встал с постели, вышел на сверкавшую витринами улицу и с наслаждением вдохнул пахнувший свежеиспеченным хлебом воздух. Я направился в отделение авиакомпании за билетом на ближайший рейс до Токио, специально выбрав южную авиалинию, чтобы пару дней провести в Гонконге. Получив билет, толкнул стеклянную дверь и вышел наружу с таким чувством, будто поставил точку в конце длинного абзаца и еще не знаю, с чего начну новый. К сожалению, я не ощутил обычного душевного подъема перед вступлением в незнаемое.
Когда я уезжал из Японии, меня охватило возбуждающее беспокойство, какое испытываешь, сидя перед чистым листом бумаги, и незнаемое манило меня игрой загадочных бликов. Теперь настал момент возвращения, и, хотя будущее представлялось мне столь же неясным, не было ни беспокойства, ни загадочных бликов – просто поставил точку и начал новый абзац. Прежде, приступая к новому абзацу, я испытывал некий, правда готовый тут же угаснуть, подъем, но с годами это ощущение все более притуплялось. В былые времена мне казалось, будто между строчками меня подстерегает вызывающая трепет загадочная бездна. Теперь ее сменило лишь белое русло пересохшей реки.
Вернувшись в отель, я стал укладывать чемодан и вдруг почувствовал, как из-за спины и с боков на меня начинает наползать плесень. Я быстро рассчитался за гостиницу, схватил чемодан и вскочил в автобус, направлявшийся в аэропорт. Тем временем плесень упорно разрасталась. Она покрыла мои плечи, грудь, живот, ноги, потом стала разъедать меня изнутри, хотя моя внешность оставалась прежней. По мере приближения к Токио плесень все настойчивее овладевала моим нутром, и я наконец почувствовал приступ безысходной тоски и впал в апатию.
Пока длинная дюралюминиевая сигара самолета летела вперед сквозь море парчовых облаков, я мысленно оглядывался на свой многомесячный дрейф, испытывая по нему ностальгию, словно он окончился не вчера, а по меньшей мере лет десять назад. Теперь я с позором должен вернуться в страну, которую покинул, не будучи в силах выдержать до тошноты знакомое и противное. Я возвращался понурив голову, словно солдат армии, которая потерпела поражение еще до того, как приняла участие в боях. Бессмысленный, но упорно повторяемый порочный круг. Неужели я просто добавил к нему еще один виток? Втиснутый в узкое кресло самолета, я заново переживал недавнее прошлое. Таможенная суматоха в аэропорту Ханэда, наверно, отвлечет меня на время, но, как только стеклянные двери аэровокзала останутся позади, плесень вновь возьмет меня в плен, и ничего я с ней не смогу поделать. Если так пойдет дальше, через пару месяцев я стану похож на снежную бабу, с головы до ног затянутую в зелено-серый саван из плесени. Хочешь не хочешь, а нужно возвращаться обратно. Придется вернуться, ибо другого подходящего места я нигде не нашел!
Прибыв в Гонконг, я обычно снимаю комнату в небольшом отеле на Коулунском полуострове, сразу же вытаскиваю свою старую, затертую записную книжку, отыскиваю телефон Чжан Лиженя и набираю номер. Если Чжана нет на месте, я просто называю свое имя и отель, поскольку моих познаний в китайском языке хватает лишь на то, чтобы прочитать ресторанное меню. На следующее утро, часов в девять-десять, я вновь звоню Чжану и через несколько секунд слышу слова приветствия на безупречном японском языке, произносимые слегка надтреснутым, но приятным голосом. Спустя пару часов мы встречаемся на углу Нейзан-роуд или на пристани Старферри либо у входа в удивительный парк Тайгер Бам. Чжан – худощавый пожилой мужчина, ходит обычно опустив голову, но, если он внезапно поднимает на меня глаза, его лицо озаряется радостной улыбкой. Когда Чжан смеется, рот у него растягивается до ушей. Мне нередко становилось не по себе, когда я видел его разом ощерившийся рот с потемневшими от никотина зубами. И все же стоит мне увидеть эти его зубы, как время куда-то исчезает, и, глядя на его улыбающееся лицо и слушая его болтовню на отличном японском языке, я ощущаю, как покрывшая меня плесень начинает отступать. Она, конечно, не исчезает и, пользуясь любой щелочкой, проступает снова, но, пока рядом со мною Чжан, она ведет себя тихо, словно поджавшая хвост собака. Мы гуляем по улице, и я рассказываю Чжану о недавно увиденном и пережитом – о войне в Африке, или на Ближнем Востоке, или в Юго-Восточной Азии. Шаг у Чжана легкий, пружинящий. Он внимательно слушает меня, цокает языком, вздыхает. Когда мои новости исчерпаны, наступает черед Чжана. Он говорит о последних переменах на континенте, пересказывает редакционные статьи правых и левых газет, часто цитирует высказывания Лу Синя.
Несколько лет назад нас познакомил один японский корреспондент, с которым мы вместе обедали. Корреспондент этот давно уже вернулся в Токио, а я с тех пор, приезжая в Гонконг, обязательно встречаюсь с Чжаном. Мы вместе гуляем, беседуем, заглядываем в харчевни. Он сообщил мне свой домашний телефон, но в гости к себе ни разу не пригласил, и я почти ничего не знаю о его прошлом. Мне было лишь известно, что Чжан окончил университет в Японии, свободно изъяснялся по-японски и обладал недюжинными познаниями в японской литературе. Он служил в небольшой торговой фирме и подрабатывал на карманные расходы литературной деятельностью, публикуя время от времени свои эссе в газетах. Чжан водил меня по роскошной улице Нейзан-роуд, сообщая о различных странностях, присущих Гонконгу. Мы останавливались, например, у магазина швейцарских часов, где на вывеске почему-то было начертано «Хайванпай», что по-китайски означало «Морской царь». Он брал выставленную у входа в небольшую книжную лавку потрепанную брошюру с иллюстрациями, показывал на картинку, изображавшую двух обнявшихся кукол, под которой было написано «фронтальная атака», и объяснял, что это означает, ортодоксальную позицию в любви. Он говорил, что здесь, в Гонконге, принято отели называть винными лавками, а рестораны – винными магазинами, но никто не может объяснить – почему.
Последние несколько лет в наших беседах, когда мы встречались, все время всплывала проблема, решить которую мы никак не могли. В Токио ее восприняли бы как странную шутку или даже несусветный вздор Здесь же это был один из самых больных вопросов. Здесь каждый должен выбирать что-либо одно: белое или черное, правых или левых, это или то. Тот, кто не выберет, может поплатиться жизнью. Причем молчанием тут не отделаешься. И вот возникает проблема: каким образом выйти из положения, если ты не желаешь делать выбор? Сложность в том, что надо обязательно выбрать, как говорится, один из двух стульев. Каждый волен остановить свой выбор на любом из них и на нем усесться. Нельзя лишь оставаться между двух стульев. Вам намекают, что имеется два стула, но с самого начала предполагается, что вы выберете один. Если же вы нацелитесь еще и на второй стул, то на вас обрушатся с криками: «Сяпа!» (Убей его!), «Дапа!» (Бей его!), «Да-дао!» (Долой его!). Каким же должен быть ответ, который хотя бы на данный момент позволит человеку избежать неприятностей, если он не желает сидеть ни на одном из стульев? Нельзя ли найти подходящий пример в истории? Не исключено, что в насчитывающей тысячелетия истории Китая, которая изобиловала периодами расцвета и падения, можно отыскать нечто мудрое, выработанное годами мук и страданий. Какое-либо удачное выражение или изречение.
Я впервые задал этот вопрос Чжану, когда мы однажды ели китайские паровые пельмени в небольшой харчевне на окраине Гонконга. Я спросил об этом как бы невзначай, будто рассуждая сам с собой. Но Чжан вздрогнул, его лицо исказила страдальческая гримаса. Он отодвинул в сторону еще почти полную тарелку с пельменями, вынул сигарету, несколько раз бережно провел по ней своими тонкими, похожими на куриные косточки пальцами, потом закурил и, медленно выпустив изо рта длинную струю дыма, сказал:
– Есть такое выражение: ни лошадь, ни тигр. Прежде, когда у китайца спрашивали: «Как поживаешь?», он отвечал: «Мама хуху». Если написать это иероглифами, получится «Лошадь-лошадь, тигр-тигр», то есть «Живу то как лошадь, то как тигр». Превосходное выражение. Но если кто ответит так на вопрос о двух стульях, ему несдобровать. Казалось бы, ответ неопределенный, уклончивый, но дело все в том, что сама уклончивость в нем декларируется слишком определенно. За такой ответ жди расправы – и немедленной! Как же следует ответить, чтобы не попасть впросак?! Да, нелегкую задали вы задачу…
Чжан сказал, что хотел бы как следует все обдумать до нашей следующей встречи. Видимо, он был сильно шокирован, и даже его движения показались мне чересчур заторможенными. Когда я ему напомнил про несъеденные пельмени, он усмехнулся, что-то нацарапал на клочке бумаги и протянул его мне со словами: «Это следует знать». На клочке была одна короткая фраза: «За едой о политике не спорят». Пришлось мне просить у него прощения за свою нетактичность.
Потом, через год-два, а то и три года, когда я приезжал в Гонконг и встречался с Чжаном, мы, как прежде, гуляли, заходили в какую-нибудь харчевню перекусить, и я снова – конечно, теперь уже после еды – задавал ему все тот же вопрос. Чжан задумчиво качал головой, горько усмехался, но так ни разу мне не ответил и все просил подождать. И поскольку никаких мудрых слов он мне так и не поведал, загадка по-прежнему оставалась загадкой во всей ее жестокой неопределенности. Да если бы существовал в природе некий удачный способ безболезненно сидеть между двух стульев, им, безусловно, захотели бы многие воспользоваться. Кроме того, аналогичные ситуации могут встречаться в новой взаимосвязи, и тот способ, который еще вчера казался удачным, сегодня уже не годился, а загадка оставалась бы по-прежнему неразгаданной. Правда, иногда мне казалось, будто Чжан на что-то довольно прозрачно намекает. Так было, когда он однажды заговорил о Лао Шэ. Много лет тому назад Лао Шэ побывал в Японии. Он тогда возглавлял делегацию китайских литераторов. На обратном пути посетил Гонконг. Одна из газет обратилась к Чжану с просьбой взять у Лао Шэ интервью. Чжан отправился в отель, где встретился с Лао Шэ, но тот, по словам Чжана, ничего не сказал ему такого, из чего можно было бы слепить требуемую статью. На вопрос о том, как живется интеллигенции в Китае после революции, Лао Шэ лишь покачивал головой и явно уходил от ответа, делая вид, будто не понимает, о чем идет речь Точно так же он вел себя и когда ему задавались другие вопросы, и Чжан уже решил было, что Лао Шэ как писатель деградировал. Но разговор случайно зашел о деревенской кухне. Лао Шэ сразу преобразился и целых три часа с увлечением рассказывал о ее тонкостях. Он поведал о том, что в одном из старинных городков близ Чунцина или Чэнду стоит огромный котел, огонь под которым поддерживается вот уже несколько сот лет. В этот котел крошат лук, китайскую капусту, картофель, закладывают бычьи головы и свиные ножки – и все это долго варят. Гости садятся вокруг котла, набирают черпаками себе это варево в пиалы и едят. Плата взимается по числу съеденных пиал. Лао Шэ оживленно, вникая вo все подробности, рассказывал, какие овощи и какое мясо варят, какая появляется пена, каков вкус у супа, поскольку пиал съедает каждый. Закончив это красочное повествование, он ушел в свою комнату.
– Все это было так неожиданно, – заключил Чжан, – что мне не удалось ни о чем больше расспросить его. Его рассказ буквально потряс меня до глубины души. Должен признаться, что из ею произведений мне больше нравится «Рикша», чем «Четыре поколения под одной крышей», и когда я слушал его ;мне казалось, будто я вновь перечитываю «Рикшу». Те же наблюдательность, юмор и остроумие! Покидая отель, я испытывал колоссальное удовольствие и' благодарность к Лао Шэ. По возвращении домой я подумал о том, что уснуть сейчас и не продлить воспоминания о встрече – преступление! И я напился. Причем пил самогон – довольно крепкий.
– Ну а как же статья?
– Написать-то я ее написал, но получился набор банальных красивых фраз. И еще. Не знаю почему, но Лао Шэ говорил со мною с доверием, и его рассказ показался мне чересчур хорош для газеты.
Чжан улыбнулся, и кожа на его исхудалом лице сразу же собралась в многочисленные морщинки. Меня пронзила мысль: вот он, сверкающий клинок откровения! И в этом сверкании промелькнуло нечто, для определения которого не подходили ни слово «трагедия», ни слово «негодование». Нечто, заставляющее склонить голову. Похоже, существовал-таки путь из положения между двух стульев, но от его крутизны захватывало дух. Не это ли самое называют англичане «between devils and deep blue sea» – «между дьяволами и глубоким синим морем»?
– Это платная баня. По-китайски «цаотан». Здесь вас не только искупают, но и сделают массаж, срежут мозоли, подстригут ногти. От вас требуется лишь снять одежду и лечь. Если потянет на сон, можете спать сколько угодно. Здесь есть множество бань, но эта известна особым вниманием к клиентам. Когда клиент покидает баню, ему вручают шарик грязи, собранный с его тела. Интересный подарок на память, не правда ли? Может, зайдете? Здесь пользуются тремя видами полотенец: жесткими, средними и мягкими. Банщик наматывает полотенце на руку и основательно трет ваше тело. Вы и не представляете, сколько набирается грязи. Всю ее собирают, скатывают в шарик и на прощание вручают вам. Правда, интересно?
Все это поведал мне Чжан, когда во время прощальной прогулки – на следующий день я вылетал в Токио – мы остановились у дома с вывеской «Небесные бани».
Я согласился испытать обещанное блаженство. Чжан толкнул стеклянную дверь и перебросился парой слов с человеком, сидевшим за конторкой. Выслушав Чжана, мужчина, улыбаясь, окинул меня взглядом и широким жестом пригласил внутрь. Чжан простился со мною, сказав, что ему предстоит уладить кое-какие дела, и пообещал обязательно приехать в отель и проводить меня до аэропорта. Мужчина вышел из-за конторки и подал мне знак следовать за ним. Мы прошли через темноватый с обшарпанными стенами коридор в небольшую комнату, где стояли две односпальные кровати. На одной из них, лежа на животе, дремал клиент, бедра которого были обмотаны белым банным полотенцем. Рядом сидел банщик и, обхватив его согнутую в колене ногу, срезал, словно с лошадиного копыта, ороговевшую кожу с пятки. Приведший меня мужчина жестами попросил у меня ценные вещи, и я вручил ему бумажник, паспорт и часы. Он положил это все в ящик стоявшей сбоку тумбочки, запер на старинный висячий замок, а ключ присоединил к связке других ключей, нанизанных на кольцо, которое было пропущено через брючный ремень. Он несколько раз похлопал по связке, давая понять, что все будет в порядке, и, улыбнувшись, вышел. Когда я снял с себя одежду, появился похожий на стрелолист миловидный юноша, обмотал мою поясницу банным полотенцем, а другое накинул на плечи. Потом он поманил меня рукой, мы вышли из комнаты в темный коридор и остановились у стеклянной двери. Там меня уже ждал другой юноша. Он быстро освободил меня от банных полотенец и провел в помещение с шероховатым бетонным полом. В потолок была вмурована большая душевая воронка, из которой струилась горячая вода. После того как я принял душ, меня подвели к массивной прямоугольной ванне с широкими, чуть ли не в метр шириной, закраинами, облицованными мрамором. На закраине, на подстеленном полотенце, распластался, словно тюлень, клиент, только что вылезший из ванны. Голый банщик, намотав на руку бинт, усердно массировал его мясистые телеса. Я осторожно опустился в ванну. Вода была ни горячей, ни холодной, чуть мутноватой, словно до меня в ней побывал уже не один человек. В отличие от японской бани я не ощутил жара, который тысячью иголок впивается в кожу. Тепло было мягкое, обволакивающее. Два банщика – огромный, со вздувшимися мускулами и худощавый, небольшого роста – стояли у стены. Когда я, прикрывая обеими руками пах, поднялся из ванны, один из банщиков расстелил на закраине банное полотенце и подал знак, чтобы я на него лег.
У банщика, как мне рассказал Чжан, имелось три полотенца: одно – жесткое, шершавое, похожее на льняное – предназначалось для растирания рук, ног, спины и ягодиц; другое – помягче, видимо, из хлопчатки – для растирания живота; третье – самое мягкое, марлевое – для ступней ног, паха и прочих чувствительных к прикосновению мест. Банщик туго, как бинт, наматывал на руку то одно полотенце, то другое, тер руки, ноги, потом переворачивал меня то на спину, то на живот и искусно – слегка грубовато, но в меру почтительно – без устали растирал мое тело. Спустя некоторое время банщик что-то пробормотал. Я слегка приоткрыл глаза и увидел, что мои руки, живот, буквально все тело покрыто мелкими серыми катышками, будто его долго терли школьной резинкой. Передохнув минуту, банщик, видимо, вошел в раж и стал тереть меня с удвоенной энергией. Честно говоря, он не просто тер, а буквально сдирал с меня шкуру – грязный слой кожи, приставший к моему телу. Он работал на совесть, перемещаясь от головы к ногам и обратно. Я позабыл о стыдливости, раскинул руки, которые держал у паха, и полностью отдался на волю банщика. Потом меня намылили и смыли мыло теплой водой. Я снова залез в ванну, после чего меня несколько раз окатили водой и растерли горячим как огонь полотенцем.
– Вот, – сказал банщик и со смехом вручил мне шарик, слепленный из моей собственной грязи. Он был серого цвета, слегка влажный, но достаточно твердый, размером с небольшое перепелиное яйцо. Моя освободившаяся от грязи кожа стала розовой, мягкой и прозрачной, как у младенца. Казалось, все мои клетки ликовали и, трепеща от радости, возносили хвалу жизни.
Меня проводили в первую комнату, уложили на кровать, и миловидный юноша принес горячего жасминового чаю. Я прихлебывал чай и чувствовал, как с каждым глотком мое тело покрывается испариной. Юноша принес свежее полотенце и тщательно обтер меня. Вошел мастер, который, меняя всевозможные щипчики и ножички, состриг мне на руках и ногах ногти, срезал мозоли и загрубевшую кожу на пятках. Закончив работу, он молча поклонился и вышел. Вслед за ним появился массажист, который, тоже молча, приступил к делу. Его сильные и чувствительные пальцы и ладони резво бегали по моему телу, не оставив без внимания ни один уголок, где застоялась кровь. Он давил, гладил, постукивал, щипал до тех пор, пока все затвердения не разгладились и не размягчились. Каждый из мастеров выполнял свою работу тщательно, искусно и со знанием дела. Они не жалели ни времени, ни сил и работали не за страх, а за совесть. В их искусстве было нечто от акробата, балансирующего на проволоке. Мне казалось, что с крепких и настойчивых пальцев массажиста стекает приятная прохлада. Я чувствовал, что становлюсь невесомым и все мое тело как бы растворяется в приятной истоме.
– Вот моя рубашка.
– ?…
– Рубашка, которую я носил до вчерашнего дня, – пояснил я, указывая Чжану, пришедшему ко мне на следующее утро, на лежавший на столе серый шарик.
Чжан лишь улыбнулся в ответ, его улыбка походила на судорогу. Затем он вынул из кармана пакетик с чаем, сказал, чтобы я заварил ею по приезде в Токио, что это самый лучший чай, какой ему удалось найти в Гонконге. Потом умолк, задумчиво глядя перед собой. Я в подробностях поведал ему о банщиках, о массажисте, о жасминовом чае, о том, как мне стригли ногти. Сказал, что восхищен этими мастерами, что по умению полностью сосредоточиться на своем деле их, пожалуй, можно сравнить с анархистами – правда, без бомбы в руках. Чжан машинально кивал головой, улыбался, но глаза его оставались грустными. Он не произнес ни слова и сидел, уставившись взглядом в стену. Мне это показалось странным, и, прекратив свой рассказ, я стал укладывать вещи в чемодан. В бане я превратился в бестелесное облако, и, когда вышел на улицу, было такое ощущение, будто моя одежда стала более свободной и между нею и кожей образовалась некая воздушная прослойка. Я чувствовал легкий озноб, меня даже слегка покачивало от звуков и запахов улицы и слабого ветерка. Но уже наутро, когда я проснулся, кости и мышцы обрели свою прежнюю форму, вернувшись на положенные им места, а на коже вновь образовался, хотя пока и тонкий, слой грязи, прикрывший мою младенческую наготу. Слепленный из содранной с меня грязи шарик усох и стал настолько хрупким, что, казалось, мог рассыпаться от легкого прикосновения пальцев, поэтому я со всякими предосторожностями завернул его в несколько бумажных салфеток и опустил в карман.
Покончив с необходимыми формальностями в аэропорту, я подошел к Чжану, чтобы обменяться прощальным рукопожатием. И тут Чжан, хранивший в тот день упорное молчание, вдруг заговорил. Оказывается, накануне вечером знакомый газетчик сообщил ему, что в Пекине умер Лао Шэ – и есть разные версии, объясняющие причину его смерти. Одни говорят, что Лао Шэ убит группой юных хунвэйбинов. Другие – будто он, не желая подвергнуться их истязаниям, выбросился из окна второго этажа своего дома. Есть версия, что он покончил жизнь самоубийством, бросившись в реку. Но в точности никто ничего не знает. Ясно лишь одно: Лао Шэ умер не своей смертью. Это безусловно.
– Почему он ушел из жизни? – спросил я.
– Не· знаю.
– Почему его подвергли критике?
– Не знаю.
– О чем он писал последнее время?
– Не знаю. Не читал.
Я глядел на Чжана и не мог унять внезапно охватившую меня дрожь. Чжан стоял ссутулившись, у него было такое лицо, будто он вот-вот заплачет. Его привычное спокойствие, живость, юмор куда-то исчезли, во взгляде нельзя было прочитать ни гнева, ни проклятия. Он словно оцепенел и съежился под гнетом страха и разочарования. Этот начинающий стареть мужчина, много испытавший на своем веку, стоял с покрасневшими глазами, как потерянный среди аэродромной сутолоки.
– Пора, – прошептал он. – Счастливо долететь… Приезжайте снова. – Чжан нерешительно пожал мне руку, понурившись пошел прочь и вскоре исчез в толпе провожающих.
Я поднялся в самолет, отыскал свое место, пристегнул ремни и откинулся на спинку кресла. Вдруг из глубин памяти выплыла картина моей встречи с Лао Шэ в его доме в Пекине. Худощавый, но крепкого телосложения старый писатель оторвался от множества горшков с хризантемами и молча поглядел на меня острым, все понимающим взглядом. В памяти сохранились лишь эти его глаза и бесчисленные хризантемы…
Я невольно сунул руку в карман, вынул бумажный сверток и развернул его: там ничего не оказалось, кроме щепотки серой пыли. Шарик рассыпался.
Тогда я встал с постели, вышел на сверкавшую витринами улицу и с наслаждением вдохнул пахнувший свежеиспеченным хлебом воздух. Я направился в отделение авиакомпании за билетом на ближайший рейс до Токио, специально выбрав южную авиалинию, чтобы пару дней провести в Гонконге. Получив билет, толкнул стеклянную дверь и вышел наружу с таким чувством, будто поставил точку в конце длинного абзаца и еще не знаю, с чего начну новый. К сожалению, я не ощутил обычного душевного подъема перед вступлением в незнаемое.
Когда я уезжал из Японии, меня охватило возбуждающее беспокойство, какое испытываешь, сидя перед чистым листом бумаги, и незнаемое манило меня игрой загадочных бликов. Теперь настал момент возвращения, и, хотя будущее представлялось мне столь же неясным, не было ни беспокойства, ни загадочных бликов – просто поставил точку и начал новый абзац. Прежде, приступая к новому абзацу, я испытывал некий, правда готовый тут же угаснуть, подъем, но с годами это ощущение все более притуплялось. В былые времена мне казалось, будто между строчками меня подстерегает вызывающая трепет загадочная бездна. Теперь ее сменило лишь белое русло пересохшей реки.
Вернувшись в отель, я стал укладывать чемодан и вдруг почувствовал, как из-за спины и с боков на меня начинает наползать плесень. Я быстро рассчитался за гостиницу, схватил чемодан и вскочил в автобус, направлявшийся в аэропорт. Тем временем плесень упорно разрасталась. Она покрыла мои плечи, грудь, живот, ноги, потом стала разъедать меня изнутри, хотя моя внешность оставалась прежней. По мере приближения к Токио плесень все настойчивее овладевала моим нутром, и я наконец почувствовал приступ безысходной тоски и впал в апатию.
Пока длинная дюралюминиевая сигара самолета летела вперед сквозь море парчовых облаков, я мысленно оглядывался на свой многомесячный дрейф, испытывая по нему ностальгию, словно он окончился не вчера, а по меньшей мере лет десять назад. Теперь я с позором должен вернуться в страну, которую покинул, не будучи в силах выдержать до тошноты знакомое и противное. Я возвращался понурив голову, словно солдат армии, которая потерпела поражение еще до того, как приняла участие в боях. Бессмысленный, но упорно повторяемый порочный круг. Неужели я просто добавил к нему еще один виток? Втиснутый в узкое кресло самолета, я заново переживал недавнее прошлое. Таможенная суматоха в аэропорту Ханэда, наверно, отвлечет меня на время, но, как только стеклянные двери аэровокзала останутся позади, плесень вновь возьмет меня в плен, и ничего я с ней не смогу поделать. Если так пойдет дальше, через пару месяцев я стану похож на снежную бабу, с головы до ног затянутую в зелено-серый саван из плесени. Хочешь не хочешь, а нужно возвращаться обратно. Придется вернуться, ибо другого подходящего места я нигде не нашел!
Прибыв в Гонконг, я обычно снимаю комнату в небольшом отеле на Коулунском полуострове, сразу же вытаскиваю свою старую, затертую записную книжку, отыскиваю телефон Чжан Лиженя и набираю номер. Если Чжана нет на месте, я просто называю свое имя и отель, поскольку моих познаний в китайском языке хватает лишь на то, чтобы прочитать ресторанное меню. На следующее утро, часов в девять-десять, я вновь звоню Чжану и через несколько секунд слышу слова приветствия на безупречном японском языке, произносимые слегка надтреснутым, но приятным голосом. Спустя пару часов мы встречаемся на углу Нейзан-роуд или на пристани Старферри либо у входа в удивительный парк Тайгер Бам. Чжан – худощавый пожилой мужчина, ходит обычно опустив голову, но, если он внезапно поднимает на меня глаза, его лицо озаряется радостной улыбкой. Когда Чжан смеется, рот у него растягивается до ушей. Мне нередко становилось не по себе, когда я видел его разом ощерившийся рот с потемневшими от никотина зубами. И все же стоит мне увидеть эти его зубы, как время куда-то исчезает, и, глядя на его улыбающееся лицо и слушая его болтовню на отличном японском языке, я ощущаю, как покрывшая меня плесень начинает отступать. Она, конечно, не исчезает и, пользуясь любой щелочкой, проступает снова, но, пока рядом со мною Чжан, она ведет себя тихо, словно поджавшая хвост собака. Мы гуляем по улице, и я рассказываю Чжану о недавно увиденном и пережитом – о войне в Африке, или на Ближнем Востоке, или в Юго-Восточной Азии. Шаг у Чжана легкий, пружинящий. Он внимательно слушает меня, цокает языком, вздыхает. Когда мои новости исчерпаны, наступает черед Чжана. Он говорит о последних переменах на континенте, пересказывает редакционные статьи правых и левых газет, часто цитирует высказывания Лу Синя.
Несколько лет назад нас познакомил один японский корреспондент, с которым мы вместе обедали. Корреспондент этот давно уже вернулся в Токио, а я с тех пор, приезжая в Гонконг, обязательно встречаюсь с Чжаном. Мы вместе гуляем, беседуем, заглядываем в харчевни. Он сообщил мне свой домашний телефон, но в гости к себе ни разу не пригласил, и я почти ничего не знаю о его прошлом. Мне было лишь известно, что Чжан окончил университет в Японии, свободно изъяснялся по-японски и обладал недюжинными познаниями в японской литературе. Он служил в небольшой торговой фирме и подрабатывал на карманные расходы литературной деятельностью, публикуя время от времени свои эссе в газетах. Чжан водил меня по роскошной улице Нейзан-роуд, сообщая о различных странностях, присущих Гонконгу. Мы останавливались, например, у магазина швейцарских часов, где на вывеске почему-то было начертано «Хайванпай», что по-китайски означало «Морской царь». Он брал выставленную у входа в небольшую книжную лавку потрепанную брошюру с иллюстрациями, показывал на картинку, изображавшую двух обнявшихся кукол, под которой было написано «фронтальная атака», и объяснял, что это означает, ортодоксальную позицию в любви. Он говорил, что здесь, в Гонконге, принято отели называть винными лавками, а рестораны – винными магазинами, но никто не может объяснить – почему.
Последние несколько лет в наших беседах, когда мы встречались, все время всплывала проблема, решить которую мы никак не могли. В Токио ее восприняли бы как странную шутку или даже несусветный вздор Здесь же это был один из самых больных вопросов. Здесь каждый должен выбирать что-либо одно: белое или черное, правых или левых, это или то. Тот, кто не выберет, может поплатиться жизнью. Причем молчанием тут не отделаешься. И вот возникает проблема: каким образом выйти из положения, если ты не желаешь делать выбор? Сложность в том, что надо обязательно выбрать, как говорится, один из двух стульев. Каждый волен остановить свой выбор на любом из них и на нем усесться. Нельзя лишь оставаться между двух стульев. Вам намекают, что имеется два стула, но с самого начала предполагается, что вы выберете один. Если же вы нацелитесь еще и на второй стул, то на вас обрушатся с криками: «Сяпа!» (Убей его!), «Дапа!» (Бей его!), «Да-дао!» (Долой его!). Каким же должен быть ответ, который хотя бы на данный момент позволит человеку избежать неприятностей, если он не желает сидеть ни на одном из стульев? Нельзя ли найти подходящий пример в истории? Не исключено, что в насчитывающей тысячелетия истории Китая, которая изобиловала периодами расцвета и падения, можно отыскать нечто мудрое, выработанное годами мук и страданий. Какое-либо удачное выражение или изречение.
Я впервые задал этот вопрос Чжану, когда мы однажды ели китайские паровые пельмени в небольшой харчевне на окраине Гонконга. Я спросил об этом как бы невзначай, будто рассуждая сам с собой. Но Чжан вздрогнул, его лицо исказила страдальческая гримаса. Он отодвинул в сторону еще почти полную тарелку с пельменями, вынул сигарету, несколько раз бережно провел по ней своими тонкими, похожими на куриные косточки пальцами, потом закурил и, медленно выпустив изо рта длинную струю дыма, сказал:
– Есть такое выражение: ни лошадь, ни тигр. Прежде, когда у китайца спрашивали: «Как поживаешь?», он отвечал: «Мама хуху». Если написать это иероглифами, получится «Лошадь-лошадь, тигр-тигр», то есть «Живу то как лошадь, то как тигр». Превосходное выражение. Но если кто ответит так на вопрос о двух стульях, ему несдобровать. Казалось бы, ответ неопределенный, уклончивый, но дело все в том, что сама уклончивость в нем декларируется слишком определенно. За такой ответ жди расправы – и немедленной! Как же следует ответить, чтобы не попасть впросак?! Да, нелегкую задали вы задачу…
Чжан сказал, что хотел бы как следует все обдумать до нашей следующей встречи. Видимо, он был сильно шокирован, и даже его движения показались мне чересчур заторможенными. Когда я ему напомнил про несъеденные пельмени, он усмехнулся, что-то нацарапал на клочке бумаги и протянул его мне со словами: «Это следует знать». На клочке была одна короткая фраза: «За едой о политике не спорят». Пришлось мне просить у него прощения за свою нетактичность.
Потом, через год-два, а то и три года, когда я приезжал в Гонконг и встречался с Чжаном, мы, как прежде, гуляли, заходили в какую-нибудь харчевню перекусить, и я снова – конечно, теперь уже после еды – задавал ему все тот же вопрос. Чжан задумчиво качал головой, горько усмехался, но так ни разу мне не ответил и все просил подождать. И поскольку никаких мудрых слов он мне так и не поведал, загадка по-прежнему оставалась загадкой во всей ее жестокой неопределенности. Да если бы существовал в природе некий удачный способ безболезненно сидеть между двух стульев, им, безусловно, захотели бы многие воспользоваться. Кроме того, аналогичные ситуации могут встречаться в новой взаимосвязи, и тот способ, который еще вчера казался удачным, сегодня уже не годился, а загадка оставалась бы по-прежнему неразгаданной. Правда, иногда мне казалось, будто Чжан на что-то довольно прозрачно намекает. Так было, когда он однажды заговорил о Лао Шэ. Много лет тому назад Лао Шэ побывал в Японии. Он тогда возглавлял делегацию китайских литераторов. На обратном пути посетил Гонконг. Одна из газет обратилась к Чжану с просьбой взять у Лао Шэ интервью. Чжан отправился в отель, где встретился с Лао Шэ, но тот, по словам Чжана, ничего не сказал ему такого, из чего можно было бы слепить требуемую статью. На вопрос о том, как живется интеллигенции в Китае после революции, Лао Шэ лишь покачивал головой и явно уходил от ответа, делая вид, будто не понимает, о чем идет речь Точно так же он вел себя и когда ему задавались другие вопросы, и Чжан уже решил было, что Лао Шэ как писатель деградировал. Но разговор случайно зашел о деревенской кухне. Лао Шэ сразу преобразился и целых три часа с увлечением рассказывал о ее тонкостях. Он поведал о том, что в одном из старинных городков близ Чунцина или Чэнду стоит огромный котел, огонь под которым поддерживается вот уже несколько сот лет. В этот котел крошат лук, китайскую капусту, картофель, закладывают бычьи головы и свиные ножки – и все это долго варят. Гости садятся вокруг котла, набирают черпаками себе это варево в пиалы и едят. Плата взимается по числу съеденных пиал. Лао Шэ оживленно, вникая вo все подробности, рассказывал, какие овощи и какое мясо варят, какая появляется пена, каков вкус у супа, поскольку пиал съедает каждый. Закончив это красочное повествование, он ушел в свою комнату.
– Все это было так неожиданно, – заключил Чжан, – что мне не удалось ни о чем больше расспросить его. Его рассказ буквально потряс меня до глубины души. Должен признаться, что из ею произведений мне больше нравится «Рикша», чем «Четыре поколения под одной крышей», и когда я слушал его ;мне казалось, будто я вновь перечитываю «Рикшу». Те же наблюдательность, юмор и остроумие! Покидая отель, я испытывал колоссальное удовольствие и' благодарность к Лао Шэ. По возвращении домой я подумал о том, что уснуть сейчас и не продлить воспоминания о встрече – преступление! И я напился. Причем пил самогон – довольно крепкий.
– Ну а как же статья?
– Написать-то я ее написал, но получился набор банальных красивых фраз. И еще. Не знаю почему, но Лао Шэ говорил со мною с доверием, и его рассказ показался мне чересчур хорош для газеты.
Чжан улыбнулся, и кожа на его исхудалом лице сразу же собралась в многочисленные морщинки. Меня пронзила мысль: вот он, сверкающий клинок откровения! И в этом сверкании промелькнуло нечто, для определения которого не подходили ни слово «трагедия», ни слово «негодование». Нечто, заставляющее склонить голову. Похоже, существовал-таки путь из положения между двух стульев, но от его крутизны захватывало дух. Не это ли самое называют англичане «between devils and deep blue sea» – «между дьяволами и глубоким синим морем»?
– Это платная баня. По-китайски «цаотан». Здесь вас не только искупают, но и сделают массаж, срежут мозоли, подстригут ногти. От вас требуется лишь снять одежду и лечь. Если потянет на сон, можете спать сколько угодно. Здесь есть множество бань, но эта известна особым вниманием к клиентам. Когда клиент покидает баню, ему вручают шарик грязи, собранный с его тела. Интересный подарок на память, не правда ли? Может, зайдете? Здесь пользуются тремя видами полотенец: жесткими, средними и мягкими. Банщик наматывает полотенце на руку и основательно трет ваше тело. Вы и не представляете, сколько набирается грязи. Всю ее собирают, скатывают в шарик и на прощание вручают вам. Правда, интересно?
Все это поведал мне Чжан, когда во время прощальной прогулки – на следующий день я вылетал в Токио – мы остановились у дома с вывеской «Небесные бани».
Я согласился испытать обещанное блаженство. Чжан толкнул стеклянную дверь и перебросился парой слов с человеком, сидевшим за конторкой. Выслушав Чжана, мужчина, улыбаясь, окинул меня взглядом и широким жестом пригласил внутрь. Чжан простился со мною, сказав, что ему предстоит уладить кое-какие дела, и пообещал обязательно приехать в отель и проводить меня до аэропорта. Мужчина вышел из-за конторки и подал мне знак следовать за ним. Мы прошли через темноватый с обшарпанными стенами коридор в небольшую комнату, где стояли две односпальные кровати. На одной из них, лежа на животе, дремал клиент, бедра которого были обмотаны белым банным полотенцем. Рядом сидел банщик и, обхватив его согнутую в колене ногу, срезал, словно с лошадиного копыта, ороговевшую кожу с пятки. Приведший меня мужчина жестами попросил у меня ценные вещи, и я вручил ему бумажник, паспорт и часы. Он положил это все в ящик стоявшей сбоку тумбочки, запер на старинный висячий замок, а ключ присоединил к связке других ключей, нанизанных на кольцо, которое было пропущено через брючный ремень. Он несколько раз похлопал по связке, давая понять, что все будет в порядке, и, улыбнувшись, вышел. Когда я снял с себя одежду, появился похожий на стрелолист миловидный юноша, обмотал мою поясницу банным полотенцем, а другое накинул на плечи. Потом он поманил меня рукой, мы вышли из комнаты в темный коридор и остановились у стеклянной двери. Там меня уже ждал другой юноша. Он быстро освободил меня от банных полотенец и провел в помещение с шероховатым бетонным полом. В потолок была вмурована большая душевая воронка, из которой струилась горячая вода. После того как я принял душ, меня подвели к массивной прямоугольной ванне с широкими, чуть ли не в метр шириной, закраинами, облицованными мрамором. На закраине, на подстеленном полотенце, распластался, словно тюлень, клиент, только что вылезший из ванны. Голый банщик, намотав на руку бинт, усердно массировал его мясистые телеса. Я осторожно опустился в ванну. Вода была ни горячей, ни холодной, чуть мутноватой, словно до меня в ней побывал уже не один человек. В отличие от японской бани я не ощутил жара, который тысячью иголок впивается в кожу. Тепло было мягкое, обволакивающее. Два банщика – огромный, со вздувшимися мускулами и худощавый, небольшого роста – стояли у стены. Когда я, прикрывая обеими руками пах, поднялся из ванны, один из банщиков расстелил на закраине банное полотенце и подал знак, чтобы я на него лег.
У банщика, как мне рассказал Чжан, имелось три полотенца: одно – жесткое, шершавое, похожее на льняное – предназначалось для растирания рук, ног, спины и ягодиц; другое – помягче, видимо, из хлопчатки – для растирания живота; третье – самое мягкое, марлевое – для ступней ног, паха и прочих чувствительных к прикосновению мест. Банщик туго, как бинт, наматывал на руку то одно полотенце, то другое, тер руки, ноги, потом переворачивал меня то на спину, то на живот и искусно – слегка грубовато, но в меру почтительно – без устали растирал мое тело. Спустя некоторое время банщик что-то пробормотал. Я слегка приоткрыл глаза и увидел, что мои руки, живот, буквально все тело покрыто мелкими серыми катышками, будто его долго терли школьной резинкой. Передохнув минуту, банщик, видимо, вошел в раж и стал тереть меня с удвоенной энергией. Честно говоря, он не просто тер, а буквально сдирал с меня шкуру – грязный слой кожи, приставший к моему телу. Он работал на совесть, перемещаясь от головы к ногам и обратно. Я позабыл о стыдливости, раскинул руки, которые держал у паха, и полностью отдался на волю банщика. Потом меня намылили и смыли мыло теплой водой. Я снова залез в ванну, после чего меня несколько раз окатили водой и растерли горячим как огонь полотенцем.
– Вот, – сказал банщик и со смехом вручил мне шарик, слепленный из моей собственной грязи. Он был серого цвета, слегка влажный, но достаточно твердый, размером с небольшое перепелиное яйцо. Моя освободившаяся от грязи кожа стала розовой, мягкой и прозрачной, как у младенца. Казалось, все мои клетки ликовали и, трепеща от радости, возносили хвалу жизни.
Меня проводили в первую комнату, уложили на кровать, и миловидный юноша принес горячего жасминового чаю. Я прихлебывал чай и чувствовал, как с каждым глотком мое тело покрывается испариной. Юноша принес свежее полотенце и тщательно обтер меня. Вошел мастер, который, меняя всевозможные щипчики и ножички, состриг мне на руках и ногах ногти, срезал мозоли и загрубевшую кожу на пятках. Закончив работу, он молча поклонился и вышел. Вслед за ним появился массажист, который, тоже молча, приступил к делу. Его сильные и чувствительные пальцы и ладони резво бегали по моему телу, не оставив без внимания ни один уголок, где застоялась кровь. Он давил, гладил, постукивал, щипал до тех пор, пока все затвердения не разгладились и не размягчились. Каждый из мастеров выполнял свою работу тщательно, искусно и со знанием дела. Они не жалели ни времени, ни сил и работали не за страх, а за совесть. В их искусстве было нечто от акробата, балансирующего на проволоке. Мне казалось, что с крепких и настойчивых пальцев массажиста стекает приятная прохлада. Я чувствовал, что становлюсь невесомым и все мое тело как бы растворяется в приятной истоме.
– Вот моя рубашка.
– ?…
– Рубашка, которую я носил до вчерашнего дня, – пояснил я, указывая Чжану, пришедшему ко мне на следующее утро, на лежавший на столе серый шарик.
Чжан лишь улыбнулся в ответ, его улыбка походила на судорогу. Затем он вынул из кармана пакетик с чаем, сказал, чтобы я заварил ею по приезде в Токио, что это самый лучший чай, какой ему удалось найти в Гонконге. Потом умолк, задумчиво глядя перед собой. Я в подробностях поведал ему о банщиках, о массажисте, о жасминовом чае, о том, как мне стригли ногти. Сказал, что восхищен этими мастерами, что по умению полностью сосредоточиться на своем деле их, пожалуй, можно сравнить с анархистами – правда, без бомбы в руках. Чжан машинально кивал головой, улыбался, но глаза его оставались грустными. Он не произнес ни слова и сидел, уставившись взглядом в стену. Мне это показалось странным, и, прекратив свой рассказ, я стал укладывать вещи в чемодан. В бане я превратился в бестелесное облако, и, когда вышел на улицу, было такое ощущение, будто моя одежда стала более свободной и между нею и кожей образовалась некая воздушная прослойка. Я чувствовал легкий озноб, меня даже слегка покачивало от звуков и запахов улицы и слабого ветерка. Но уже наутро, когда я проснулся, кости и мышцы обрели свою прежнюю форму, вернувшись на положенные им места, а на коже вновь образовался, хотя пока и тонкий, слой грязи, прикрывший мою младенческую наготу. Слепленный из содранной с меня грязи шарик усох и стал настолько хрупким, что, казалось, мог рассыпаться от легкого прикосновения пальцев, поэтому я со всякими предосторожностями завернул его в несколько бумажных салфеток и опустил в карман.
Покончив с необходимыми формальностями в аэропорту, я подошел к Чжану, чтобы обменяться прощальным рукопожатием. И тут Чжан, хранивший в тот день упорное молчание, вдруг заговорил. Оказывается, накануне вечером знакомый газетчик сообщил ему, что в Пекине умер Лао Шэ – и есть разные версии, объясняющие причину его смерти. Одни говорят, что Лао Шэ убит группой юных хунвэйбинов. Другие – будто он, не желая подвергнуться их истязаниям, выбросился из окна второго этажа своего дома. Есть версия, что он покончил жизнь самоубийством, бросившись в реку. Но в точности никто ничего не знает. Ясно лишь одно: Лао Шэ умер не своей смертью. Это безусловно.
– Почему он ушел из жизни? – спросил я.
– Не· знаю.
– Почему его подвергли критике?
– Не знаю.
– О чем он писал последнее время?
– Не знаю. Не читал.
Я глядел на Чжана и не мог унять внезапно охватившую меня дрожь. Чжан стоял ссутулившись, у него было такое лицо, будто он вот-вот заплачет. Его привычное спокойствие, живость, юмор куда-то исчезли, во взгляде нельзя было прочитать ни гнева, ни проклятия. Он словно оцепенел и съежился под гнетом страха и разочарования. Этот начинающий стареть мужчина, много испытавший на своем веку, стоял с покрасневшими глазами, как потерянный среди аэродромной сутолоки.
– Пора, – прошептал он. – Счастливо долететь… Приезжайте снова. – Чжан нерешительно пожал мне руку, понурившись пошел прочь и вскоре исчез в толпе провожающих.
Я поднялся в самолет, отыскал свое место, пристегнул ремни и откинулся на спинку кресла. Вдруг из глубин памяти выплыла картина моей встречи с Лао Шэ в его доме в Пекине. Худощавый, но крепкого телосложения старый писатель оторвался от множества горшков с хризантемами и молча поглядел на меня острым, все понимающим взглядом. В памяти сохранились лишь эти его глаза и бесчисленные хризантемы…
Я невольно сунул руку в карман, вынул бумажный сверток и развернул его: там ничего не оказалось, кроме щепотки серой пыли. Шарик рассыпался.