Константин Николаевич Леонтьев
Польская эмиграция на нижнем Дунае
I
В отошедшей от нас, по трактату 1856 года, прибрежной части Бессарабии, в городе Измаиле, было довольно скоро после крымской войны учреждено русское консульство. Оно названо только было не консульством, но «агентством» министерства иностранных дел. В Тульче вице-консульство учредили несколько позднее.
Измаил, еще при Суворове столь обильно политый и турецкою, и русскою кровью, и теперь, как и следовало ожидать, снова возвращенный России, – нам невозможно было оставить без внимания. Этот унылый город не менее Тульчи поразил меня своею великороссийскою физиономиею. У пристани австрийского речного парохода (на котором я из Тульчи приехал нарочно, чтобы сделать визит моему милому соседу и сослуживцу, Павлу Степановичу Романенко, императорскому агенту в Измаиле), – у этой австрийской пристани на молдавском берегу меня встретили русские извозчики: в кучерских кафтанах и круглых шляпах, на пролетках, с дугами и пристяжками! На улице, как и в Тульче, попадались мне яркие сарафаны и серые поддевки; собор напомнил мне наш калужский собор и столько других храмов наших, построенных по «казенному» образцу недавней старины, той плохой и безвкусной старины, от которой мы стали постепенно освобождаться только разве с половины царствования государя Николая Павловича. Высокая, круглая, обыкновенная колокольня со шпилем; купол над церковью… Точь-в-точь – Мещовск, Калуга, Юхнов. Бульвар, слишком уже правильный, прямые дорожки, а около этого бульвара – фонари на полосатых деревянных столбах; улицы прямее тульчинских, по плану; невысокие дома, гостиный двор, в лавках кумач на рубашки, которого я давно уже не видал. В соборе служба пополам – на нашем церковном языке и на языке румын, столь карикатурно напоминающем язык Данта и Петрарки! Звон в соборе совсем не такой, как у староверов в Тульче, – этакий прекрасный, величавый, тот самый звон, которому каждый из нас привык внимать с детства с благоговением и вздохом любви даже и тогда, когда ослабела случайно та вера, которая научила нас любить эти многозначительные звуки…
Я помню один мой приезд в Измаил (не первый). Это было в начале зимы, в сумерки; становилось уже холодно; шел густой снег; но падая, он скоро таял; Дунай еще не замерзал, и пароходы ходили. Мы причалили. Я сел на пролетку парою и, осыпаемый снегом, ехал медленно по грязи и смотрел с невыразимым чувством, с любовью, которой я объяснения не в силах дать, на темные, почти безлюдные улицы и светящиеся окна этого тихого «казенного» русского города!.. В соборе ударили ко всенощной…
Через несколько минут я сидел в гостиной у Павла Степаныча… Самовар на столе, печка топится так жарко и приветно… О, родина, родина моя!..
Вообразите – в гостиной по углам, как у нас, две выгнутые полукругом печки и штукатурка даже на стенах полосатая, – желтая полоса и белая!.. Я верить не хотел, что я не у соседа помещика в гостях, а у консула на чужбине!..
После хорошего ужина и доброй, веселой беседы я лег на прекрасную, свежую постель, на голландское белье, и, накрывшись шелковым хозяйским одеялом, спать не стал и не мог… Отчего? Я в первый раз в этот вечер (я его никогда не забуду) раскрыл «Войну и мир».
Раскрыл – и до утра уже заснуть не мог!
И в Тульче я был как будто дома, а в Измаиле еще больше. В турецкой Тульче я видел Русь мужицкую, свободную какую-то; Русь пьяную, очень пьяную, положим, но независимо бытовую, самое себя без всякой внешней помощи охраняющую. В молдавском Измаиле я видел, и чувствовал, и слышал другую Россию: Россию дворянскую, правильно православную, чиновничью, если хотите. Но я не знаю, которую из них я больше любил!.. Тульчинская, бытовая Русь, свободно и с мужицкою небрежностью разбросавшая свои хатки туда и сюда по горе, над рекою, была новее для меня, любопытнее; разлинованная по общегубернскому плану, Россия Измаила была ближе мне, знакомее той… В этой отошедшей тогда (и возвращенной теперь) юго-восточной Бессарабии оставалось много русских людей под румынскою властью; большинство их, вероятно, считало свое политическое положение временным; даже многие из молдаван были того же мнения. Кроме того, под румынскую власть перешло довольно много болгарских колоний в Бессарабии, и румыны поспешили лишить их тех особых прав и местных учреждений, которыми одарила их издавна Россия. Болгарские колонисты подчинились весьма неохотно новым, «конституционным» и насильственно с оружием в руках навязанным им молдаво-валашским порядкам, и в мое время все вздыхали о русских властях.
Понятно, что еще «полосатые» столбы у бульвара румынские чиновники не успели перекрасить по-своему, как уже широкоплечий мой друг, Романенко, под названием агента министерства иностранных дел, разъезжал величаво по улицам Измаила, в очень хорошей коляске на паре лихих коней, и редкий встречный человек не снимал фуражки, шляпы или бараньей шапки своей при встрече с ним.
На Измаил мы имели прямые претензии; на Тульчу не имели их, и потому в Тульче долго, может быть, не было бы нашего консульского флага, если бы польские эмигранты не вздумали создать в этом городе особого рода революционный очаг.
Помог и Александр Иванович Герцен. Да простит это ему Бог! А я ему все эти неудачные и преступные попытки его прощаю искренно уже за то одно, что он первый сказал печатно: «В России никогда конституции не будет, и средний, умеренный либерализм в ней никогда не пустит корней. Это для России слишком мелко». Последние годы нашей политической жизни доказали, до чего был с этой стороны прозорлив этот человек, во многом другом столь кровно виновный перед нами.
Герцен на помощь польским замыслам послал на Нижний Дунай Василия Кельсиева и нескольких других беглых из России молодых людей. Около этого же времени и министерство иностранных дел подняло в Тульче русский консульский флаг. Мой предместник К-в открыл в Измаиле консульство, и года, кажется, три или четыре действовал там не без успеха. Его подготовка облегчила много и мне первые шаги мои.
Измаил, еще при Суворове столь обильно политый и турецкою, и русскою кровью, и теперь, как и следовало ожидать, снова возвращенный России, – нам невозможно было оставить без внимания. Этот унылый город не менее Тульчи поразил меня своею великороссийскою физиономиею. У пристани австрийского речного парохода (на котором я из Тульчи приехал нарочно, чтобы сделать визит моему милому соседу и сослуживцу, Павлу Степановичу Романенко, императорскому агенту в Измаиле), – у этой австрийской пристани на молдавском берегу меня встретили русские извозчики: в кучерских кафтанах и круглых шляпах, на пролетках, с дугами и пристяжками! На улице, как и в Тульче, попадались мне яркие сарафаны и серые поддевки; собор напомнил мне наш калужский собор и столько других храмов наших, построенных по «казенному» образцу недавней старины, той плохой и безвкусной старины, от которой мы стали постепенно освобождаться только разве с половины царствования государя Николая Павловича. Высокая, круглая, обыкновенная колокольня со шпилем; купол над церковью… Точь-в-точь – Мещовск, Калуга, Юхнов. Бульвар, слишком уже правильный, прямые дорожки, а около этого бульвара – фонари на полосатых деревянных столбах; улицы прямее тульчинских, по плану; невысокие дома, гостиный двор, в лавках кумач на рубашки, которого я давно уже не видал. В соборе служба пополам – на нашем церковном языке и на языке румын, столь карикатурно напоминающем язык Данта и Петрарки! Звон в соборе совсем не такой, как у староверов в Тульче, – этакий прекрасный, величавый, тот самый звон, которому каждый из нас привык внимать с детства с благоговением и вздохом любви даже и тогда, когда ослабела случайно та вера, которая научила нас любить эти многозначительные звуки…
Я помню один мой приезд в Измаил (не первый). Это было в начале зимы, в сумерки; становилось уже холодно; шел густой снег; но падая, он скоро таял; Дунай еще не замерзал, и пароходы ходили. Мы причалили. Я сел на пролетку парою и, осыпаемый снегом, ехал медленно по грязи и смотрел с невыразимым чувством, с любовью, которой я объяснения не в силах дать, на темные, почти безлюдные улицы и светящиеся окна этого тихого «казенного» русского города!.. В соборе ударили ко всенощной…
Через несколько минут я сидел в гостиной у Павла Степаныча… Самовар на столе, печка топится так жарко и приветно… О, родина, родина моя!..
Вообразите – в гостиной по углам, как у нас, две выгнутые полукругом печки и штукатурка даже на стенах полосатая, – желтая полоса и белая!.. Я верить не хотел, что я не у соседа помещика в гостях, а у консула на чужбине!..
После хорошего ужина и доброй, веселой беседы я лег на прекрасную, свежую постель, на голландское белье, и, накрывшись шелковым хозяйским одеялом, спать не стал и не мог… Отчего? Я в первый раз в этот вечер (я его никогда не забуду) раскрыл «Войну и мир».
Раскрыл – и до утра уже заснуть не мог!
И в Тульче я был как будто дома, а в Измаиле еще больше. В турецкой Тульче я видел Русь мужицкую, свободную какую-то; Русь пьяную, очень пьяную, положим, но независимо бытовую, самое себя без всякой внешней помощи охраняющую. В молдавском Измаиле я видел, и чувствовал, и слышал другую Россию: Россию дворянскую, правильно православную, чиновничью, если хотите. Но я не знаю, которую из них я больше любил!.. Тульчинская, бытовая Русь, свободно и с мужицкою небрежностью разбросавшая свои хатки туда и сюда по горе, над рекою, была новее для меня, любопытнее; разлинованная по общегубернскому плану, Россия Измаила была ближе мне, знакомее той… В этой отошедшей тогда (и возвращенной теперь) юго-восточной Бессарабии оставалось много русских людей под румынскою властью; большинство их, вероятно, считало свое политическое положение временным; даже многие из молдаван были того же мнения. Кроме того, под румынскую власть перешло довольно много болгарских колоний в Бессарабии, и румыны поспешили лишить их тех особых прав и местных учреждений, которыми одарила их издавна Россия. Болгарские колонисты подчинились весьма неохотно новым, «конституционным» и насильственно с оружием в руках навязанным им молдаво-валашским порядкам, и в мое время все вздыхали о русских властях.
Понятно, что еще «полосатые» столбы у бульвара румынские чиновники не успели перекрасить по-своему, как уже широкоплечий мой друг, Романенко, под названием агента министерства иностранных дел, разъезжал величаво по улицам Измаила, в очень хорошей коляске на паре лихих коней, и редкий встречный человек не снимал фуражки, шляпы или бараньей шапки своей при встрече с ним.
На Измаил мы имели прямые претензии; на Тульчу не имели их, и потому в Тульче долго, может быть, не было бы нашего консульского флага, если бы польские эмигранты не вздумали создать в этом городе особого рода революционный очаг.
Помог и Александр Иванович Герцен. Да простит это ему Бог! А я ему все эти неудачные и преступные попытки его прощаю искренно уже за то одно, что он первый сказал печатно: «В России никогда конституции не будет, и средний, умеренный либерализм в ней никогда не пустит корней. Это для России слишком мелко». Последние годы нашей политической жизни доказали, до чего был с этой стороны прозорлив этот человек, во многом другом столь кровно виновный перед нами.
Герцен на помощь польским замыслам послал на Нижний Дунай Василия Кельсиева и нескольких других беглых из России молодых людей. Около этого же времени и министерство иностранных дел подняло в Тульче русский консульский флаг. Мой предместник К-в открыл в Измаиле консульство, и года, кажется, три или четыре действовал там не без успеха. Его подготовка облегчила много и мне первые шаги мои.
II
Я видел польскую эмиграцию в Адрианополе, когда служил там секретарем и три раза управлял за консула, и встретил ее опять здесь на Дунае.
Но иные были поляки в Адрианополе, и иные в Тульче.
В Адрианополе были львы и тигры эмиграции; здесь были гиены и шакалы ее. Там было барство военное, «хорошие» польские дворяне на турецкой службе, лихие офицеры Садык-паши, в красных фесках с кистями, шпоры, кривые сабли, красивые лица, красные мундиры, манеры хорошие, положение в обществе видное. Здесь на Дунае – жалкий пролетариат эмиграции, разночинцы какие-то, голодная шляхта, старые сюртуки без пуговиц, оборванные тулупы, худые сапоги, худые лица, неприличный вид. К моему приезду, впрочем, и этого рода поляков осталось в городе немного. Из немногих же лиц бывшей здесь русской эмиграции в то время никого уже в Тульче не было. Василий Кельсиев, главный деятель ее, покаялся, уехал в Россию, был прощен Государем и печатал уже тогда свои интересные статьи в «Русском вестнике»; его младший брат – юноша весьма интересный и собою красивый, судя по рассказам и фотографии, – умер от тифа; третий русский эмигрант, бездарный и несчастный Краснопевцев, повесился с тоски за городом, на крыле староверческой мельницы, перетянув шею ремнем, который для этой самой цели накануне дал ему, сняв со своей талии, Василий Кельсиев, во всем оригинальный и решительный.
И лучший, так сказать, цвет польской шляхты на Нижнем Дунае тоже рассеялся и исчез после неудачной попытки прорваться через Румынию в наши южные области, чтобы поднять и там восстание на помощь главным действиям «ржонда».
Я хочу рассказать здесь, что знаю об этой интересной экспедиции со слов других. Предание было в то время свежо… Я не берусь быть точным, многих имен по времени не помню; рассказывал мне не один человек, а несколько, один об одном, другой об другом. В петербургском архиве иностранных дел, конечно, есть подробные и верные сведения об этом событии, и если бы я жил теперь в Петербурге, то мне, вероятно, не отказали бы в просьбе просмотреть консульские донесения с этою целью. Все это отошло уже в «историю», и скрывать нам, русским, нечего в подобного рода случаях. Мы действовали хорошо и правильно. Вот как мне рассказывали обо всем этом. Собралось в Тульче смелой шляхты человек полтораста или двести. Собрались они и ночью переехали на румынский берег на французском пароходе «Messageries». Из Галаца они должны были идти, как следует уже вооруженные, к русской границе.
Начальник же этой банды Мильковский почему-то взял билет на русском пароходе «Таврида» и тоже поехал в Галац. На палубе «Тавриды» есть то, что зовется (довольно противно, по-моему) «салон».
В этом «салоне» было пианино. Предводитель шайки сел за это пианино и заиграл с чувством и силою что-то повстанческое: «Еще Польска не сгинела» или другое нечто в том же роде. Все русские пассажиры были поражены этою дерзостью. Командир парохода подошел тогда к нему и напомнил, до какой степени подобная выходка неуместна и невежлива. Мильковский тотчас же извинился, по-видимому, очень искренно, и встал из-за пианино.
Конечно, наши бодрствовали.
Телеграф начал действовать… Депеши летели одна за другою из Галаца в Букарешт, из Букарешта в Петербург, и опять в Галац…
Поляки между тем шли вооруженною толпою через поля нейтральной, единоверной и «дружественной» нам Румынии князя Кузы.
Должно быть, последняя депеша из Петербурга в Букарешт была строга…
Румынское правительство выслало отряд войска, чтобы преградить путь искателям приключений и обезоружить их.
Вот тут-то я боюсь быть неточным… Дело до такой степени смешно и позорно для наших недавних сподвижников под Плевною, что я сомневаюсь, верить ли мне или нет собственной памяти, которая, впрочем, очень недурна.
Выслали румыны отряд значительный – батальон ли или даже целый полк, это все равно, – и батальона правильного войска слишком много для двух сотен инсургентов в открытом поле.
Вынужденные русскими требованиями действовать решительно, румыны преградили путь полякам. Но поляки знали, с кем они имеют дело. Они остановились и смело открыли огонь… Румыны бежали. Повстанцы, говорят, будто бы смеясь, продолжали стрелять им в тыл, довольно многих ранили и продолжали свой путь… Тогда уже, в свою очередь, раздраженный позорною неудачею, князь Куза приказал во что бы то ни стало догнать и обезоружить храбрецов. Послали еще больше войска, иные уверяют – два полка, под начальством полковника более распорядительного и смелого. Поляки были наконец окружены и сдались. Что с ними сталось, куда они скрылись, по каким убежищам рассеялась эта толпа несчастных политических мечтателей – не слыхал и не расспрашивал.
Некоторые эпизоды этой истории мне довольно смутно памятны. Все это происходило, если не ошибаюсь, в 1863 году, года за четыре до моего назначения в Тульчу, а на Нижнем Дунае и в 1867 году нашлось столько разнообразного и нового дела, что мне было некогда тотчас же по приезде изучать прошедшее, прямо с текущими делами не связанное.
В тульчинских бумагах не могло и быть никаких подробностей о том, что происходило по ту сторону Дуная за Измаилом и Галацом. Чтобы знать всю последовательность этих событий, нужно было бы читать бумаги или в Букареште, или, как я сказал, в самом Петербурге…
Но «рассказчиков» у меня было довольно, в том числе некто Николай Осипович Глизян, теперь уже умерший вольнонаемный секретарь моего консульства.
Он был малоросс, сын священника одной из бессарабских болгарских колоний, отошедших к Румынии по парижскому трактату; был умен от природы, наблюдателен и тонок, вырос и воспитался среди молдаван и валахов; знал их привычки и дух и никогда не мог относиться серьезно к их государственным и общественным делам. Когда он говорил о турках, о греках, о наших раскольниках, даже о болгарах земледельческого класса, видно было по тону его рассказов и рассуждений, что он считается с какою-то силою…
О румынских же «делах», румынском войске, о «конституции», полиции – Глизян говорил не иначе, как со смехом или улыбкою. Он уверял, между прочим, будто молдавское общество до того не привычно было тогда видеть и слышать, как это так его офицеры и солдаты в самом деле воюют, стреляют, или даже бывают только под выстрелами неприятеля, что раненым в этой стычке воинам сделали торжественный обед в Измаиле и дамы венчали их венками героизма и славы.
Ранены же они, по уверению Глизяна, все были вообще в тыл.
Правда ли это или вымысел, на правду похожий, предоставляю совести покойного.
Итак, ко времени моего приезда гнездо польской эмиграции в Тульче было почти совершенно разрушено… Оставалось здесь только несколько бедных, оборванных молодых людей без пристанища и без имени; кое-как простыми работами они приобретали себе насущный хлеб. Кроме этих молодых пролетариев низшего разряда, было в Тульче еще двое пожилых поляков: фамилия одного была Воронич; другой… другого я пока не назову… Воронич был человек, как видно, значительного ума и высшего образования; он был не столько стар, сколько дряхл и разбит; почти не ходил даже и по комнате своей и страдал, кажется, тою болезнью, которая зовется спинною сухоткою… Он служил драгоманом при французском консульстве; и хотя в то время, вероятно, уже и работать ничего почти не мог, но советы его французскими консулами уважались и влияние его на дела, как французские здесь, так и польские, несомненно было большое.
Но иные были поляки в Адрианополе, и иные в Тульче.
В Адрианополе были львы и тигры эмиграции; здесь были гиены и шакалы ее. Там было барство военное, «хорошие» польские дворяне на турецкой службе, лихие офицеры Садык-паши, в красных фесках с кистями, шпоры, кривые сабли, красивые лица, красные мундиры, манеры хорошие, положение в обществе видное. Здесь на Дунае – жалкий пролетариат эмиграции, разночинцы какие-то, голодная шляхта, старые сюртуки без пуговиц, оборванные тулупы, худые сапоги, худые лица, неприличный вид. К моему приезду, впрочем, и этого рода поляков осталось в городе немного. Из немногих же лиц бывшей здесь русской эмиграции в то время никого уже в Тульче не было. Василий Кельсиев, главный деятель ее, покаялся, уехал в Россию, был прощен Государем и печатал уже тогда свои интересные статьи в «Русском вестнике»; его младший брат – юноша весьма интересный и собою красивый, судя по рассказам и фотографии, – умер от тифа; третий русский эмигрант, бездарный и несчастный Краснопевцев, повесился с тоски за городом, на крыле староверческой мельницы, перетянув шею ремнем, который для этой самой цели накануне дал ему, сняв со своей талии, Василий Кельсиев, во всем оригинальный и решительный.
И лучший, так сказать, цвет польской шляхты на Нижнем Дунае тоже рассеялся и исчез после неудачной попытки прорваться через Румынию в наши южные области, чтобы поднять и там восстание на помощь главным действиям «ржонда».
Я хочу рассказать здесь, что знаю об этой интересной экспедиции со слов других. Предание было в то время свежо… Я не берусь быть точным, многих имен по времени не помню; рассказывал мне не один человек, а несколько, один об одном, другой об другом. В петербургском архиве иностранных дел, конечно, есть подробные и верные сведения об этом событии, и если бы я жил теперь в Петербурге, то мне, вероятно, не отказали бы в просьбе просмотреть консульские донесения с этою целью. Все это отошло уже в «историю», и скрывать нам, русским, нечего в подобного рода случаях. Мы действовали хорошо и правильно. Вот как мне рассказывали обо всем этом. Собралось в Тульче смелой шляхты человек полтораста или двести. Собрались они и ночью переехали на румынский берег на французском пароходе «Messageries». Из Галаца они должны были идти, как следует уже вооруженные, к русской границе.
Начальник же этой банды Мильковский почему-то взял билет на русском пароходе «Таврида» и тоже поехал в Галац. На палубе «Тавриды» есть то, что зовется (довольно противно, по-моему) «салон».
В этом «салоне» было пианино. Предводитель шайки сел за это пианино и заиграл с чувством и силою что-то повстанческое: «Еще Польска не сгинела» или другое нечто в том же роде. Все русские пассажиры были поражены этою дерзостью. Командир парохода подошел тогда к нему и напомнил, до какой степени подобная выходка неуместна и невежлива. Мильковский тотчас же извинился, по-видимому, очень искренно, и встал из-за пианино.
Конечно, наши бодрствовали.
Телеграф начал действовать… Депеши летели одна за другою из Галаца в Букарешт, из Букарешта в Петербург, и опять в Галац…
Поляки между тем шли вооруженною толпою через поля нейтральной, единоверной и «дружественной» нам Румынии князя Кузы.
Должно быть, последняя депеша из Петербурга в Букарешт была строга…
Румынское правительство выслало отряд войска, чтобы преградить путь искателям приключений и обезоружить их.
Вот тут-то я боюсь быть неточным… Дело до такой степени смешно и позорно для наших недавних сподвижников под Плевною, что я сомневаюсь, верить ли мне или нет собственной памяти, которая, впрочем, очень недурна.
Выслали румыны отряд значительный – батальон ли или даже целый полк, это все равно, – и батальона правильного войска слишком много для двух сотен инсургентов в открытом поле.
Вынужденные русскими требованиями действовать решительно, румыны преградили путь полякам. Но поляки знали, с кем они имеют дело. Они остановились и смело открыли огонь… Румыны бежали. Повстанцы, говорят, будто бы смеясь, продолжали стрелять им в тыл, довольно многих ранили и продолжали свой путь… Тогда уже, в свою очередь, раздраженный позорною неудачею, князь Куза приказал во что бы то ни стало догнать и обезоружить храбрецов. Послали еще больше войска, иные уверяют – два полка, под начальством полковника более распорядительного и смелого. Поляки были наконец окружены и сдались. Что с ними сталось, куда они скрылись, по каким убежищам рассеялась эта толпа несчастных политических мечтателей – не слыхал и не расспрашивал.
Некоторые эпизоды этой истории мне довольно смутно памятны. Все это происходило, если не ошибаюсь, в 1863 году, года за четыре до моего назначения в Тульчу, а на Нижнем Дунае и в 1867 году нашлось столько разнообразного и нового дела, что мне было некогда тотчас же по приезде изучать прошедшее, прямо с текущими делами не связанное.
В тульчинских бумагах не могло и быть никаких подробностей о том, что происходило по ту сторону Дуная за Измаилом и Галацом. Чтобы знать всю последовательность этих событий, нужно было бы читать бумаги или в Букареште, или, как я сказал, в самом Петербурге…
Но «рассказчиков» у меня было довольно, в том числе некто Николай Осипович Глизян, теперь уже умерший вольнонаемный секретарь моего консульства.
Он был малоросс, сын священника одной из бессарабских болгарских колоний, отошедших к Румынии по парижскому трактату; был умен от природы, наблюдателен и тонок, вырос и воспитался среди молдаван и валахов; знал их привычки и дух и никогда не мог относиться серьезно к их государственным и общественным делам. Когда он говорил о турках, о греках, о наших раскольниках, даже о болгарах земледельческого класса, видно было по тону его рассказов и рассуждений, что он считается с какою-то силою…
О румынских же «делах», румынском войске, о «конституции», полиции – Глизян говорил не иначе, как со смехом или улыбкою. Он уверял, между прочим, будто молдавское общество до того не привычно было тогда видеть и слышать, как это так его офицеры и солдаты в самом деле воюют, стреляют, или даже бывают только под выстрелами неприятеля, что раненым в этой стычке воинам сделали торжественный обед в Измаиле и дамы венчали их венками героизма и славы.
Ранены же они, по уверению Глизяна, все были вообще в тыл.
Правда ли это или вымысел, на правду похожий, предоставляю совести покойного.
Итак, ко времени моего приезда гнездо польской эмиграции в Тульче было почти совершенно разрушено… Оставалось здесь только несколько бедных, оборванных молодых людей без пристанища и без имени; кое-как простыми работами они приобретали себе насущный хлеб. Кроме этих молодых пролетариев низшего разряда, было в Тульче еще двое пожилых поляков: фамилия одного была Воронич; другой… другого я пока не назову… Воронич был человек, как видно, значительного ума и высшего образования; он был не столько стар, сколько дряхл и разбит; почти не ходил даже и по комнате своей и страдал, кажется, тою болезнью, которая зовется спинною сухоткою… Он служил драгоманом при французском консульстве; и хотя в то время, вероятно, уже и работать ничего почти не мог, но советы его французскими консулами уважались и влияние его на дела, как французские здесь, так и польские, несомненно было большое.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента