Юрий Павлович Казаков
Арктур – гончий пёс

   Юрий Казаков (1927–1982) – замечательный советский прозаик, автор тонких и лирических рассказов, продолжатель традиций И. Бунина. Как и у многих современников, судьба его была нелёгкой: полуголодное детство в Москве в семье выходцев из смоленских крестьян, вскоре – Великая Отечественная война, после – строительный техникум. В 15 лет – музыкальное училище имени Гнесиных, затем – оркестр Музыкального театра им. К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко, работа в джазовых и симфонических оркестрах и – поступление в литературный институт имени М. Горького. А скоро в печати появились его первые работы, и в 1957 году – целая книга: «Арктур – гончий пёс», после которой стало очевидно – родился настоящий, большой писатель.
   Юрий Казаков путешествовал много и в каких местах только не бывал – и Печоры, и Таруса, и Новгородская земля, и северные края, рассказы о которых так завораживают читателя. Но ещё писатель был и альпинистом, и охотником, и рыбаком; любил ходить пешком, не боялся заночевать где придётся в любую погоду, останавливался в глухих деревнях и, как он сам писал: «всё время смотрел, слушал и запоминал». Вот поэтому так мелодичны и правдивы рассказы этого писателя, искренне любящего свою землю.
 

Арктур – гончий пёс

 
 
   История появления его в городе осталась неизвестной. Он пришёл весной откуда-то и стал жить.
   Говорили, что он приплыл на льдине в весеннее половодье. Он стоял, чёрный, среди бело-голубого крошева, один неподвижный среди общего движения. А наверху летели лебеди и кричали: «Клинк-кланк!»
   Шурша и глухо лопаясь, шёл по реке лёд, кричали лебеди, а он стоял на льдине, поджав хвост, настороженный, неуверенный, внюхиваясь и вслушиваясь в то, что делалось кругом. Когда льдина подошла к берегу, он заволновался, неловко прыгнул, попал в воду, но быстро выбрался на берег и, отряхнувшись, скрылся среди штабелей леса.
 
 
   Так или иначе, но, появившись весной, когда дни наполнены блеском солнца, звоном ручьёв и запахом коры, он остался жить в городе.
   О его прошлом можно только догадываться. Наверно, он родился где-нибудь под крыльцом, на соломе.
   Он родился, как и все щенки, слепым, был тотчас облизан матерью и положен поближе к тёплому животу, ещё напряжённому в родовых схватках. И пока он лежал, привыкая дышать, у него всё прибавлялись братья и сёстры. Они шевелились, кряхтели и пробовали скулить – такие же, как и он, дымчатые щенки с голыми животами и короткими дрожащими хвостиками.
   В своё время у всех щенят прорезались глаза, и они узнали с восторгом, что есть мир, ещё более великий, чем тот, в котором они жили до сих пор. У него тоже открылись глаза, но ему никогда не суждено было увидеть свет. Он был слеп, бельма толстой серой пленкой закрывали его зрачки. Для него, слепого, настала горькая и трудная жизнь. Она была бы даже ужасной, если бы он мог осознать свою слепоту. Но он не знал того, что слеп, ему не дано было знать. Он принимал жизнь такой, какой она досталась ему.
   У него не было хозяина, который дал бы ему кров, кормил бы его и заботился о нём, как о своём друге. Он стал бездомным псом-бродягой, угрюмым, неловким и недоверчивым. Мать, выкормив его, скоро потеряла к нему, как и к его братьям, всякий интерес. Он научился выть, как волк, так же длинно, мрачно и тоскливо. Он был грязен, часто болел, рылся на свалках возле столовых, получал пинки и ушаты грязной воды наравне с такими же бездомными и голодными собаками.
 
 
   Он не мог быстро бегать, ноги, его крепкие ноги, в сущности, не были ему нужны. Всё время ему казалось, что он бежит навстречу чему-то острому и жёсткому. Когда он дрался с другими собаками – а дрался он множество раз на своём веку, – он не видел своих врагов, он кусал и бросался, ориентируясь на шум дыхания, на рычание и визг, на шорох земли под лапами врагов, и часто бросался и кусал впустую.
   Неизвестно, какое имя дала ему мать при рождении, – для людей он не имел имени. Неизвестно также, остался бы он жить в городе, ушёл бы или сдох где-нибудь в овраге, но в судьбу его вмешался человек, и всё переменилось.
 
   В то лето я жил в маленьком северном городе. Город стоял на берегу реки. По реке плыли белые пароходы, грязно-бурые баржи, длинные плоты, широкоскулые карбасы с запачканными чёрной смолой бортами. У берега стояла пристань, пахнувшая рогожей, канатом, сырой гнилью и воблой. На пристани этой редко кто сходил, разве только пригородные колхозники в базарный день да командированные в серых плащах, приезжавшие из области на лесозавод.
   Вокруг города по низким, пологим холмам раскинулись леса, могучие, нетронутые: лес для сплава рубили в верховьях реки. В лесах попадались большие луговины и глухие озёра с огромными старыми соснами по берегам. Сосны всё время тихонько шумели. Когда же с Ледовитого океана задувал прохладный, влажный ветер, нагоняя тучи, сосны грозно гудели и роняли шишки, которые крепко стукались о землю.
   Я снял комнату на окраине, наверху старого дома. Хозяин мой, доктор, был вечно занятый, молчаливый человек. Раньше он жил с большой семьёй, но двух сыновей его убили на фронте, жена умерла, дочь уехала в Москву, и доктор жил теперь один и лечил детей.
 
 
   Окно моей комнаты выходило в одичавший сад, заросший смородиной, малиной, лопухом и крапивой вдоль забора. По утрам за окном возились воробьи, тучами налетали дрозды клевать смородину – доктор не гонял их и ягоду не собирал. На забор иногда взлетали соседские куры с петухом. Петух громогласно пел, вытягивая кверху шею, дрожал хвостом и с любопытством смотрел в сад. Наконец он не выдерживал, слетал вниз, за ним слетали куры и поспешно начинали рыться возле смородиновых кустов. Ещё в сад забредали коты и, затаившись возле лопухов, следили за воробьями.
   Я жил в городе уже недели две, но всё никак не мог привыкнуть к тихим улицам с деревянными тротуарами, с прорастающей меж досок травой, к скрипучим ступеням лестницы, к редким гудкам пароходов по ночам.
   Ночью наш сад пах смородиной и росой, с террасы доносился тихий храп доктора. А на реке бубнил мотором катер и пел гнусавым голосом: «Ду-ду-ду…»
   Однажды в доме появился ещё один обитатель. Вот как это произошло. Возвращаясь как-то с дежурства, доктор увидел слепого пса. С обрывком верёвки на шее он сидел, забившись между бревнами, и дрожал. Доктор и раньше несколько раз видел его. Теперь он остановился, рассмотрел его во всех подробностях, почмокал губами, посвистал, потом взялся за верёвку и потащил слепого к себе домой.
 
 
 
   Дома доктор вымыл его тёплой водой с мылом и накормил. По привычке пёс вздрагивал и поджимался во время еды. Ел он жадно, спешил и давился. Лоб и уши его были покрыты побелевшими рубцами.
   – Ну, теперь ступай! – сказал доктор, когда пёс наелся, и подтолкнул его с террасы.
 
 
 
   Пёс уперся и задрожал.
   – Гм!.. – произнёс доктор и сел в качалку.
   Наступал вечер, небо потемнело, но не гасло совсем.
   Загорелись самые крупные звёзды. Гончий пёс улёгся на террасе и задремал. Он был худ, рёбра выпирали, спина была острой, и лопатки стояли торчком. Иногда он приоткрывал свои мёртвые глаза, настораживал уши и поводил головой, принюхиваясь. Потом снова клал морду на лапы и закрывал глаза.
   А доктор растерянно рассматривал его и ёрзал в качалке, придумывая ему имя. Как его назвать? Или лучше избавиться от него, пока не поздно? На что ему собака? Доктор задумчиво поднял глаза: низко над горизонтом переливалась синим блеском большая звезда.
 
 
   – Арктур… – пробормотал доктор.
   Пёс шевельнул ушами и открыл глаза.
   – Арктур! – снова сказал доктор с забившимся сердцем.
   Пёс поднял голову и неуверенно замотал хвостом.
   – Арктур! Иди сюда, Арктур! – уже властно и радостно позвал доктор.
   Пёс встал, подошёл и осторожно ткнулся носом в колени хозяину. Доктор засмеялся и положил руку ему на голову.
   Собаки бывают разные, как и люди. Есть собаки нищие, побирушки, есть свободные и угрюмые бродяги, есть глупо-восторженные брехуны. Есть унижающиеся, вымаливающие подачки, подползающие к любому, кто свистнет им. Извивающиеся, виляющие хвостом, рабски умильные, они бросаются с паническим визгом прочь, если ударить их или даже просто замахнуться.
 
 
   Много я видел преданных собак, собак покорных, капризных, гордецов, стоиков, подлиз, равнодушных, лукавых и пустых. Арктур не был похож ни на одну из них. Чувство его к своему хозяину было необыкновенным и возвышенным. Он любил его страстно и поэтично, быть может, больше жизни. Но он был целомудрен и редко позволял себе раскрываться до конца.
 
 
   У хозяина бывало минутами плохое настроение, иногда он был равнодушным, часто от него раздражающе пахло одеколоном – запахом, никогда не встречающимся в природе. Но чаще всего он был добр, и тогда Арктур изнывал от любви, шерсть его становилась пушистой, а тело кололо как бы иголками. Ему хотелось вскочить и помчаться, захлёбываясь радостным лаем. Но он сдерживался. Уши его распускались, хвост останавливался, тело обмякало и замирало, только громко и часто колотилось сердце. Когда же хозяин начинал толкать его, щекотать, гладить и смеяться прерывистым, воркующим смехом, что это было за наслаждение! Звуки голоса хозяина были тогда протяжными и короткими, булькающими и шепчущими, они были сразу похожи на звон воды и на шелест деревьев и ни на что не похожи. Каждый звук рождал какие-то искры и смутные запахи, как капля рождает дрожь воды, и Арктуру казалось, что всё это уже было с ним, было так давно, что он никак не мог вспомнить, где же и когда.
 
   В скором времени я получил возможность поближе познакомиться с жизнью Арктура и узнал много любопытного. Мне кажется теперь, что он как-то ощущал свою неполноценность. С виду он был совсем взрослой собакой, с крепкими ногами, чёрной спиной и рыжими подпалинами на животе и на морде. Он был силён и велик для своего возраста, но во всех движениях его сквозили неуверенность и напряжённость. И ещё, морде его и всему телу была свойственна сконфуженная вопросительность. Он прекрасно знал, что все живые существа, окружающие его, свободнее и стремительнее, чем он. Они быстро и уверенно бегали, легко и твёрдо ходили, не спотыкаясь и не натыкаясь ни на что. Шаги их по звуку отличались от его шагов. Сам он двигался всегда осторожно, медленно и несколько боком – многочисленные предметы преграждали ему путь. Между тем куры, голуби, собаки и воробьи, кошки и люди и многие другие животные смело взбегали по лестницам, перепрыгивали через канавы, сворачивали в переулки, улетали, исчезали в таких местах, о которых он и понятия не имел. Его же уделом были неуверенность и настороженность. Я никогда не видел его идущим или бегущим свободно, спокойно и быстро. Разве только по широкой дороге, по лугу да по террасе нашего дома… Но если животные и люди были ещё понятны ему и он, наверно, как-то отождествлял себя с ними, то автомашины, тракторы, мотоциклы и велосипеды были ему совсем непонятны и страшны. Пароходы и катера возбуждали в нём огромное любопытство на первых порах. И лишь поняв, что ему никогда не разгадать этой тайны, он перестал обращать на них внимание. Точно так же никогда не интересовался он самолётами.
 
 
 
   Но если не мог он ничего увидеть, зато в чутье не могла с ним сравниться ни одна собака. Постепенно он изучил все запахи города и прекрасно ориентировался в нём. Не было случая, чтобы он заблудился и не нашёл дорогу домой. Каждая вещь пахла! Запахов было множество, и все они звучали, как музыка, все они громко заявляли о себе. Каждый предмет пах по-своему: одни неприятно, другие безлично, третьи сладостно. Стоило Арктуру поднять голову и понюхать, и он сразу же ощущал свалки и помойки, дома, каменные и деревянные, заборы и сараи, людей, лошадей и птиц так ясно, как будто видел всё это.
   Был на берегу реки, за складами, большой серый камень, почти вросший в землю, который Арктур особенно любил обнюхивать. В его трещинах и порах задерживались самые удивительные и неожиданные запахи. Они держались иной раз неделями, их мог выдуть только сильный ветер. Каждый раз, пробегая мимо этого камня, Арктур сворачивал к нему и долго занимался обследованием. Он фыркал, приходил в возбуждение, уходил и снова возвращался, чтобы выяснить для себя дополнительную подробность.
 
 
 
   И ещё он слышал тончайшие звуки, каких мы никогда не услышим. Он просыпался по ночам, раскрывал глаза, поднимал уши и слушал. Он слышал все шорохи, за многие вёрсты вокруг. Он слышал пение комаров и зудение в осином гнезде на чердаке. Он слышал, как шуршит в саду мышь и тихо ходит кот по крыше сарая. И дом для него не был молчаливым и неживым, как для нас. Дом тоже жил: он скрипел, шуршал, потрескивал, вздрагивал чуть заметно от холода. По водосточной трубе стекала роса и, скапливаясь внизу, падала на плоский камень редкими каплями. Снизу доносился невнятный плеск воды в реке. Шевелился толстый слой брёвен в запани около лесозавода. Тихо поскрипывали уключины – кто-то переплывал реку в лодке. И совсем далеко, в деревне, слабо кричали петухи по дворам. Это была жизнь, вовсе неведомая и неслышная нам, но знакомая и понятная ему.
 
 
 
   И ещё была у него одна особенность: он никогда не визжал и не скулил, напрашиваясь на жалость, хотя жизнь была жестока к нему.
 
   Однажды я шёл по дороге из города. Вечерело. Было тепло и тихо, как бывает у нас только летними спокойными вечерами. Вдали на дороге поднималась пыль, слышалось мычание, тонкие, протяжные крики, хлопанье кнутов: с лугов гнали стадо.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента