Константин Николаевич Леонтьев
Наше общество и наша изящная литература
I
Покойный Панаев писал нехорошо – все это знают; но, по нашему мнению, он произвёл одну свежую, искреннюю вещь. Эта вещь – небольшая повесть «Тля». Конечно, и в ней нет особых достоинств выполнения; но сюжет, избранный автором, так специален и правдив, что повесть навсегда сохранит свои достоинства. Сколько бы изменений не вносила жизнь в какой-нибудь тип, пока этот тип существует в главных чертах своих, творение, ловко уловившее его, сохраняет способность производить хорошее впечатление на читателя. Разумеется, мы переродились с тех пор, как «Тля» была напечатана в первый раз; но это перерождение совершилось не в ущерб плодородию тли. Вместо простой литературной тли, явилось у нас множество разных видов и вариаций: тля-обличитель, тля-публицист вообще, тля-повествователь, тля-консерватор, тля-ретроград, тля-радикал, тля-умеренный либерал и т. д.
Посредственный или безличный публицист может ещё быть полезен; если он даже просто излагает какие-нибудь факты общественной жизни, то и тогда он не только полезен – он необходим и достоин уважения, как деятель без «раздраженья пленной мысли». Человек с каким-нибудь направлением, хотя бы и не своим, тоже может быть полезен. Когда главные направления выразились уже ясно, повторять в деле публицистики человек может и чужое, не унижая своей личности; не всем быть вождями – нужны и рядовые. Общественные движения не только на деле, но и в теориях опираются на потребности многих; для них требуется умственной индивидуальности менее, чем для искусства. В публицистике, особенно газетной, количество играет большую роль: повторяйте одно и то же, постоянно, долго повторяйте разными голосами, громкими и негромкими – это привлечёт внимание. И человек противоположного взгляда подумает иногда: «Есть же сильная потребность такого взгляда в обществе. Если люди постоянно, в разных местах, твердят одно и то же!». Такая мысль внушает уважение, заставляет противника делать умственные усилия, думать: «нет ли доли правды в ваших словах, и какая эта доля?». Вот и запала ваша искра, благодаря безличным и безыменным деятелям. Здесь имеются в виду люди не отборные по врождённому вкусу, уму, познаниям, а кто придётся. Есть, например, много людей (особенно в Петербурге), которые самое плохое новое, вчерашнее, предпочитают самому прекрасному и оригинальному, но старинному, хотя бы и близкому по духу с этим ново-плохим: сколько есть людей, которые самую бесцветную демократическую статью, напечатанную вчера, в плохой газете, прочтут скорее, чем родоначальника всей новейшей демократии – Руссо? Сколько людей предпочтут материализму Вольтера – истасканный материализм сегодняшнего фельетона, потому что он сегодняшний! – А ведь они люди, часто люди хорошие, или будут хорошими; может быть, они молоды, смелы, или солидны и надёжны! Как же не заставить мелькать перед ними беспрестанно наши взгляды, то там, то сям? Как же не брать количеством с теми, кому качество недоступно?
К тому же всякая газетная или журнальная статья такого рода пишется или по поводу действительного факта, или с целью передать, изъяснить этот факт. Эта прочность реальной подстилки часто и взыскательных людей мирит с формой изложения, с плоским юмором, который так въелся в нас теперь и т. п…
Изо всего этого, кажется, можно позволить себе заключить, что тля-публицист – самая полезная, самая дельная тля; хотя она гораздо скромнее беллетристической тли и почти никогда не подписывает своего имени под безличными статьями. Совсем другое видим мы в изящной словесности. Здесь требование качества имеет решительный перевес над требованием количества. Девиз пропаганды: часто, долго, однообразно; девиз искусства: редко, но метко! К несчастью, в современных повестях забыты и качество формы, и качество содержания. О форме, впрочем, мы будем говорить мало, как ни важна она сама по себе и для прочности произведения, и для минутного впечатления на читателя. Если бы в современной беллетристике было достойное, блестящее содержание, мы сказали бы, что накопившееся богатство социальных, философских, психологических идей прорвало форму; но этого нельзя сказать. Ложное содержание, бедное мыслями; ни страсти, ни глубины, ни даже тонкости и блеска – и всё в дурной форме, со слабыми гримасами самого дешёвого юмора!
И как нехорошо отзывается это ремесло на личности самого деятеля! Тля-беллетрист бесполезен для других и вреден самому себе.
Для других всякое честное ремесло довольно безвредно; но для личности самого ремесленника разница большая – то или другое ремесло. Одно укрепляет, возвышает человека; другое его портит. Земледелец, если он не разорен, укрепляется от своей работы, сохраняет свежесть и моложавость до поздних лет; фабричный бледнеет, чахнет; всякому известно действие ртутного, свинцового производства, влияние стальной пыли на рабочих, занимающихся точением вилок в Англии и т. п. То же самое и в нравственном мире. Всякий род занятий располагает к каким-нибудь недостаткам (хотя, разумеется, развивает и некоторые хорошие свойства). Врачи часто становятся слишком алчны и бесчувственны к телесным страданиям других; военные – беспорядочны и нравственно-распущенны; чиновники становятся формалистами, часто тупы и робки; учёные – узки, эгоистичны и не понимают жизни. Это говорилось сто раз. Записной литератор (особенно беллетрист) рискует всегда взять у всех вышеупомянутых деятелей самые дурные стороны: алчность врача и под личиной гуманного лицемерия и избитых современных тирад, равнодушие к страданиям других; беспорядочность и распущенность военного, робость и болезненный вид статского чиновника, эгоизм учёного и даже его непонимание жизни, если он не очень умён и живёт всегда в литературном кругу. Ещё, если бы, жертвуя таким образом собой, развитием своей личности (самая величайшая, ужасная жертва!), он мог сказать себе: «я приношу явную, несомненную пользу!» или: «я блистаю!» – было бы из-за чего жертвовать. Достоинство личности меряется или пользой её, или красотой (блеском, силой); хорошими свойствами для других или, по крайней мере, хорошими свойствами для себя. Как подспорье самоуправлению, за неимением его, чиновник необходим; это для других; для себя – чиновничья жизнь, если она хоть немного обеспечена, представляет характер правильности, определённости, умеренности, располагает к порядку и воздержности (мы говорим о чиновниках вообще, а не о русском непременно). Без военных тоже обойтись нельзя, пока не все нации в мире обезоружились; это для других; а для себя? – сколько шансов свежести, бодрости, телесной силы, весёлости, геройства! В учёном могут легко укорениться те стороны, на которые мы указали для чиновника, только в ещё более сильной степени и с высшим умственным оттенком. О пользе самой отвлечённой или самой сухой науки никто не спорит; сегодня ещё нет применения – завтра будет. Личность врача, несмотря на все недостатки и плоские стороны, свойственные этому званию, стоит уже выше всякого сомнения, в отношении пользы себе и другим. Даже ум, не подкупленный никакими нервными теориями, ум русского крестьянина, начинает соглашаться с этим; и если врач мало-мальски добр и заботлив, они идут к нему толпой. Там, где выходит иначе – виноват доктор, а не крестьяне.
Личность литератора имеет склонность страдать, как мы сказали, в совокупности всеми теми недостатками, которыми расположены страдать люди вышеупомянутых званий. Со всех сторон Сцилла и Харибда! Заработок неверен; тысяча мелких страданий обезображивают характер, слишком лихорадочно настраивают ум; а чтобы сделать заработок более верным, надо писать всегда к сроку и, часто, по заказу; оригинальность и искренность слабеют по мере улучшения материального быта. Семейная жизнь поэту и романисту (особенно бедному) уж вовсе не к лицу; есть что-то отталкивающее между причудами идеальной жизни и такой вещью, как семья.
Семья, чтобы быть чистой, тёплой, отрадной для себя и для других, должна отличаться характером прочности, покоя – пусть даже с некоторым деспотизмом главных лиц, если этот деспотизм умён или честен и служит к поддержке того, без чего семейная жизнь падает ниже беспутства. Итак, семья, по роду занятий, по преобладающим нравственным свойствам поэта и беллетриста – им не к лицу; а цыганство одинокой и бедной жизни слишком часто доводит до недовольства всем и всеми, до тысячи натяжек и судорожных фантазий, для которых нет середины: или они имеют плодом что-нибудь прекрасное (как у Байрона), или приводят к самым жалким умственным результатам.
Долгое литераторство, особенно с первой молодости, делает человека мало способным ко всякому другому труду, не даёт средства кровно срастись, хоть на время, с какой-нибудь жизнью, и в одну эпоху доводить до пустой сладости, в другую (например, в нашу) до пустой кислоты.
Чем же вознаграждена эта вредная для себя деятельность? Можем ли мы сказать, что произведения, высасывающие таким образом сок из своих производителей, хороши сами? Разумеется, нет; и не в одной России, а во всех больших государствах, с большими столицами, оживлёнными механической стороной цивилизации.
Опять повторяем, оставим форму в стороне; не потому, что мы её считаем менее важной, чем содержание, но потому, что чутьё формы слишком ослабло теперь, и многие сразу почувствуют недоверие и даже отвращение к нашим словам, как скоро увидят такую заботливость об изящной форме. Возьмём прямо содержание того, что большею частию печатается у нас в повествовательном роде, и попробуем посмотреть, как это содержание относится к нашей жизни: выше ли жизни нашей содержание нашей изящной словесности, близко ли к ней и равно ли ей, или ниже её? Нам кажется, что ниже, несравненно ниже! На это есть причины, и уважительные, и неуважительные. Первые стоят вне власти литературы; в других виновата сама литература, или, лучше сказать, литераторы, недостаточно уважающие своё дело, нечестно служащие ему. Честность в искусстве совсем не то, что честность в жизни.
Но о причинах поговорим после, а в следующей статье постараемся показать, почему нам кажется, что действительная жизнь гораздо выше той жизни, что изображается в повестях.
Посредственный или безличный публицист может ещё быть полезен; если он даже просто излагает какие-нибудь факты общественной жизни, то и тогда он не только полезен – он необходим и достоин уважения, как деятель без «раздраженья пленной мысли». Человек с каким-нибудь направлением, хотя бы и не своим, тоже может быть полезен. Когда главные направления выразились уже ясно, повторять в деле публицистики человек может и чужое, не унижая своей личности; не всем быть вождями – нужны и рядовые. Общественные движения не только на деле, но и в теориях опираются на потребности многих; для них требуется умственной индивидуальности менее, чем для искусства. В публицистике, особенно газетной, количество играет большую роль: повторяйте одно и то же, постоянно, долго повторяйте разными голосами, громкими и негромкими – это привлечёт внимание. И человек противоположного взгляда подумает иногда: «Есть же сильная потребность такого взгляда в обществе. Если люди постоянно, в разных местах, твердят одно и то же!». Такая мысль внушает уважение, заставляет противника делать умственные усилия, думать: «нет ли доли правды в ваших словах, и какая эта доля?». Вот и запала ваша искра, благодаря безличным и безыменным деятелям. Здесь имеются в виду люди не отборные по врождённому вкусу, уму, познаниям, а кто придётся. Есть, например, много людей (особенно в Петербурге), которые самое плохое новое, вчерашнее, предпочитают самому прекрасному и оригинальному, но старинному, хотя бы и близкому по духу с этим ново-плохим: сколько есть людей, которые самую бесцветную демократическую статью, напечатанную вчера, в плохой газете, прочтут скорее, чем родоначальника всей новейшей демократии – Руссо? Сколько людей предпочтут материализму Вольтера – истасканный материализм сегодняшнего фельетона, потому что он сегодняшний! – А ведь они люди, часто люди хорошие, или будут хорошими; может быть, они молоды, смелы, или солидны и надёжны! Как же не заставить мелькать перед ними беспрестанно наши взгляды, то там, то сям? Как же не брать количеством с теми, кому качество недоступно?
К тому же всякая газетная или журнальная статья такого рода пишется или по поводу действительного факта, или с целью передать, изъяснить этот факт. Эта прочность реальной подстилки часто и взыскательных людей мирит с формой изложения, с плоским юмором, который так въелся в нас теперь и т. п…
Изо всего этого, кажется, можно позволить себе заключить, что тля-публицист – самая полезная, самая дельная тля; хотя она гораздо скромнее беллетристической тли и почти никогда не подписывает своего имени под безличными статьями. Совсем другое видим мы в изящной словесности. Здесь требование качества имеет решительный перевес над требованием количества. Девиз пропаганды: часто, долго, однообразно; девиз искусства: редко, но метко! К несчастью, в современных повестях забыты и качество формы, и качество содержания. О форме, впрочем, мы будем говорить мало, как ни важна она сама по себе и для прочности произведения, и для минутного впечатления на читателя. Если бы в современной беллетристике было достойное, блестящее содержание, мы сказали бы, что накопившееся богатство социальных, философских, психологических идей прорвало форму; но этого нельзя сказать. Ложное содержание, бедное мыслями; ни страсти, ни глубины, ни даже тонкости и блеска – и всё в дурной форме, со слабыми гримасами самого дешёвого юмора!
И как нехорошо отзывается это ремесло на личности самого деятеля! Тля-беллетрист бесполезен для других и вреден самому себе.
Для других всякое честное ремесло довольно безвредно; но для личности самого ремесленника разница большая – то или другое ремесло. Одно укрепляет, возвышает человека; другое его портит. Земледелец, если он не разорен, укрепляется от своей работы, сохраняет свежесть и моложавость до поздних лет; фабричный бледнеет, чахнет; всякому известно действие ртутного, свинцового производства, влияние стальной пыли на рабочих, занимающихся точением вилок в Англии и т. п. То же самое и в нравственном мире. Всякий род занятий располагает к каким-нибудь недостаткам (хотя, разумеется, развивает и некоторые хорошие свойства). Врачи часто становятся слишком алчны и бесчувственны к телесным страданиям других; военные – беспорядочны и нравственно-распущенны; чиновники становятся формалистами, часто тупы и робки; учёные – узки, эгоистичны и не понимают жизни. Это говорилось сто раз. Записной литератор (особенно беллетрист) рискует всегда взять у всех вышеупомянутых деятелей самые дурные стороны: алчность врача и под личиной гуманного лицемерия и избитых современных тирад, равнодушие к страданиям других; беспорядочность и распущенность военного, робость и болезненный вид статского чиновника, эгоизм учёного и даже его непонимание жизни, если он не очень умён и живёт всегда в литературном кругу. Ещё, если бы, жертвуя таким образом собой, развитием своей личности (самая величайшая, ужасная жертва!), он мог сказать себе: «я приношу явную, несомненную пользу!» или: «я блистаю!» – было бы из-за чего жертвовать. Достоинство личности меряется или пользой её, или красотой (блеском, силой); хорошими свойствами для других или, по крайней мере, хорошими свойствами для себя. Как подспорье самоуправлению, за неимением его, чиновник необходим; это для других; для себя – чиновничья жизнь, если она хоть немного обеспечена, представляет характер правильности, определённости, умеренности, располагает к порядку и воздержности (мы говорим о чиновниках вообще, а не о русском непременно). Без военных тоже обойтись нельзя, пока не все нации в мире обезоружились; это для других; а для себя? – сколько шансов свежести, бодрости, телесной силы, весёлости, геройства! В учёном могут легко укорениться те стороны, на которые мы указали для чиновника, только в ещё более сильной степени и с высшим умственным оттенком. О пользе самой отвлечённой или самой сухой науки никто не спорит; сегодня ещё нет применения – завтра будет. Личность врача, несмотря на все недостатки и плоские стороны, свойственные этому званию, стоит уже выше всякого сомнения, в отношении пользы себе и другим. Даже ум, не подкупленный никакими нервными теориями, ум русского крестьянина, начинает соглашаться с этим; и если врач мало-мальски добр и заботлив, они идут к нему толпой. Там, где выходит иначе – виноват доктор, а не крестьяне.
Личность литератора имеет склонность страдать, как мы сказали, в совокупности всеми теми недостатками, которыми расположены страдать люди вышеупомянутых званий. Со всех сторон Сцилла и Харибда! Заработок неверен; тысяча мелких страданий обезображивают характер, слишком лихорадочно настраивают ум; а чтобы сделать заработок более верным, надо писать всегда к сроку и, часто, по заказу; оригинальность и искренность слабеют по мере улучшения материального быта. Семейная жизнь поэту и романисту (особенно бедному) уж вовсе не к лицу; есть что-то отталкивающее между причудами идеальной жизни и такой вещью, как семья.
Семья, чтобы быть чистой, тёплой, отрадной для себя и для других, должна отличаться характером прочности, покоя – пусть даже с некоторым деспотизмом главных лиц, если этот деспотизм умён или честен и служит к поддержке того, без чего семейная жизнь падает ниже беспутства. Итак, семья, по роду занятий, по преобладающим нравственным свойствам поэта и беллетриста – им не к лицу; а цыганство одинокой и бедной жизни слишком часто доводит до недовольства всем и всеми, до тысячи натяжек и судорожных фантазий, для которых нет середины: или они имеют плодом что-нибудь прекрасное (как у Байрона), или приводят к самым жалким умственным результатам.
Долгое литераторство, особенно с первой молодости, делает человека мало способным ко всякому другому труду, не даёт средства кровно срастись, хоть на время, с какой-нибудь жизнью, и в одну эпоху доводить до пустой сладости, в другую (например, в нашу) до пустой кислоты.
Чем же вознаграждена эта вредная для себя деятельность? Можем ли мы сказать, что произведения, высасывающие таким образом сок из своих производителей, хороши сами? Разумеется, нет; и не в одной России, а во всех больших государствах, с большими столицами, оживлёнными механической стороной цивилизации.
Опять повторяем, оставим форму в стороне; не потому, что мы её считаем менее важной, чем содержание, но потому, что чутьё формы слишком ослабло теперь, и многие сразу почувствуют недоверие и даже отвращение к нашим словам, как скоро увидят такую заботливость об изящной форме. Возьмём прямо содержание того, что большею частию печатается у нас в повествовательном роде, и попробуем посмотреть, как это содержание относится к нашей жизни: выше ли жизни нашей содержание нашей изящной словесности, близко ли к ней и равно ли ей, или ниже её? Нам кажется, что ниже, несравненно ниже! На это есть причины, и уважительные, и неуважительные. Первые стоят вне власти литературы; в других виновата сама литература, или, лучше сказать, литераторы, недостаточно уважающие своё дело, нечестно служащие ему. Честность в искусстве совсем не то, что честность в жизни.
Но о причинах поговорим после, а в следующей статье постараемся показать, почему нам кажется, что действительная жизнь гораздо выше той жизни, что изображается в повестях.
II
Есть два способа судить людей, эпохи, произведения людские: один основан на результате, до которого дошёл, в данном случае, человек, эпоха, до которого доросло произведение, другой берёт в расчёт борьбу, препятствия, средний уровень случаев и смотрит, насколько человек, эпоха, произведение переросли свои препятствия, свой уровень и т. д.
Мы с вами на берегу; двое плывут; один по открытому месту, нагой, и по течению; другой в одежде и против течения, и по пути ему тростник, цепкая трава, брёвна, которые надо миновать. Первый проплыл полверсты, второй четверть версты; результат первого выше, но вы чувствуете, что второй мог бы быть ещё выше, если бы не … и признаёте, что второй пловец более искусен. Вырастает в Дрездене или в Берлине сын профессора или скромного учёного пастора; окружённый с детства атмосферой порядка, честности, науки, домашнего мира – он сам лет в 25 становится почтенным, честным, безукоризненно обстоятельным учёным. Он делает новый шаг в науке. В одно время с ним родится Ломоносов, ведёт известную всем жизнь, не открывает ничего для всемирной науки, но на своей родине, удалённой от учёного мира и бытом своим не располагающей к весёлой и счастливой учёности, на этой родине – он кладёт основание нескольким отраслям наук и всю жизнь проводит в борьбе. Кто выше? Ещё один пример: нынешний молодой помещик, трепещущий за свою репутацию прогрессиста, не бьёт ни разу, да и не смеет, по закону, бить своих слуг; с другой стороны, старый помещик, владетель крепостных, не знакомый со словами «гуманность», «прогресс» и т. п., человек прямой, но вспыльчивый – всего три раза в жизни прибил своего слугу, испорченного вековым рабством и неисправимого мошенника. Который добрее?
На этих основаниях сам рассудок говорит нам, что меньшая доля гражданских доблестей у нас ценнее, чем большая в какой-нибудь стране, пропитанной духом гражданственности издавна; что у нас умственная сторона задачи труднее, чем во многих других местах, так как мы страдаем всею сложностью разнообразных государственно-общественных интересов, которыми страдали другие, и не имеем привычки к ним, не знаем свободного обращения с подобными трудностями. «Задача нетрудная – прогнать турок!» сказал Шубин у Тургенева, стараясь, по очень извинительному чувству, унизить достоинство Инсарова. Подразумевается: «Нужна отвага, упорство – это бы у нас нашлось; но куда употребить их? Какой путь избрать в этой пёстрой, разбежавшейся во все стороны жизни?»
Однако, несмотря на все эти затруднения, на всю неясность дела, сколько людей трудятся в разных родах и на разных поприщах, сколько борьбы небесплодной, сколько отречений, честных, невынужденных уступок, сколько просвещённой простоты во взглядах, сколько человечности! Если мы оставим в стороне застывшую гримасу беллетристики, а обратимся прямо к разным, более официальным и точным источникам, к чему-нибудь вроде писем, о действительно случившемся, к обозрениям, не слишком натянутым на крайность, и потому более правдоподобным, к разным сведениям из провинций и т. п. – во всём этом и, просто, в разговорах мы услышим дыхание полной жизни; с чисто гражданской точки мы увидим, что одни мировые учреждения доставили множество благородных деятелей (пишущий эти строки мог бы сам указать на несколько отличнейших натур, которые стали мировыми посредниками и работают в неизвестности); а люди более известные? Н.И. Пирогов, который во стольких национальных делах был из первых, или даже первым; граф А.Н. Толстой? И т. д. А сколько не очень даровитых, но честных людей выросло в последнее время, благодаря этому поприщу? Самые лучшие из этих людей могут ошибаться, или уставать, точно так же, как смелые люди совершенно других взглядов и другого рода могут заблуждаться в своей смелости, но и те, и другие – мы думаем – не пошлы. И Верньйо, и Ройе-Коллар – молодцы, точно так же, как Жозеф де-Местр, который и Бэкона не побоялся, в своём роде, или Дантон в своём – молодцы… Мы ведь говорим про то, что в жизни нашего общества несравненно больше и трагического, и изящного, и доброго, чем в наших сочинениях. Мы вовсе не хотим сказать, что «всё обстоит благополучно»; это для истинного художника и не нужно… Он очень рад, в глубине души, трагическому началу жизни. Например, злодеи г. Достоевского из «Мёртвого Дома» – лица вовсе не той категории, на которую мы жалуемся; когда лицо сильно, оригинально и полно движения – оно уже не вполне отрицательно, как бы вредно оно не было. Хлестаков более отрицателен, чем Нерон, и бледный прихвостень демократических стремлений отрицательнее самого страшного изувера и деспота, точно так же, как презренный светский мотылёк отрицательнее ловкого итальянского разбойника. Художнику меньше, чем кому-нибудь, позволительно определять людей односторонними признаками нравственно-политических, религиозных или антирелигиозных направлений. Жизнь полна, а всякое направление бедно, потому что живёт исключениями. Мицкевич сказал: «История всеобщей литературы убеждает, что «упадок вкуса и недостаток талантов всюду происходят от одной причины: от ограничения себя известным числом правил мышления и мнений»…
Мы с вами на берегу; двое плывут; один по открытому месту, нагой, и по течению; другой в одежде и против течения, и по пути ему тростник, цепкая трава, брёвна, которые надо миновать. Первый проплыл полверсты, второй четверть версты; результат первого выше, но вы чувствуете, что второй мог бы быть ещё выше, если бы не … и признаёте, что второй пловец более искусен. Вырастает в Дрездене или в Берлине сын профессора или скромного учёного пастора; окружённый с детства атмосферой порядка, честности, науки, домашнего мира – он сам лет в 25 становится почтенным, честным, безукоризненно обстоятельным учёным. Он делает новый шаг в науке. В одно время с ним родится Ломоносов, ведёт известную всем жизнь, не открывает ничего для всемирной науки, но на своей родине, удалённой от учёного мира и бытом своим не располагающей к весёлой и счастливой учёности, на этой родине – он кладёт основание нескольким отраслям наук и всю жизнь проводит в борьбе. Кто выше? Ещё один пример: нынешний молодой помещик, трепещущий за свою репутацию прогрессиста, не бьёт ни разу, да и не смеет, по закону, бить своих слуг; с другой стороны, старый помещик, владетель крепостных, не знакомый со словами «гуманность», «прогресс» и т. п., человек прямой, но вспыльчивый – всего три раза в жизни прибил своего слугу, испорченного вековым рабством и неисправимого мошенника. Который добрее?
На этих основаниях сам рассудок говорит нам, что меньшая доля гражданских доблестей у нас ценнее, чем большая в какой-нибудь стране, пропитанной духом гражданственности издавна; что у нас умственная сторона задачи труднее, чем во многих других местах, так как мы страдаем всею сложностью разнообразных государственно-общественных интересов, которыми страдали другие, и не имеем привычки к ним, не знаем свободного обращения с подобными трудностями. «Задача нетрудная – прогнать турок!» сказал Шубин у Тургенева, стараясь, по очень извинительному чувству, унизить достоинство Инсарова. Подразумевается: «Нужна отвага, упорство – это бы у нас нашлось; но куда употребить их? Какой путь избрать в этой пёстрой, разбежавшейся во все стороны жизни?»
Однако, несмотря на все эти затруднения, на всю неясность дела, сколько людей трудятся в разных родах и на разных поприщах, сколько борьбы небесплодной, сколько отречений, честных, невынужденных уступок, сколько просвещённой простоты во взглядах, сколько человечности! Если мы оставим в стороне застывшую гримасу беллетристики, а обратимся прямо к разным, более официальным и точным источникам, к чему-нибудь вроде писем, о действительно случившемся, к обозрениям, не слишком натянутым на крайность, и потому более правдоподобным, к разным сведениям из провинций и т. п. – во всём этом и, просто, в разговорах мы услышим дыхание полной жизни; с чисто гражданской точки мы увидим, что одни мировые учреждения доставили множество благородных деятелей (пишущий эти строки мог бы сам указать на несколько отличнейших натур, которые стали мировыми посредниками и работают в неизвестности); а люди более известные? Н.И. Пирогов, который во стольких национальных делах был из первых, или даже первым; граф А.Н. Толстой? И т. д. А сколько не очень даровитых, но честных людей выросло в последнее время, благодаря этому поприщу? Самые лучшие из этих людей могут ошибаться, или уставать, точно так же, как смелые люди совершенно других взглядов и другого рода могут заблуждаться в своей смелости, но и те, и другие – мы думаем – не пошлы. И Верньйо, и Ройе-Коллар – молодцы, точно так же, как Жозеф де-Местр, который и Бэкона не побоялся, в своём роде, или Дантон в своём – молодцы… Мы ведь говорим про то, что в жизни нашего общества несравненно больше и трагического, и изящного, и доброго, чем в наших сочинениях. Мы вовсе не хотим сказать, что «всё обстоит благополучно»; это для истинного художника и не нужно… Он очень рад, в глубине души, трагическому началу жизни. Например, злодеи г. Достоевского из «Мёртвого Дома» – лица вовсе не той категории, на которую мы жалуемся; когда лицо сильно, оригинально и полно движения – оно уже не вполне отрицательно, как бы вредно оно не было. Хлестаков более отрицателен, чем Нерон, и бледный прихвостень демократических стремлений отрицательнее самого страшного изувера и деспота, точно так же, как презренный светский мотылёк отрицательнее ловкого итальянского разбойника. Художнику меньше, чем кому-нибудь, позволительно определять людей односторонними признаками нравственно-политических, религиозных или антирелигиозных направлений. Жизнь полна, а всякое направление бедно, потому что живёт исключениями. Мицкевич сказал: «История всеобщей литературы убеждает, что «упадок вкуса и недостаток талантов всюду происходят от одной причины: от ограничения себя известным числом правил мышления и мнений»…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента