Стивен Кинг

Свадебный джаз


   В 1927 году мы играли в одном из торгующих спиртными ресторанчиков Моргана в Иллинойс, оттуда до Чикаго миль семьдесят. Глухая провинция, миль на двадцать в округе не сыщешь другого порядочного города. Но и здесь хватало фермеров, которым после жаркого денька в поле страсть как хотелось что-нибудь покрепче «Мокси» и девочек, которые любили попрыгать под джаз со своими липовыми ковбоями. Попадались и женатые (уж их-то всегда отличишь; могли бы и не снимать колец) — они удирали подальше от дома, туда, где их никто не знает, чтобы покрутить со своими не вполне законными лапочками.
   Это было время джаза, настоящего джаза, — тогда музыканты не старались оглушить. Мы работали впятером — ударные, корнет, тромбон, пианино: труба — и делали неплохую музыку. До нашей первой записи оставалось еще три года, а до первой киношки, которую мы озвучивали, — четыре.
   Мы играли «Бамбуковый залив», когда вошел здоровенный детина в белом костюме и с трубкой, загогулистой, как валторна. К тому времени наш оркестрик был слегка под газом, но публика уже совсем перепилась и так наяривала, что пол дрожал. Сегодня она была настроена добродушно: ни одной драки за целый вечер. Пот с моих ребят лил рекой, а Томми Ингландер, хозяин, все подносил да подносил виски, мяконькое, как кошачья лапка. На Ингландера приятно было работать, ему нравилось, как мы играем. Так что, ясное дело, я его тоже уважал.
   Малый в белом костюме сел за стойку, и я про него забыл. Мы закончили круг «Блюзом тетушки Хагар», который шел тогда в глубинке на «ура», и нас наградили громкими криками. Мэнни опустил трубу, и его физиономия расплылась в улыбке; когда мы уходили с эстрады, я похлопал его по спине. Весь вечер на меня поглядывала рыженькая, а я всегда питал слабость к рыжим. Мы встретились глазами, она слегка кивнула, и я стал пробираться через толпу, чтобы предложить ей выпить.
   На полдороге передо мной вырос детина в белом костюме. Вблизи он выглядел хорошим бойцом. Волосы у него на затылке топорщились, хотя, судя по запаху, он вылил на них целый флакон косметического масла, а глаза были блеклые, со странным отблеском, как у глубоководных рыб — Надо поговорить, выйдем, — сказал он.
   Рыженькая надула губы и отвернулась.
   — Потом, — сказал я. — Дай пройти.
   — Меня зовут Сколлей. Майк Сколлей.
   Я знал это имя. Майк Сколлей был мелкий рэкетир из Шайтауна, он зарабатывал на красивую жизнь, провозя выпивку через канадскую границу. Крепкий напиток из той самой страны, где мужики носят юбки и играют на волынках. В свободное от розлива время. Несколько раз его портрет появлялся в газетах. Последний такой случай был, когда его пытался пристрелить другой висельник.
   — Здесь тебе не Чикаго, дядя, — сказал я.
   — Я с друзьями, — сказал он. — Не рыпайся. Выйдем.
   Рыжая опять посмотрела на меня. Я кивнул на Сколлея и пожал плечами. Она фыркнула и показала мне спину.
   — Ну вот, — сказал я. — Спугнул.
   — Такие пупсики идут в Чикаго по пенни за пачку, — сказал он.
   — Пачка мне ни к чему.
   — Выйдем.
   Я пошел за ним на улицу. После ресторанной духоты ветерок приятно холодил кожу, сладко пахло свежескошенной люцерной. Звезды были тут как тут, они ласково мерцали в вышине. Чикагцы тоже были тут как тут, но на вид не шибко ласковые, а мерцали у них только сигареты.
   — Есть работенка, — сказал Сколлей.
   — Вот как?
   — Плата две сотни. Разделишь с командой или придержишь одну для себя. — Что надо делать?
   — Играть, что же еще Моя сестренка выходит замуж. Я хочу, чтобы вы сыграли на свадьбе. Она любит дискиленд. Двое моих парней сказали, вы хорошо играете дискиленд.
   Я говорил, что на Ингландера приятно было работать. Он платил нам по восемьдесят зеленых в неделю. А этот предлагал в два с лишним раза больше за один только вечер.
   — С пяти до восьми, в следующую пятницу, — сказал Сколлей. — В зале «Санз-ов-Эрин», на Гровер-стрит.
   — Переплачиваешь, — сказал я. — Почему?
   — Есть две причины, — сказал Сколлей. Он попыхал трубкой. Она явно не шла к его бандитской роже. Ему бы прилепить к губам «Лаки Страйк» или, положим, «Суит Капорал». Любимые марки всех дармоедов. А с трубкой он не походил на обыкновенного дармоеда. Трубка делала его одновременно печальным и смешным.
   — Две причины, — повторил он. — Ты, может, слыхал, что Грек пытался меня кончить.
   — Видел твою личность в газете, — сказал я. — Ты тот, который уползал на тротуар.
   — Много ты понимаешь, — огрызнулся он, но как-то вяло. — Ему меня уже не осилить. Стареет Грек. Умишком хром. Пора на родину, сосать оливки да глядеть на Тихий океан.
   — По-моему, там Эгейское море, — сказал он.
   — Хоть озеро Гурон, мне насрать, — сказал он. — Главное, не хочет он в старички. Все хочет достать меня. В упор не видит, что смена идет.
   — Ты, значит.
   — Гляди, довякаешься.
   — Короче говоря, ты платишь такие бабки, потому что наш последний номер пойдет под аккомпанемент энфилдовских винтвок.
   На лице его вспыхнула ярость, но к ней примешивалось что-то еще. Тогда я не знал что, но теперь-то, похоже, знаю. Похоже, это была печаль. — Иисус свидетель, по этой части я дела все, что можно сделать за деньги. Если кто чужой сунется, ему живо отобьют охоту вынюхивать.
   — А вторая причина?
   Он понизил голос:
   — Моя сестра выходи за итальянца.
   — За честного католика, вроде тебя, — беззлобно ухмыльнулся я.
   Он опять вспыхнул, аж побелел, и на миг мне показалось, что я перегнул палку.
   — Я ирландец! Чистокровный ирландец, без подделки, запомни это, сынок! — И едва слышно добавил: — Хоть и мало у меня осталось волос, она все равно рыжие.
   Я раскрыл было рот, но он не дал мне и словечка вымолвить. Сгреб в охапку и придвинулся вплотную, нос к носу. Я никогда не видел столько ярости, горечи, гнева и решимости на человеческом лице. Как человек может быть уязвлен и унижен — в нашу пору ни у одного белого такого лица не увидишь. Тут и любовь, и ненависть. Они пылали в тот вечер у него на лице, и я понял, что еще пара шуточек, и я уже не жилец.
   — Она толстая, — еле слышно прошептал он, обдавая меня запахом мятных конфеток.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента