Стивен Кинг
Последнее дело Амни
[1]
Дожди закончились. Холмы по-прежнему зеленые, и из долины в Голливудских холмах виден снег на вершинах гор. Меховые магазины рекламируют очередную сезонную распродажу. Службы досуга со специализацией на шестнадцатилетних девственницах делают неплохой бизнес. В Беверли – Хиллс расцветают палисандровые деревья.
Реймонд Чандлер «Сестренка»
I. Новости от Пеории
Это было весеннее утро типа «Лос-Анджелес идеал», когда ты невольно оглядываешься в поисках значочка торговой марки – ® – оттиснутого где-нибудь в уголочке. Выхлопы машин, проезжавших по Сансет, едва уловимо пахли олеандром, олеандр слегка отдавал выхлопными газами, и небо над головой было чистым, как совесть истового баптиста. Пеория Смит, слепой продавец газет, стоял на своем обычном месте, на углу Сансет и Лаурель, и если это не означало, что Бог пребывает на небесах и с миром все в полном порядке, то тогда я не знаю, какие еще доказательства вам нужны.
Но поскольку в то утро я встал непривычно рано – в половине восьмого, – все казалось каким-то не таким, слегка одурелым и смазанным. И только когда я затеял бриться – ну, скорее, пугать бритвой свою упрямую докучливую щетину с целью призвать ее к порядку, – до меня начало доходить, что меня беспокоит. Хотя я не спал и читал до двух ночи, я не слышал, чтобы Деммики возвращались домой. Обычно они надираются по самые уши и начинают орать на весь дом, обмениваясь идиотскими шуточками, которые, видимо, и составляют основу их брака.
Бастера я тоже не слышал, что было совсем уже странно. Бастер – это пес Деммиков, уэльский корги, такая мелкая собачонка. Но зато лает он так визгливо, что кажется, будто тебе в мозги втыкают осколки стекла. Причем лает он постоянно. И вдобавок он еще и ревнивый, и разражается противным пронзительным лаем всякий раз, когда Джордж и Глория обнимаются; а Джордж и Глория обнимаются почти всегда, когда не подкалывают друг друга, как парочка водевильных комедиантов. Сколько раз я засыпал под их заливистое хихиканье – которое, как правило, сопровождается топотом четырех лап, пока эта псина гарцует у них под ногами и шкрябает когтями, – и каждый раз я задумывался, насколько трудно было бы задушить мускулистую, средних размеров собаку рояльной струной. Но вчера ночью в квартире у Деммиков было тихо, как в склепе. Это было довольно странно, но не то чтобы очень – Деммики и в лучшие времена не придерживались принципа «жить строго по расписанию и соблюдать режим».
Впрочем, Пеория Смит был в порядке. Как всегда, оживленный, словно бурундук. Он узнал меня по походке, хотя я подтянулся на час раньше обычного. Он был в свободной калтековской фуфайке, доходившей до бедер, и в вельветовых бриджах, из-под которых виднелись сбитые коленки. Его белая палка, которую он ненавидел всеми фибрами души, стояла небрежно прислоненной к столику, на котором лежали газеты.
– Наше вам, мистер Амни! Как оно ничего?
Темные очки Пеории сверкали на утреннем солнце, и, когда он повернулся на звук моих шагов, протягивая мне экземпляр «Лос-Анджелес таймс», у меня вдруг мелькнула неприятная мысль: мне показалось, будто кто-то просверлил две большие черные дырки у него на лице. Я невольно поежился, чувствуя, как по спине пробежали мурашки, и подумал, что надо бы меньше пить. Может быть, пришло время решительно отказаться от традиционного стаканчика ржаного виски на сон грядущий. Или, наоборот, удвоить дозу.
Как это нередко случалось в последнее время, на первой странице «Таймс» красовался Гитлер. На этот раз – что-то про Австрию. В который раз я подумал, что это бледное лицо и косая жидкая челка пришлись бы к месту на доске «Разыскивается опасный преступник».
– Мое ничего в полном порядке, Пеория, – сказал я. По правде, сияет мое ничего, как свежая краска на старом фасаде.
Я бросил десятицентовую монетку в коробку из-под «Короны», что стояла на стопке газет. «Таймс» стоит три цента – да и тех, честно сказать, не стоит, – но с тех пор, как наш мир свихнулся, я неизменно опускал в Пеорин ящик из-под сигар монету именно в десять центов. Он хороший парнишка, делает успехи в школе – я сподобился уточнить это в прошлом году, когда он мне очень помог в деле Вельд. Если бы он тогда не появился на плавучем доме Харриса Бруннера, я бы, наверное, до сих пор осваивал технику плавания с ногами, зацементированными в канистре из-под керосина, где-нибудь около Малибу. Сказать, что я ему очень обязан, – это вообще ничего не сказать.
В ходе этого небольшого частного расследования (касательно Пеории Смита, а не Харриса Бруннера с Мевис Вельд) я даже выяснил настоящее имя мальчишки, но я умею хранить тайны. Как говорится, из меня вам его не вытянуть и стадом мустангов. Отец Пеории в Черную Пятницу ушел на вечный перекур из окна офиса на девятом этаже; его мать – зашуганное, бессловесное существо, – работает в этой дурацкой китайской прачечной на Ла-Пунта, единственная белая женщина в окружении китаез; а сам парнишка слепой. Так что зачем миру знать, что парня назвали Фрэнсисом, когда он был еще слишком мал, чтобы суметь отбрыкаться? Как говорится, защита берет перерыв.
Если за ночь случилось что-нибудь смачное, почти всегда сообщение об этом событии появится на первой странице «Таймс», слева, сразу под сгибом. Я перевернул газету и обнаружил, что дирижер Кубинского оркестра скончался в центральной городской больнице от обширного инфаркта, который он поимел, отплясывая со своей вокалисткой в «Карусели» в Бербанке. Мне было жалко вдову маэстро, но его самого – ничуть. По моему скромному мнению, если кто ездит в Бербанк танцевать, то так ему и надо.
Я открыл спортивный раздел, чтобы глянуть, как вчера сыграли «Бруклин» с «Кардсом». У них вчера было два матча подряд.
– А ты как, Пеория? Все на местах в твоем замке? Очищен ли ров, подновлены ли зубцы на стенах?
– Ой, мистер Амни! И не говорите!
Что-то в его голосе показалось мне странным. Я опустил газету, чтобы взглянуть на него повнимательнее, и увидел то, что такой блистательный детектив, как я, обязан был замечать сразу – парнишку буквально распирало от счастья.
– Слушай, у тебя такой вид, как будто тебе только что подарили шесть билетов на первый матч мировой серии по бейсболу. Что случилось, Пеория? – спросил я.
– Мама сбила лотерею в Тихуане! Сорок штук баксов! Мы теперь богачи, дядя! Настоящие богачи!
Я усмехнулся – хорошо, что он этого не видел, – и взъерошил ему волосы. Его вихры встали дыбом, ну и ладно.
– Стоп, приятель, попридержи коней! Тебе сколько лет, Пеория?
– В мае двенадцать исполнилось. Вы ж знаете, мистер Амни. Вы ж мне рубашку еще подарили. Но при чем тут…
– Двенадцать – это уже достаточно, чтобы сообразить, что иногда люди выдают желаемое за действительное. Я вот что хотел сказать.
– Ну, если вы о фантазиях всяких, то это правда. Я вообще-то люблю фантазировать, – сказал Пеория, пытаясь пригладить волосы. – Но это совсем не фантазии, мистер Амни! Это все правда! Дядя Фред вчера съездил и приволок деньги. В седельной сумке привез, на своем мотоцикле! Я их нюхал! Да, блин, я в них катался! Их разложили по всей маминой кровати! Я в жизни богаче себя не чувствовал, говорю вам – сорок гребаных тыщ!
– Двенадцать лет, может быть, и достаточно, чтобы понять разницу между реальностью и мечтами, но уж точно маловато, чтобы так выражаться, – сказал я строго. Получилось неплохо. Уверен, что «Общество за чистоту языка и морального облика» поддержало бы меня на все двести процентов. Но я говорил уже на автопилоте, почти не слушая, что говорю. Я лихорадочно соображал, пытаясь уместить в голове то, что сказал Пеория. Я был совершенно уверен в одном: он ошибся. Он должен был ошибиться, потому что, если бы все это было правдой, он бы сейчас тут не стоял, на углу двух бульваров, как раз по дороге от моего дома до офиса в Фулвайдер-билдинг. И вообще, так не бывает, потому что не может быть.
Тут мои мысли вернулись к Деммикам, которые впервые в истории человечества не прослушали на сон грядущий пару-тройку своих джазовых композиций, включенных на полную громкость; к Бастеру, который впервые в истории человечества не восприветствовал щелчок ключа в замке входной двери руладой истошного лая. Неприятное ощущение, что что-то не так, вернулось; и на этот раз оно было сильнее.
А потом я заметил, что Пеория глядит на меня с выражением, которое уж никак не ожидал увидеть на его честном, открытом лице: мрачное раздражение пополам с озлобленной насмешкой. Так умный ребенок смотрит на своего болтливого дядюшку, который по три-четыре раза пересказывает одни и те же скучнейшие «занимательные» истории.
– Вы что, не ловите новость, мистер Амни? Мы теперь богачи! Маме больше не нужно гладить рубашки для этого старого пердуна Ли Хо, и я больше не буду стоять на углу, и продавать газеты, и мерзнуть, и мокнуть под дождем, и выкорячиваться перед этими старыми клюшками, что работают в Билдерс. Мне больше не нужно изображать бурную радость всякий раз, когда какой-нибудь пижон оставит мне пять центов сверху.
Я немного завелся от этих слов, но потом подумал – какого черта?! Я ведь не из этих «возьми, парень, пять центов от моих щедрот». Я всегда оставлял Пеории семь центов. Ну или почти всегда. Кроме тех неудачных дней, когда у меня совсем уже не было денег. В моем деле стабильности не бывает: иногда попадается золотая жила, чаще – пласт пустой породы.
– Может, зайдем в «Блондиз», выпьем по чашке кофе и все обсудим? – предложил я.
– Не-а, облом. Там закрыто.
– «Блондиз» закрыта? Какого черта?!
Однако Пеорию не волновали такие обыденные повседневные вещи, как кофейня чуть дальше по улице.
– Вы еще не слышали самого главного, мистер Амни! Дядя Фред знает одного доктора во Фриско[2], очень хорошего специалиста… и он говорит, этот доктор, что с моими глазами можно что-то такое сделать. – Он повернулся ко мне лицом. Его губы дрожали. – Говорит, у меня, может быть, не в глазных нервах дело, и если нет, то можно сделать операцию… Я не разбираюсь во всех этих тонкостях, мистер Амни, но я понял, что опять смогу видеть! – Он слепо потянулся ко мне… ну разумеется, слепо. А как еще?! – Я опять буду видеть!
Он потянулся ко мне, но я перехватил его руки, мягко сжал запястье и вежливо отвел в сторону. У него все пальцы были в черной краске от газет, а я сегодня был в белом костюме. С утра у меня было прекрасное настроение, и я решил выпендриться в своей новенькой шерстяной тройке. Жарковато для лета, конечно, но сейчас повсюду стоят кондиционеры, да и вообще я ужасно мерзлявый.
Хотя сейчас мне стало жарко. Пеория незряче смотрел на меня, его тонкое, с почти идеальными чертами лицо уличного газетчика казалось каким-то встревоженным. Слабый ветерок, пахнущий олеандром и выхлопными газами, растрепал его волосы, и только тогда до меня дошло, что сегодня Пеория не надел свою обычную твидовую кепку. Без нее он выглядел как-то голо… а как же иначе? Каждый мальчишка-газетчик должен носить твидовую кепку, так же как каждый мальчишка – чистильщик обуви обязан носить берет, лихо заломленный на затылок.
– Да что с вами, мистер Амни? Я думал, вы за меня обрадуетесь. Ешкин кот, не надо мне было сегодня сюда припираться, на этот паршивый угол, но я даже раньше пришел, потому что мне вроде как показалось, что вы тоже раньше придете. Я думал, вы будете рады, что мама срубила денег, и что мне, может быть, сделают операцию, а вы… – Теперь его голос дрожал от возмущения. – А вы…
– Да нет же, я рад, – и я хотел радоваться, правда хотел. Но что самое поганое – он был почти прав. Потому что теперь все переменится, понимаете, а я не хотел, чтобы что-то менялось. И ничего не должно меняться. Пеория Смит должен стоять здесь, на углу, год за годом, в своей этой кепке, сдвинутой на затылок в жару и натянутой на уши в дождь, так что вода капает с козырька. Он должен всегда улыбаться, и не говорить бранных слов типа «черт» и «гребаный», и – самое главное – он должен быть слепым.
– Все вы врете! – воскликнул Пеория и неожиданно отпихнул свой столик. Столик опрокинулся, газеты рассыпались по тротуару. Белая тросточка покатилась к канализационной решетке. Пеория это услышал и нагнулся, чтобы ее поднять. Из-под темных очков показались слезы и покатились по бледным, худым щекам. Он принялся шарить по земле в поисках палки, но она упала рядом со мной, а он искал ее в другой стороне. Мне вдруг отчаянно захотелось заехать ему ногой под зад.
Но вместо этого я нагнулся, поднял палочку и легонько дотронулся до его бедра.
Пеория развернулся – молниеносно, как змея, – и схватил ее. Краем глаза я видел портреты Гитлера и безвременно почившего кубинского дирижера, хлопавшие на ветру по всему Сансет-бульвар. Автобус на Ван-Несс проехал сквозь раскиданные газеты, оставив за собой едкий запах дизельных выхлопов. Меня бесил вид газет, шуршащих по улице тут и там. Это смотрелось неряшливо. Больше того: это смотрелось неправильно. Неправильно целиком и полностью. Я едва сдержался, чтобы не броситься на Пеорию с кулаками. Мне захотелось схватить его и хорошенько встряхнуть. Заставить его собирать газеты. И пусть хоть все утро тут ползает, я его не отпущу домой, пока он не соберет их все до единой.
Мне вдруг пришло в голову, что еще десять минут назад я восхищался этим чудесным утром – таким совершенным, что хоть помечай его знаком качества. И, черт подери, оно и было чудесным! Где все пошло не так? И как могло получиться, что все изменилось за какие-то паршивые десять минут?!
Ответов не было, и только какой-то отчаянно противоречивый и сильный внутренний голос подсказывал, что мать мальчика не могла выиграть лотерею, и он сам не мог перестать продавать газеты, и – самое главное – он не мог видеть. Пеория Смит должен оставаться слепым до конца своих дней.
Ну… это, наверное, какая-нибудь экспериментальная операция, подумал я. Даже если этот врач из Фриско не шарлатан, а он скорее всего шарлатан, операция будет неудачной. Она просто не может пройти удачно.
Как ни странно, но эта мысль меня успокоила.
– Послушай, – примирительно сказал я, – сегодня мы оба встали не с той ноги. Давай все-таки сходим в «Блондиз», я угощу тебя завтраком. Что скажешь, Пеория? Поешь яичницу с беконом, а заодно и расскажешь мне вс…
– Да пошел ты на хер! – заорал он, и я содрогнулся. – Драть тебя во все дыры, и тебя, и твою кобылу, дешевая ты калоша! Думаешь, что слепые не чувствуют, когда им вот так нагло врут?! Да пошел ты, сам знаешь куда! И больше не прикасайся ко мне никогда! Ты, наверное, пидор!
Ну всё. Никто не смеет обзывать меня пидором безнаказанно, даже слепой мальчишка-газетчик. Я мигом забыл про то, что Пеория спас мне жизнь во время расследования по делу Мевис Вельд, и протянул руку, чтобы вырвать у него тросточку и пару раз врезать ему по заднице. Если мальчик не знает хороших манер, его надо учить.
Но прежде чем я успел это сделать, он размахнулся и со всей силы ткнул меня кончиком палки в низ живота, то есть в тот самый низ. Я согнулся пополам от дикой боли, но даже сдерживая вопль, я мысленно благодарил Бога: придись удар двумя дюймами ниже, и мне можно было бы уже не корячиться в поисках средств на жизнь. Я бы устроился петь сопрано во Дворце Дожей.
Я все равно рванулся к нему – просто сработал инстинкт, – и он врезал тростью мне по шее. И неслабо так врезал! Трость не сломалась, но хруст я слышал. Так что треснула точно. Ничего, сейчас я ее доломаю. Вот только схвачу его и заеду его же дурацкой палкой ему по уху. Будет знать, кто тут пидор.
Он отскочил, как будто прочел мои мысли, и швырнул палку на тротуар.
– Пеория, – выдавил я. Может быть, было еще не поздно расставить все по своим местам. А то это просто безумие какое-то. Так не должно быть. – Пеория, да что с тобой…
– И не называй меня так! – закричал он. – Меня зовут Фрэнсис! Фрэнк! Это ты начал меня называть Пеорией! Ты начал первым, а теперь все так зовут, и меня это бесит!
От слез у меня двоилось в глазах. Я видел, как два Пеории развернулись и побежали через улицу, не обращая внимания на движение (которого, к его счастью, не наблюдалось) и выставив руки перед собой. Я думал, что он споткнется о противоположный бордюр – мне даже хотелось, чтобы он споткнулся, – но, видимо, слепые держат в голове подборку подробных топографических карт. Он ловко, как козлик, запрыгнул на тротуар, а потом обернулся ко мне. На заплаканном лице мальчика я разглядел выражение какого-то бешеного восторга, а темные стекла очков еще больше прежнего походили на дыры. Такие здоровые дыры, как будто ему в лицо всадили два заряда из крупнокалиберного дробовика.
– «Блондиз» закрыт, говорил же! – крикнул он. – Мама сказала, хозяин бросил все к черту и удрал с той рыжей шлюшкой, которую наняли в прошлом месяце! Тебе бы так повезло, хрен моржовый!
Он развернулся и побежал по бульвару в этой своей странной манере, вытянув руки перед собой и растопырив пальцы. Прохожие пялились на него, пялились на газеты, шелестевшие по всей улице, пялились на меня.
В основном – на меня.
Пеория – ну ладно, Фрэнсис, – добежал до самого бара Дерринджера, а потом обернулся и «добил» меня окончательно.
– Пошли вы на хер, мистер Амни! – крикнул он на всю улицу и скрылся за углом.
Но поскольку в то утро я встал непривычно рано – в половине восьмого, – все казалось каким-то не таким, слегка одурелым и смазанным. И только когда я затеял бриться – ну, скорее, пугать бритвой свою упрямую докучливую щетину с целью призвать ее к порядку, – до меня начало доходить, что меня беспокоит. Хотя я не спал и читал до двух ночи, я не слышал, чтобы Деммики возвращались домой. Обычно они надираются по самые уши и начинают орать на весь дом, обмениваясь идиотскими шуточками, которые, видимо, и составляют основу их брака.
Бастера я тоже не слышал, что было совсем уже странно. Бастер – это пес Деммиков, уэльский корги, такая мелкая собачонка. Но зато лает он так визгливо, что кажется, будто тебе в мозги втыкают осколки стекла. Причем лает он постоянно. И вдобавок он еще и ревнивый, и разражается противным пронзительным лаем всякий раз, когда Джордж и Глория обнимаются; а Джордж и Глория обнимаются почти всегда, когда не подкалывают друг друга, как парочка водевильных комедиантов. Сколько раз я засыпал под их заливистое хихиканье – которое, как правило, сопровождается топотом четырех лап, пока эта псина гарцует у них под ногами и шкрябает когтями, – и каждый раз я задумывался, насколько трудно было бы задушить мускулистую, средних размеров собаку рояльной струной. Но вчера ночью в квартире у Деммиков было тихо, как в склепе. Это было довольно странно, но не то чтобы очень – Деммики и в лучшие времена не придерживались принципа «жить строго по расписанию и соблюдать режим».
Впрочем, Пеория Смит был в порядке. Как всегда, оживленный, словно бурундук. Он узнал меня по походке, хотя я подтянулся на час раньше обычного. Он был в свободной калтековской фуфайке, доходившей до бедер, и в вельветовых бриджах, из-под которых виднелись сбитые коленки. Его белая палка, которую он ненавидел всеми фибрами души, стояла небрежно прислоненной к столику, на котором лежали газеты.
– Наше вам, мистер Амни! Как оно ничего?
Темные очки Пеории сверкали на утреннем солнце, и, когда он повернулся на звук моих шагов, протягивая мне экземпляр «Лос-Анджелес таймс», у меня вдруг мелькнула неприятная мысль: мне показалось, будто кто-то просверлил две большие черные дырки у него на лице. Я невольно поежился, чувствуя, как по спине пробежали мурашки, и подумал, что надо бы меньше пить. Может быть, пришло время решительно отказаться от традиционного стаканчика ржаного виски на сон грядущий. Или, наоборот, удвоить дозу.
Как это нередко случалось в последнее время, на первой странице «Таймс» красовался Гитлер. На этот раз – что-то про Австрию. В который раз я подумал, что это бледное лицо и косая жидкая челка пришлись бы к месту на доске «Разыскивается опасный преступник».
– Мое ничего в полном порядке, Пеория, – сказал я. По правде, сияет мое ничего, как свежая краска на старом фасаде.
Я бросил десятицентовую монетку в коробку из-под «Короны», что стояла на стопке газет. «Таймс» стоит три цента – да и тех, честно сказать, не стоит, – но с тех пор, как наш мир свихнулся, я неизменно опускал в Пеорин ящик из-под сигар монету именно в десять центов. Он хороший парнишка, делает успехи в школе – я сподобился уточнить это в прошлом году, когда он мне очень помог в деле Вельд. Если бы он тогда не появился на плавучем доме Харриса Бруннера, я бы, наверное, до сих пор осваивал технику плавания с ногами, зацементированными в канистре из-под керосина, где-нибудь около Малибу. Сказать, что я ему очень обязан, – это вообще ничего не сказать.
В ходе этого небольшого частного расследования (касательно Пеории Смита, а не Харриса Бруннера с Мевис Вельд) я даже выяснил настоящее имя мальчишки, но я умею хранить тайны. Как говорится, из меня вам его не вытянуть и стадом мустангов. Отец Пеории в Черную Пятницу ушел на вечный перекур из окна офиса на девятом этаже; его мать – зашуганное, бессловесное существо, – работает в этой дурацкой китайской прачечной на Ла-Пунта, единственная белая женщина в окружении китаез; а сам парнишка слепой. Так что зачем миру знать, что парня назвали Фрэнсисом, когда он был еще слишком мал, чтобы суметь отбрыкаться? Как говорится, защита берет перерыв.
Если за ночь случилось что-нибудь смачное, почти всегда сообщение об этом событии появится на первой странице «Таймс», слева, сразу под сгибом. Я перевернул газету и обнаружил, что дирижер Кубинского оркестра скончался в центральной городской больнице от обширного инфаркта, который он поимел, отплясывая со своей вокалисткой в «Карусели» в Бербанке. Мне было жалко вдову маэстро, но его самого – ничуть. По моему скромному мнению, если кто ездит в Бербанк танцевать, то так ему и надо.
Я открыл спортивный раздел, чтобы глянуть, как вчера сыграли «Бруклин» с «Кардсом». У них вчера было два матча подряд.
– А ты как, Пеория? Все на местах в твоем замке? Очищен ли ров, подновлены ли зубцы на стенах?
– Ой, мистер Амни! И не говорите!
Что-то в его голосе показалось мне странным. Я опустил газету, чтобы взглянуть на него повнимательнее, и увидел то, что такой блистательный детектив, как я, обязан был замечать сразу – парнишку буквально распирало от счастья.
– Слушай, у тебя такой вид, как будто тебе только что подарили шесть билетов на первый матч мировой серии по бейсболу. Что случилось, Пеория? – спросил я.
– Мама сбила лотерею в Тихуане! Сорок штук баксов! Мы теперь богачи, дядя! Настоящие богачи!
Я усмехнулся – хорошо, что он этого не видел, – и взъерошил ему волосы. Его вихры встали дыбом, ну и ладно.
– Стоп, приятель, попридержи коней! Тебе сколько лет, Пеория?
– В мае двенадцать исполнилось. Вы ж знаете, мистер Амни. Вы ж мне рубашку еще подарили. Но при чем тут…
– Двенадцать – это уже достаточно, чтобы сообразить, что иногда люди выдают желаемое за действительное. Я вот что хотел сказать.
– Ну, если вы о фантазиях всяких, то это правда. Я вообще-то люблю фантазировать, – сказал Пеория, пытаясь пригладить волосы. – Но это совсем не фантазии, мистер Амни! Это все правда! Дядя Фред вчера съездил и приволок деньги. В седельной сумке привез, на своем мотоцикле! Я их нюхал! Да, блин, я в них катался! Их разложили по всей маминой кровати! Я в жизни богаче себя не чувствовал, говорю вам – сорок гребаных тыщ!
– Двенадцать лет, может быть, и достаточно, чтобы понять разницу между реальностью и мечтами, но уж точно маловато, чтобы так выражаться, – сказал я строго. Получилось неплохо. Уверен, что «Общество за чистоту языка и морального облика» поддержало бы меня на все двести процентов. Но я говорил уже на автопилоте, почти не слушая, что говорю. Я лихорадочно соображал, пытаясь уместить в голове то, что сказал Пеория. Я был совершенно уверен в одном: он ошибся. Он должен был ошибиться, потому что, если бы все это было правдой, он бы сейчас тут не стоял, на углу двух бульваров, как раз по дороге от моего дома до офиса в Фулвайдер-билдинг. И вообще, так не бывает, потому что не может быть.
Тут мои мысли вернулись к Деммикам, которые впервые в истории человечества не прослушали на сон грядущий пару-тройку своих джазовых композиций, включенных на полную громкость; к Бастеру, который впервые в истории человечества не восприветствовал щелчок ключа в замке входной двери руладой истошного лая. Неприятное ощущение, что что-то не так, вернулось; и на этот раз оно было сильнее.
А потом я заметил, что Пеория глядит на меня с выражением, которое уж никак не ожидал увидеть на его честном, открытом лице: мрачное раздражение пополам с озлобленной насмешкой. Так умный ребенок смотрит на своего болтливого дядюшку, который по три-четыре раза пересказывает одни и те же скучнейшие «занимательные» истории.
– Вы что, не ловите новость, мистер Амни? Мы теперь богачи! Маме больше не нужно гладить рубашки для этого старого пердуна Ли Хо, и я больше не буду стоять на углу, и продавать газеты, и мерзнуть, и мокнуть под дождем, и выкорячиваться перед этими старыми клюшками, что работают в Билдерс. Мне больше не нужно изображать бурную радость всякий раз, когда какой-нибудь пижон оставит мне пять центов сверху.
Я немного завелся от этих слов, но потом подумал – какого черта?! Я ведь не из этих «возьми, парень, пять центов от моих щедрот». Я всегда оставлял Пеории семь центов. Ну или почти всегда. Кроме тех неудачных дней, когда у меня совсем уже не было денег. В моем деле стабильности не бывает: иногда попадается золотая жила, чаще – пласт пустой породы.
– Может, зайдем в «Блондиз», выпьем по чашке кофе и все обсудим? – предложил я.
– Не-а, облом. Там закрыто.
– «Блондиз» закрыта? Какого черта?!
Однако Пеорию не волновали такие обыденные повседневные вещи, как кофейня чуть дальше по улице.
– Вы еще не слышали самого главного, мистер Амни! Дядя Фред знает одного доктора во Фриско[2], очень хорошего специалиста… и он говорит, этот доктор, что с моими глазами можно что-то такое сделать. – Он повернулся ко мне лицом. Его губы дрожали. – Говорит, у меня, может быть, не в глазных нервах дело, и если нет, то можно сделать операцию… Я не разбираюсь во всех этих тонкостях, мистер Амни, но я понял, что опять смогу видеть! – Он слепо потянулся ко мне… ну разумеется, слепо. А как еще?! – Я опять буду видеть!
Он потянулся ко мне, но я перехватил его руки, мягко сжал запястье и вежливо отвел в сторону. У него все пальцы были в черной краске от газет, а я сегодня был в белом костюме. С утра у меня было прекрасное настроение, и я решил выпендриться в своей новенькой шерстяной тройке. Жарковато для лета, конечно, но сейчас повсюду стоят кондиционеры, да и вообще я ужасно мерзлявый.
Хотя сейчас мне стало жарко. Пеория незряче смотрел на меня, его тонкое, с почти идеальными чертами лицо уличного газетчика казалось каким-то встревоженным. Слабый ветерок, пахнущий олеандром и выхлопными газами, растрепал его волосы, и только тогда до меня дошло, что сегодня Пеория не надел свою обычную твидовую кепку. Без нее он выглядел как-то голо… а как же иначе? Каждый мальчишка-газетчик должен носить твидовую кепку, так же как каждый мальчишка – чистильщик обуви обязан носить берет, лихо заломленный на затылок.
– Да что с вами, мистер Амни? Я думал, вы за меня обрадуетесь. Ешкин кот, не надо мне было сегодня сюда припираться, на этот паршивый угол, но я даже раньше пришел, потому что мне вроде как показалось, что вы тоже раньше придете. Я думал, вы будете рады, что мама срубила денег, и что мне, может быть, сделают операцию, а вы… – Теперь его голос дрожал от возмущения. – А вы…
– Да нет же, я рад, – и я хотел радоваться, правда хотел. Но что самое поганое – он был почти прав. Потому что теперь все переменится, понимаете, а я не хотел, чтобы что-то менялось. И ничего не должно меняться. Пеория Смит должен стоять здесь, на углу, год за годом, в своей этой кепке, сдвинутой на затылок в жару и натянутой на уши в дождь, так что вода капает с козырька. Он должен всегда улыбаться, и не говорить бранных слов типа «черт» и «гребаный», и – самое главное – он должен быть слепым.
– Все вы врете! – воскликнул Пеория и неожиданно отпихнул свой столик. Столик опрокинулся, газеты рассыпались по тротуару. Белая тросточка покатилась к канализационной решетке. Пеория это услышал и нагнулся, чтобы ее поднять. Из-под темных очков показались слезы и покатились по бледным, худым щекам. Он принялся шарить по земле в поисках палки, но она упала рядом со мной, а он искал ее в другой стороне. Мне вдруг отчаянно захотелось заехать ему ногой под зад.
Но вместо этого я нагнулся, поднял палочку и легонько дотронулся до его бедра.
Пеория развернулся – молниеносно, как змея, – и схватил ее. Краем глаза я видел портреты Гитлера и безвременно почившего кубинского дирижера, хлопавшие на ветру по всему Сансет-бульвар. Автобус на Ван-Несс проехал сквозь раскиданные газеты, оставив за собой едкий запах дизельных выхлопов. Меня бесил вид газет, шуршащих по улице тут и там. Это смотрелось неряшливо. Больше того: это смотрелось неправильно. Неправильно целиком и полностью. Я едва сдержался, чтобы не броситься на Пеорию с кулаками. Мне захотелось схватить его и хорошенько встряхнуть. Заставить его собирать газеты. И пусть хоть все утро тут ползает, я его не отпущу домой, пока он не соберет их все до единой.
Мне вдруг пришло в голову, что еще десять минут назад я восхищался этим чудесным утром – таким совершенным, что хоть помечай его знаком качества. И, черт подери, оно и было чудесным! Где все пошло не так? И как могло получиться, что все изменилось за какие-то паршивые десять минут?!
Ответов не было, и только какой-то отчаянно противоречивый и сильный внутренний голос подсказывал, что мать мальчика не могла выиграть лотерею, и он сам не мог перестать продавать газеты, и – самое главное – он не мог видеть. Пеория Смит должен оставаться слепым до конца своих дней.
Ну… это, наверное, какая-нибудь экспериментальная операция, подумал я. Даже если этот врач из Фриско не шарлатан, а он скорее всего шарлатан, операция будет неудачной. Она просто не может пройти удачно.
Как ни странно, но эта мысль меня успокоила.
– Послушай, – примирительно сказал я, – сегодня мы оба встали не с той ноги. Давай все-таки сходим в «Блондиз», я угощу тебя завтраком. Что скажешь, Пеория? Поешь яичницу с беконом, а заодно и расскажешь мне вс…
– Да пошел ты на хер! – заорал он, и я содрогнулся. – Драть тебя во все дыры, и тебя, и твою кобылу, дешевая ты калоша! Думаешь, что слепые не чувствуют, когда им вот так нагло врут?! Да пошел ты, сам знаешь куда! И больше не прикасайся ко мне никогда! Ты, наверное, пидор!
Ну всё. Никто не смеет обзывать меня пидором безнаказанно, даже слепой мальчишка-газетчик. Я мигом забыл про то, что Пеория спас мне жизнь во время расследования по делу Мевис Вельд, и протянул руку, чтобы вырвать у него тросточку и пару раз врезать ему по заднице. Если мальчик не знает хороших манер, его надо учить.
Но прежде чем я успел это сделать, он размахнулся и со всей силы ткнул меня кончиком палки в низ живота, то есть в тот самый низ. Я согнулся пополам от дикой боли, но даже сдерживая вопль, я мысленно благодарил Бога: придись удар двумя дюймами ниже, и мне можно было бы уже не корячиться в поисках средств на жизнь. Я бы устроился петь сопрано во Дворце Дожей.
Я все равно рванулся к нему – просто сработал инстинкт, – и он врезал тростью мне по шее. И неслабо так врезал! Трость не сломалась, но хруст я слышал. Так что треснула точно. Ничего, сейчас я ее доломаю. Вот только схвачу его и заеду его же дурацкой палкой ему по уху. Будет знать, кто тут пидор.
Он отскочил, как будто прочел мои мысли, и швырнул палку на тротуар.
– Пеория, – выдавил я. Может быть, было еще не поздно расставить все по своим местам. А то это просто безумие какое-то. Так не должно быть. – Пеория, да что с тобой…
– И не называй меня так! – закричал он. – Меня зовут Фрэнсис! Фрэнк! Это ты начал меня называть Пеорией! Ты начал первым, а теперь все так зовут, и меня это бесит!
От слез у меня двоилось в глазах. Я видел, как два Пеории развернулись и побежали через улицу, не обращая внимания на движение (которого, к его счастью, не наблюдалось) и выставив руки перед собой. Я думал, что он споткнется о противоположный бордюр – мне даже хотелось, чтобы он споткнулся, – но, видимо, слепые держат в голове подборку подробных топографических карт. Он ловко, как козлик, запрыгнул на тротуар, а потом обернулся ко мне. На заплаканном лице мальчика я разглядел выражение какого-то бешеного восторга, а темные стекла очков еще больше прежнего походили на дыры. Такие здоровые дыры, как будто ему в лицо всадили два заряда из крупнокалиберного дробовика.
– «Блондиз» закрыт, говорил же! – крикнул он. – Мама сказала, хозяин бросил все к черту и удрал с той рыжей шлюшкой, которую наняли в прошлом месяце! Тебе бы так повезло, хрен моржовый!
Он развернулся и побежал по бульвару в этой своей странной манере, вытянув руки перед собой и растопырив пальцы. Прохожие пялились на него, пялились на газеты, шелестевшие по всей улице, пялились на меня.
В основном – на меня.
Пеория – ну ладно, Фрэнсис, – добежал до самого бара Дерринджера, а потом обернулся и «добил» меня окончательно.
– Пошли вы на хер, мистер Амни! – крикнул он на всю улицу и скрылся за углом.
II. Кашеть Вернона
Я все-таки умудрился разогнуться и перейти на другую сторону улицы. Пеория, он же Фрэнсис Смит, давно убежал, но мне хотелось уйти и от этих раскиданных шелестящих газет. Их вид вызывал у меня головную боль, которая почему-то была еще хуже, чем боль в паху.
На той стороне я остановился у ближайшего магазина и минут пять пялился на витрину «Канцелярских товаров от Фелта», будто выставленная там новая паркеровская шариковая ручка была самой что ни есть замечательной вещью в мире (или это были дерматиновые органайзеры с претензией на натуральную кожу). По прошествии этих пяти минут – время, более чем достаточное, чтобы все барахло в пыльной витрине намертво врезалось в память, – я почувствовал, что теперь уже можно возобновить мой прерванный вояж по Сансет-бульвар, не держась за то самое место и не шатаясь при каждом шаге.
Вопросы роились у меня в голове, как москиты – вокруг головы в открытом автокинотеатре в Сан-Педро, если ты сдуру забыл намазаться репеллентом в два слоя. От большинства этих вопросов мне удалось отмахнуться, но некоторые оказались весьма упорными. Во-первых, что за бес вселился в Пеорию? Во-вторых, что за хрень вселилась в меня? Полквартала я только и делал, что силился выбросить из головы эти тревожные вопросы, но когда я вышел на угол Сансет и Травернии, прямиком к «Блондиз» – «Кафе-закусочная. Работаем круглосуточно. Попробуйте наши рогалики, не пожалеете», – их все вымело одним махом. Сколько я себя помню, «Блондиз» всегда была на этом углу – здесь тусовались всякие мелкие жулики, шулера и шлюхи, битники и стиляги, не считая юных нимфеток, лесбиянок и педерастов. Однажды на выходе из «Блондиз» арестовали знаменитую звезду немого кино – за убийство, ни много ни мало. Да и сам я отличился тут не так давно, когда в завершение одного неприятного дела пристрелил на глазах у почтеннейшей публики того модного наркомана по фамилии Даннинджер, который, перебрав кокаина, прикончил троих таких же торчков после очередной голливудской наркотеки. Здесь же я навсегда распрощался с очаровательной Ардис Макгилл с ее платиновыми волосами и фиолетовыми глазами. Остаток той ночи я провел, шляясь в редком для Лос-Анджелеса тумане, который застилал мне глаза… и стекал по щекам, пока я, как потерянный, бродил до самого восхода по улицам.
«Блондиз» не работает? «Блондиз» закрыт? Этого просто не может быть – скорее статуя Свободы исчезнет со своего клочка голой скалы в нью-йоркской гавани.
И тем не менее… Витрину, в которой раньше был выставлен слюногонный набор тортов и пирожных, замазали белой краской, но больше, как говорится, для вида, так что сквозь бледные полосы я разглядел опустошенный зал. Грязный потертый линолеум на полу. Потемневшие от жира лопасти вентиляторов. Они свисали с потолка, как винты сбитых самолетов. В пустом зале еще оставалось несколько столов, на них стояло шесть или семь перевернутых кверху ножками стульев – до боли знакомых стульев, обтянутых красной тканью. Но больше там не было ничего… ну разве что несколько сахарниц, небрежно сваленных в кучу в углу.
Я стоял там, у витрины, пытаясь хоть как-то осмыслить происходящее, но это было все равно что пытаться протащить широкий диван по узкому лестничному пролету. У меня в голове не укладывалось, как такое вообще возможно… Вся эта бурная жизнь, и блеск, и полуночный сумбур, когда что ни ночь, то какой-нибудь новый сюрприз – как это может исчезнуть? Так не бывает. Это даже и не ошибка, это просто кощунство. Для меня «Блондиз» был не просто кафешкой. Он был для меня как бы средоточием всех тех блестящих и утонченных противоречий, что таились в темном и безразличном сердце Лос-Анджелеса; иногда мне казалось, что «Блондиз» и есть тот Лос-Анджелес, который я знал на протяжении уже пятнадцати – двадцати лет, только в миниатюре. Где еще можно встретить гангстера, который завтракает в девять вечера за одним столиком со священником, или расфуфыреную девицу, всю увешанную бриллиантами, сидящую за стойкой рядом с каким-нибудь автослесарем, который забежал после смены выпить чашечку кофе? Я вдруг поймал себя на мысли о том безвременно почившем кубинском дирижере, но на этот раз я о нем думал со значительно большим сочувствием.
Вся эта блескуче-звездная жизнь Города Потерянных Ангелов – ты понял, браток? До тебя дошло?
На двери висела табличка: ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ. Но что-то слабо мне в это верилось. Пустые сахарницы, сваленные в углу, на мой скромный взгляд, не свидетельствуют о том, что ремонт идет полным ходом. Скорее уж, наоборот. Пеория был прав: «Блондиз» стал достоянием истории. Я развернулся и побрел восвояси, но теперь я шел медленно, с трудом переставляя ноги и держа голову прямо только неимоверным усилием воли. Когда я почти добрался до Фулвайдер-билдинг, где снимал офис уже столько лет – даже страшно подумать, сколько, – меня охватила странная уверенность, что ручки огромных двойных дверей будут обмотаны толстой буксирной цепью и заперты на амбарный замок. Стекло будет небрежно замазано белыми полосами, и на нем будет висеть табличка: ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ.
Чем ближе я подходил, тем сильнее меня заражала эта дикая мысль. Это было как наваждение; и даже то, что я видел, как в здание вошел Билл Таггл – дипломированный бухгалтер-ревизионист с четвертого этажа, а заодно и законченный алкоголик, – не сумело развеять его до конца. Но приходится верить своим глазам, и дойдя, наконец, до дома 2221, я не увидел там ни цепи, ни таблички, ни краски на стекле. Передо мной был все тот же Фулвайдер-билдинг. Я вошел в вестибюль, вдохнул все тот же знакомый запах – он напоминает мне розовые «печенюшки», которые кладут сейчас в писсуары в мужских туалетах, – и взглянул на все те же знакомые пальмы, которые свешивали свои листья на все те же поблекшие красные плитки пола.
Билл уже стоял в лифте № 2 рядом с Верноном Клейном, старейшим в мире лифтером. В своем поношенном красном костюме и смешной шляпе-таблетке, Вернон был похож на помесь коридорного из «Филлип Моррис» с макакой, которую прокрутили в промышленной стиральной машине. Он посмотрел на меня своими печальными собачьими глазами, что слезились от «Кэмела», прилипшего к его нижней губе и дымившегося прямо под носом. Странно, что его гляделки за столько лет не привыкли к дыму. Сколько я себя помню, я ни разу не видел Вернона без сигареты – неизменного «Кэмела» в уголке рта.
Билл слегка отодвинулся в сторону, но этого было явно недостаточно. В лифте просто не было места для того, чтобы он отодвинулся на приемлемое расстояние. Я так думаю, что и на всем Род-Айленде вряд ли хватило бы места. Разве что на Делавэре… От него пахло, как от ошметка болонской колбасы, которую около года мариновали в дешевом бурбоне. И когда я подумал, что хуже запаха быть не может, он смачно рыгнул.
– Прошу прощения, Клайд.
– Очень любезно с твоей стороны хотя бы извиниться, – сказал я, отгоняя от себя его ароматы. Берн уже закрывал двери кабины, готовясь к запуску на Луну… или, по крайности, на седьмой этаж. – Ты сегодня, Билл, где ночевал? В выгребной яме?
И все-таки, если по правде, в этом запахе было что-то утешительное. Наверное, прежде всего потому, что это был знакомый запах. Запах старого-доброго Билла Таггла, благоухающего с бодуна – старого-доброго Билла, который стоит с тобой рядом на полусогнутых, как будто ему насыпали в трусы куриного салата, а он только что это заметил. Приятного мало, я должен заметить. Тем более в тесном лифте… Но по крайней мере все это было привычно.
Лифт затарахтел и пополз наверх. Билл выдал страдальческую улыбку, но промолчал.
Я повернулся к Вернону. Мне не то чтобы очень хотелось с ним заговорить, но уж точно хотелось хотя бы частично спастись от ароматов измаявшегося с похмелья, перепревшего бухгалтера, но слова, которые я собирался сказать, застряли у меня в горле. Со стенки лифта исчезли картинки, которые висели там, над банкеткой Верна, испокон веков. Картинок было всего две. Открытка с Иисусом, гуляющим по Галилейскому морю под восхищенными взглядами своих неводоходящих учеников, и фотография жены Вернона в бахромистом костюме «Милашка Родео» и с прической, модной в начале века. Теперь на их месте красовалась открытка, которая, по идее, не должна бы была повергать меня в изумление – особенно если учесть возраст Верна, – но меня все равно прибило, как будто грудой кирпичей.
Да, это была всего лишь открытка – простая открытка с силуэтом рыбака в лодке на фоне закатного неба. Но меня ошарашила надпись понизу: ПЕНСИЯ – ЭТО ЗАСЛУЖЕННЫЙ ОТДЫХ. СЧАСТЛИВО ВАМ ОТДОХНУТЬ!
Когда Пеория мне сказал, что скоро он, может быть, будет видеть, я поразился донельзя. Но сейчас меня шандарахнуло даже сильнее. Воспоминания замелькали у меня в голове, как карты в руках ловкого шулера. Однажды Берн вломился в соседний с моим офис, чтобы вызвать «скорую» той свихнувшейся бабе, Агнес Стернвуд, которая для начала выдрала из стены мой телефон вместе с розеткой, а потом съела почти полпачки «Крота»[3], как она клятвенно заверяла. На поверку «Крот» оказался всего лишь сахаром-сырцом, а офис, куда вломился Берн, – подпольным тотализатором «для своих», где принимали ставки по-крупному. Насколько я знаю, парень, снявший эту контору для своей якобы фирмы с нейтральным названием «Маккензи импортс», до сих пор получает свой ежегодный каталог рассылки товаров по почте в сан-квентинской тюрьме. Потом был еще случай с тем бесноватым типом, которого Берн успел вырубить своей банкеткой, прежде чем тот пропорол мне живот. (Опять в связи с делом Мевис Вельд, разумеется.) И я уже не говорю про тот раз, когда он привел ко мне свою дочь – ох была девочка, это что-то! – чтобы я ей помог выпутаться из той малоприятной истории с порноснимками.
На той стороне я остановился у ближайшего магазина и минут пять пялился на витрину «Канцелярских товаров от Фелта», будто выставленная там новая паркеровская шариковая ручка была самой что ни есть замечательной вещью в мире (или это были дерматиновые органайзеры с претензией на натуральную кожу). По прошествии этих пяти минут – время, более чем достаточное, чтобы все барахло в пыльной витрине намертво врезалось в память, – я почувствовал, что теперь уже можно возобновить мой прерванный вояж по Сансет-бульвар, не держась за то самое место и не шатаясь при каждом шаге.
Вопросы роились у меня в голове, как москиты – вокруг головы в открытом автокинотеатре в Сан-Педро, если ты сдуру забыл намазаться репеллентом в два слоя. От большинства этих вопросов мне удалось отмахнуться, но некоторые оказались весьма упорными. Во-первых, что за бес вселился в Пеорию? Во-вторых, что за хрень вселилась в меня? Полквартала я только и делал, что силился выбросить из головы эти тревожные вопросы, но когда я вышел на угол Сансет и Травернии, прямиком к «Блондиз» – «Кафе-закусочная. Работаем круглосуточно. Попробуйте наши рогалики, не пожалеете», – их все вымело одним махом. Сколько я себя помню, «Блондиз» всегда была на этом углу – здесь тусовались всякие мелкие жулики, шулера и шлюхи, битники и стиляги, не считая юных нимфеток, лесбиянок и педерастов. Однажды на выходе из «Блондиз» арестовали знаменитую звезду немого кино – за убийство, ни много ни мало. Да и сам я отличился тут не так давно, когда в завершение одного неприятного дела пристрелил на глазах у почтеннейшей публики того модного наркомана по фамилии Даннинджер, который, перебрав кокаина, прикончил троих таких же торчков после очередной голливудской наркотеки. Здесь же я навсегда распрощался с очаровательной Ардис Макгилл с ее платиновыми волосами и фиолетовыми глазами. Остаток той ночи я провел, шляясь в редком для Лос-Анджелеса тумане, который застилал мне глаза… и стекал по щекам, пока я, как потерянный, бродил до самого восхода по улицам.
«Блондиз» не работает? «Блондиз» закрыт? Этого просто не может быть – скорее статуя Свободы исчезнет со своего клочка голой скалы в нью-йоркской гавани.
И тем не менее… Витрину, в которой раньше был выставлен слюногонный набор тортов и пирожных, замазали белой краской, но больше, как говорится, для вида, так что сквозь бледные полосы я разглядел опустошенный зал. Грязный потертый линолеум на полу. Потемневшие от жира лопасти вентиляторов. Они свисали с потолка, как винты сбитых самолетов. В пустом зале еще оставалось несколько столов, на них стояло шесть или семь перевернутых кверху ножками стульев – до боли знакомых стульев, обтянутых красной тканью. Но больше там не было ничего… ну разве что несколько сахарниц, небрежно сваленных в кучу в углу.
Я стоял там, у витрины, пытаясь хоть как-то осмыслить происходящее, но это было все равно что пытаться протащить широкий диван по узкому лестничному пролету. У меня в голове не укладывалось, как такое вообще возможно… Вся эта бурная жизнь, и блеск, и полуночный сумбур, когда что ни ночь, то какой-нибудь новый сюрприз – как это может исчезнуть? Так не бывает. Это даже и не ошибка, это просто кощунство. Для меня «Блондиз» был не просто кафешкой. Он был для меня как бы средоточием всех тех блестящих и утонченных противоречий, что таились в темном и безразличном сердце Лос-Анджелеса; иногда мне казалось, что «Блондиз» и есть тот Лос-Анджелес, который я знал на протяжении уже пятнадцати – двадцати лет, только в миниатюре. Где еще можно встретить гангстера, который завтракает в девять вечера за одним столиком со священником, или расфуфыреную девицу, всю увешанную бриллиантами, сидящую за стойкой рядом с каким-нибудь автослесарем, который забежал после смены выпить чашечку кофе? Я вдруг поймал себя на мысли о том безвременно почившем кубинском дирижере, но на этот раз я о нем думал со значительно большим сочувствием.
Вся эта блескуче-звездная жизнь Города Потерянных Ангелов – ты понял, браток? До тебя дошло?
На двери висела табличка: ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ. Но что-то слабо мне в это верилось. Пустые сахарницы, сваленные в углу, на мой скромный взгляд, не свидетельствуют о том, что ремонт идет полным ходом. Скорее уж, наоборот. Пеория был прав: «Блондиз» стал достоянием истории. Я развернулся и побрел восвояси, но теперь я шел медленно, с трудом переставляя ноги и держа голову прямо только неимоверным усилием воли. Когда я почти добрался до Фулвайдер-билдинг, где снимал офис уже столько лет – даже страшно подумать, сколько, – меня охватила странная уверенность, что ручки огромных двойных дверей будут обмотаны толстой буксирной цепью и заперты на амбарный замок. Стекло будет небрежно замазано белыми полосами, и на нем будет висеть табличка: ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ.
Чем ближе я подходил, тем сильнее меня заражала эта дикая мысль. Это было как наваждение; и даже то, что я видел, как в здание вошел Билл Таггл – дипломированный бухгалтер-ревизионист с четвертого этажа, а заодно и законченный алкоголик, – не сумело развеять его до конца. Но приходится верить своим глазам, и дойдя, наконец, до дома 2221, я не увидел там ни цепи, ни таблички, ни краски на стекле. Передо мной был все тот же Фулвайдер-билдинг. Я вошел в вестибюль, вдохнул все тот же знакомый запах – он напоминает мне розовые «печенюшки», которые кладут сейчас в писсуары в мужских туалетах, – и взглянул на все те же знакомые пальмы, которые свешивали свои листья на все те же поблекшие красные плитки пола.
Билл уже стоял в лифте № 2 рядом с Верноном Клейном, старейшим в мире лифтером. В своем поношенном красном костюме и смешной шляпе-таблетке, Вернон был похож на помесь коридорного из «Филлип Моррис» с макакой, которую прокрутили в промышленной стиральной машине. Он посмотрел на меня своими печальными собачьими глазами, что слезились от «Кэмела», прилипшего к его нижней губе и дымившегося прямо под носом. Странно, что его гляделки за столько лет не привыкли к дыму. Сколько я себя помню, я ни разу не видел Вернона без сигареты – неизменного «Кэмела» в уголке рта.
Билл слегка отодвинулся в сторону, но этого было явно недостаточно. В лифте просто не было места для того, чтобы он отодвинулся на приемлемое расстояние. Я так думаю, что и на всем Род-Айленде вряд ли хватило бы места. Разве что на Делавэре… От него пахло, как от ошметка болонской колбасы, которую около года мариновали в дешевом бурбоне. И когда я подумал, что хуже запаха быть не может, он смачно рыгнул.
– Прошу прощения, Клайд.
– Очень любезно с твоей стороны хотя бы извиниться, – сказал я, отгоняя от себя его ароматы. Берн уже закрывал двери кабины, готовясь к запуску на Луну… или, по крайности, на седьмой этаж. – Ты сегодня, Билл, где ночевал? В выгребной яме?
И все-таки, если по правде, в этом запахе было что-то утешительное. Наверное, прежде всего потому, что это был знакомый запах. Запах старого-доброго Билла Таггла, благоухающего с бодуна – старого-доброго Билла, который стоит с тобой рядом на полусогнутых, как будто ему насыпали в трусы куриного салата, а он только что это заметил. Приятного мало, я должен заметить. Тем более в тесном лифте… Но по крайней мере все это было привычно.
Лифт затарахтел и пополз наверх. Билл выдал страдальческую улыбку, но промолчал.
Я повернулся к Вернону. Мне не то чтобы очень хотелось с ним заговорить, но уж точно хотелось хотя бы частично спастись от ароматов измаявшегося с похмелья, перепревшего бухгалтера, но слова, которые я собирался сказать, застряли у меня в горле. Со стенки лифта исчезли картинки, которые висели там, над банкеткой Верна, испокон веков. Картинок было всего две. Открытка с Иисусом, гуляющим по Галилейскому морю под восхищенными взглядами своих неводоходящих учеников, и фотография жены Вернона в бахромистом костюме «Милашка Родео» и с прической, модной в начале века. Теперь на их месте красовалась открытка, которая, по идее, не должна бы была повергать меня в изумление – особенно если учесть возраст Верна, – но меня все равно прибило, как будто грудой кирпичей.
Да, это была всего лишь открытка – простая открытка с силуэтом рыбака в лодке на фоне закатного неба. Но меня ошарашила надпись понизу: ПЕНСИЯ – ЭТО ЗАСЛУЖЕННЫЙ ОТДЫХ. СЧАСТЛИВО ВАМ ОТДОХНУТЬ!
Когда Пеория мне сказал, что скоро он, может быть, будет видеть, я поразился донельзя. Но сейчас меня шандарахнуло даже сильнее. Воспоминания замелькали у меня в голове, как карты в руках ловкого шулера. Однажды Берн вломился в соседний с моим офис, чтобы вызвать «скорую» той свихнувшейся бабе, Агнес Стернвуд, которая для начала выдрала из стены мой телефон вместе с розеткой, а потом съела почти полпачки «Крота»[3], как она клятвенно заверяла. На поверку «Крот» оказался всего лишь сахаром-сырцом, а офис, куда вломился Берн, – подпольным тотализатором «для своих», где принимали ставки по-крупному. Насколько я знаю, парень, снявший эту контору для своей якобы фирмы с нейтральным названием «Маккензи импортс», до сих пор получает свой ежегодный каталог рассылки товаров по почте в сан-квентинской тюрьме. Потом был еще случай с тем бесноватым типом, которого Берн успел вырубить своей банкеткой, прежде чем тот пропорол мне живот. (Опять в связи с делом Мевис Вельд, разумеется.) И я уже не говорю про тот раз, когда он привел ко мне свою дочь – ох была девочка, это что-то! – чтобы я ей помог выпутаться из той малоприятной истории с порноснимками.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента