Корепанов Алексей
Озеро юности
Корепанов Алексей
Озеро юности
Виноват был свет. Точнее, его отсутствие. При свете можно читать, смотреть теяевиэор и не пришлось бы оставаться наедине со своими мыслями. Но света не было, а спать не хотелось. И еще назойливо шуршал по стеклу дождь.
Никитин сидел на кровати в гостиничном номере и разглядывал вешалку, притаившуюся в темном углу. Он сидел и думал, как все-таки это несправедливо: эа день он переделал кучу дел и командировку можно считать успешно эавершенной, но вот беда - в номере нет света! Автобус иэ этого захудалого городка пойдет только завтра утром и заняться решительно нечем. Бродить дождливым вечером по осенней грязи ему совсем не хотелось.
Дома было проще. Дома хозяйничала славная чета - Его Величество Телевизор и Ее Величество Книга. Хотя помогали эти коронованные особы далеко не всегда. И для тоски совсем не обязательно, чтобы шел осенний дождь.
И выходило, что главной хозяйкой была тоска. Да, она отступала перед экраном телевизора, пасовала перед интересной книгой, не смела показываться и на работе, но всегда подстерегала свое мгновение и немедленно заявляла о себе, стоило только погаснуть экрану и закрыться книге.
А здесь, в темном гостиничном номере, ей было и вовсе раздольно.
"Хоть бы заснуть поскорей", - подумал Никитин. Но спать не
хотелось. К тому же за стеной веселилась какая-то компания,
распевая протяжные песни, а в коридоре постоянно громко топали и то
и дело стучала входная дверь.
Тоска была его старой знакомой. И причину этой тоски он прекрасно знал.
Одиночество. Давнее-давнее одиночество.
Был когда-то у Никитина друг. Вместе сидели на лекциях в институте, вместе ходили на футбол и в студенческое кафе. Но студенческие годы прошли, Никитин уехал на запад, а друг уехал на восток и женился, и писем почти не писал, да и разве пишут друзьям женатые люди?
И остался Никитин один, а так как был он по натуре замкнут и тяжело сходился с людьми, то друзей на новом месте не приобрел. Сослуживцы оставались просто сослуживцами, а не друзьями. Никого у Никитина в этом городе не было, потому что попал он сюда по распределению и раньше вообще смутно представлял, где этот город находится.
Одиноким Никитин чувствовал себя и потому, что был не женат. По-настоящему влюбился он только однажды, в школе, и так истерзала его за четыре года эта школьная любовь, что до сих пор он боялся о ней вспоминать. Кто может сосчитать, сколько часов простоял он под окнами дома на тихом бульваре, кто может сосчитать количество взглядов и вздохов, и писем, которые сочинялись неделями, но так никогда и не были отправлены?
И самым тяжелым было то, что о любви его безмерной никто не знал. Черноглазая одноклассница так, кажется, и не догадалась, чем была для Никитина, и после окончания школы быстренько вышла замуж, родила и потолстела.
В институт он поступил, неся на плечах тяжелую ношу этой безмерной неразгаданной любви. В годы учебы он сторонился веселых компаний, что собирались в студенческом общежитии. Опять подвела его замкнутость. Любил он в те годы бродить вечерами под дождем, стоять на набережной, слушая тихий рокот речных трамваев.
Так и прошли студенческие годы. Почти забылась черноглазая одноклассница, но и замены ей не нашлось. А на работе все женщины были степенными, замужними - и оказалось, что в тридцать лет он все еще оставался одиноким. В таком возрасте несолидно уже ходить на танцы, чтобы завязать знакомство, а ресторанные знакомства он презирал. Не привлекал его этот флирт после трех рюмок водки, когда начинается глубокомысленная болтовня, от которой тошнит наутро.
Кроме одиночества у Никитина была еще работа. Размеренная работа, без крутых подъемов и неожиданных спадов, с периодическими выездами в командировки и составлением квартальных отчетов. Работа как работа, не хуже и не лучше многих других работ. Правда, вспоминал он порой слова римлянина Сенеки, которые где-то вычитал и записал, потому что они ему понравились но вспоминал, только уж если совсем прихватывало его одиночество. Слова эти он выучил наизусть и в такие вот моменты, когда накатывало, тихо говорил себе: "Подумай, как долго делал ты одно и то же: не одни лишь храбрецы или несчастливцы захотят умереть, но и те, кто поразборчивей".
Но при всем при том Никитин все-таки хорошо понимал, что мудрый римлянин занимал совсем уж максималистские позиции, которые вряд ли можно считать абсолютно правильными.
Нельзя сказать, что время свое он делил только между работой и домом. Нет, приходилось ему бывать и в компаниях, когда собирались на праздник сослуживцы. Но если бы он в разгар застолья встал и тихонько ушел, вряд ли кто-нибудь заметил бы его исчезновение, потому что сидел он молча, анекдотов не рассказывал, не развлекал соседок по столу, не пел и неохотно танцевал. Присуще было ему и то самое злополучное "остроумие на лестнице", когда удачный ответ на шутку или реплику приходит в голову очень поздно. Чаще всего дома, когда веселье уже давно окончено.
И на зимнюю рыбалку Никитин как-то ездил с сослуживцами, но особого удовольствия не получил. Он искренне не понимал, в чем же все-таки заключается прелесть многочасового сидения на льду. Правда, ему понравился ясный январский день, голубое небо в легкой дымке перистых облаков, треск льда и белые поля, амфитеатром спускавшиеся к озеру. Но этим можно было любоваться полчаса, час, но никак не больше, потому что мерзли ноги. А сослуживцы сидели на своих деревянных рыбацких ящиках, согнувшись над лунками, сосредоточенно курили и не замечали ничего, кроме поплавка, застывшего в темной воде.
Как, наверное, все одинокие люди Никитин вел какое-то подобие дневника. Иногда вечерами он садился зa стол, доставал толстую тетрадь и записывал свои мысли, происшедшие в его жизни события, впечатления от командировок, цитаты иэ книг - но записи его были очень отрывочны и редки. Никитин словно стыдился этого своего занятия, так как считал, что дневники ведут или знаменитые писатели или влюбленные школьницы.
На дневнике Никитин не остановился. Месяца три или четыре подряд он не смотрел телевизор и не читал книг, а писал,
сгорбившись над тетрадью, по нескольку раз зачеркивая и исправляя написанное, забыв о времени и о том, что утром на работу.
Никитин пробовал силы в беллетристике.
Рассказы его (это он и сам понимал) получались неуклюжими, серыми и тоскливыми, как осеннее утро, герои грустили, неудачно влюблялись и бродили ночью под холодным дождем, подняв воротники плащей, иногда пили водку, разглядывая фотографии любимых, иногда бросали все к чертовой матери и уезжали в дальние края, где ждала ик очередная неудачная любовь.
Однажды вечером Никитин перечитал свои литературные опыты и
хотел их выбросить, но потом передумал и положил на полку в кладовке, где хранились старые журналы.
А известным он решил стать после того, как ехал однажды на электричке на Москвы в аэропорт Быково, воэвращаясь из командировки. Уже стемнело, зa мутным стеклом вагона проплывали гигантские коробки новых домов и светились сотни окон. И вдруг его ошеломила отчетливая, горькая и пронзительная мысль: он затерян в огромном мире. Никто из людей, живущих за этими сотнями окон, не знает и никогда не узнает, что есть на свете некто Никитин, который едет сейчас в полупустом вагоне пригородного поезда и скоро улетит туда, где никто, кроме горстки сослуживцев и соседей по лестничной площадке, тоже его не знает.
"Что значит фамилия "Никитин" для миллионов людей? - думал
он, как завороженный глядя на вереницу окон. - Мое имя для этих миллионов - ничего не значащий звук".
И ему стало на мгновение неуютно и страшно. Потом он начал читать захваченный в дорогу журнал и эта горькая и острая мысль растворилась, затихла в глубине. Но не надолго.
С прозой у него не получилось и он принялся за стихи. Стихи короче, убеждал он себя, в них быстрее и легче можно выразить чувства, раскрыть душу. В русском языке необъятные россыпи слов, которые можно зарифмовать, и вся сложность состоит только в том, чтобы найти такие парные слова.
Стихов ему удалось написать порядочно. Он вообще любил поэзию, особенно Блока, античную лирику, много перечитал со школьных лет и поэтому без особого труда смог понять, что его стихи подражательны и бледны, как отражение в пыльном зеркале. В общем, получалось то же, что и с прозой.
Но рифмованные строки туманили голову, удачные, на его взгляд, рифмы обманчиво сулило признание и Никитин рискнул послать стихи в редакцию одного из журналов с тайной надеждой: а
вдруг? А вдруг станет лебедем гадкий утенок? Понимал он, конечно,
что стихи его никуда не годятся и все-таки в глубине души любовался ими, потому что это были не просто строки, а риф-мо-ван-ные строки, и эти строки об осеннем дожде, одиночестве, неразделенной любви и бессонных ночах придумал он, Никитин, придумал сам, умело зарифмовав "могилой - милой", "в слезах - в глазах", "забвенье - терпенье" и много других слов.
И начались мечтания по вечерам в пустой квартире.
Вот редакция получает бандероль с его стихами, какой-нибудь литсотрудник читает их и дает "добро". Стихотворения, пусть не все, пусть два или три - неважно! - появляются на страницах выходящего массовым тиражом журнала и о нем, наконец-то, узнают. Наконец-то поймут его душу, и сослуживцы
будут удивляться и ахать: "Неужели это написал наш молчун
Никитин? Во дает!" - и прочитает его стихи черноглазая
одноклассница, и у двери его квартиры будут толпиться красивые
женщины, наперебой предлагая руку и сердце, и когда он будет
ехать в троллейбусе на работу, люди начнут переглядываться и шептать друг другу, уважительно поглядывая на него: "Это тот самый Никитин, что в последнем номере... Вы читали?"
Он смеялся над собой, и немного презирал себя за детские мечты, совсем не подходящие для триццатилетнего человека, но поделать с собой ничего не мог. Ему очень хотелось верить, хотя он прекрасно знал, что верить бессмысленно.
Стихи ему вернули.
И было еще у Никитина самое дорогое воспоминание, которое есть, наверное, у каждого человека. Оно единственное, и оно не стирается со временем, и если очень трудно приходится в жизни - воспоминание это приносит облегчение.
У Никитина таким воспоминанием было одно далекое озеро, что осталось на дне прошедших лет.
Тем летом ему исполнилось пятнадцать. Он отдыхал в деревне у тетки бродил по лесу, собирал землянику, купался в речке с прозрачной водой, катался верхом на смирной кобыле с диковинным именем Дидона, сошедшим со страниц Вергилия и таким странным в русской деревеньке, лазил по развалинам церкви, простоявшей не один десяток лет, чтобы осыпаться кирпичной пылью от взрыва немецкой бомбы, читал.
Однажды тетка ушла с ночевкой в дальнюю деревню на какой-то местный праздник, а он сунул в карман сверток с бутербродами и пошел вдоль вертлявой речки с твердым намерением добраться до истоков.
Он шел не спеша, иногда останавливался, сбрасывал рубашку на траву и прыгал в воду с обрывистого берега, а потом продолжал свой путь. Когда солнце медленно поползло к краю неба, бутерброды были уже съедены, но речка, казалось, не имела конца.
К вечеру он свернул в лес, зеленеющий на холмах над речной долиной, и до темноты неторопливо шел по песчаной лесной дороге, испещренной следами недавно прошедшего стада. Он обогнул долину по широкой дуге и вновь вышел к ней, когда над горизонтом уже ярко горела Венера.
Вечерело, и над долиной клубился легкий туман. Он развел на холме костер, посидел немного, слушая треск горящих веток, а потом затоптал его и лег на теплую землю. Над головой парила в темнеющем небе звездная пыль, за рекой на лугах пофыркивали стреноженные кони, и было ему хорошо и очень легко, как бывает только в ранней юности.
А потом он встал и разглядел внизу, в глубине долины, небольшой осколок зеркала, отразивший звездное небо. И до него донесся легкий плеск.
Он сразу подумал, что это плеснула наяда. Он подумал, что в озерце должны жить наяды. Именно наяды. Не русалки, не нереиды и не вилы, а наяды, хотя наяды были бы здесь так же неожиданны, как неожиданно было имя карфагенской царицы, которым назвали смирную лошадь.
И еще он подумал, что хорошо бы увидеть наяду.
Он осторожно спустился с холма в прохладу темной долины и
опять услышал легкий плеск. Смолкло фырканье за рекой, задумчиво светили звезды и трава была влажной от росы.
Когда еще, как не в юности, исполняться нашим желаниям? С годами тускнеют желания и слабеет надежда на чудо. Лишь в юности чувства подобны большим белым цветам - и ловить нужно чудо, подстерегать тот редчайший миг, когда сказка становится явью.
Он стоял у самой воды, а от камышей скользил к нему над озерцом легкий сгусток вечернего тумана. И не было ветра, и звезды отражались в темной воде.
...И дрогнули границы реальности, и сказка на мгновенье перестала быть сказкой. Легкое туманное облачко плыло над темной водой, и воображение сразу нарисовало контуры бледного лица. Лицо было лунным камнем, лицо приближалось к нему, и мерцали прекрасные глаза... Развевались волосы... Улыбались губы...
Аэйна. Он сразу решил, что ее зовут Аэйна. Он любил красивые придуманные имена. Аэйна...
И все. Исчезло лицо, угас лунный камень. Все. Была ночь и тишина, были звезды в ночи и маленькое озеро под звездами, и растаял легкий сгусток тумана, и не слышно было плеска в спящих камышах.
И он ушел ночью назад, ушел, осыпанный звездной пылью, ушел
медленно и осторожно, словно боясь расплескать, спугнуть что-то.
Он не вернулся к озеру при свете дня, потому что не хотел видеть
его под солнцем, и не возвращался звездными ночами, потому
что знал: чудеса не повторяются.
Он понимал, что виновата ночь и пятнадцать лет, и неясный трепет в душе. Понимал, что воображение просто приняло желаемое за действительное. Понимал.
И все-таки знал, что там, в ночи, в маленьком безымянном озере осталась наяда. Аэйна. Его Аэйна.
Через несколько дней он уехал с мамой на юг, а следующим летом сдавал выпускные экзамены в школе и приемные в институт, и лето пропало в жарком каменном городе.
В студенческие годы он иногда - но все реже и реже - вспоминал
о той ночной встрече и говорил себе: "Обязательно летом выберусь
в деревню и ночью опять разыщу то озеро", - но набегали дела и
все забывалось, а летом вместе с однокурсниками он отправлялся
строить фермы и дороги, потому что студенческий строительный
это было здорово - и постепенно забывалась та звездная ночь, трава, влажная от росы, и легкий плеск в темноте.
Так незаметно прошли годы учебы и наступил тот день, когда он сел в поезд и уехал по распределению очень далеко от озера, мамы и родного города.
Шло время, но его не тянуло назад. Его не тянуло назад, потому
что он боялся пораниться о воспоминания юности. Медленно закрутилось колесо похожих друг на друга дней - пять рабочих, два входных, пять рабочих, два выходных - медленно закрутилось, постепенно стирая память о прошлом...
И не было никакой Аэйны, не было звездного света, сгустка тумана и влажной травы. Все осталось в юности, на самом дне ушедших пятнадцати лет, когда чувства были подобны большим белым цветам.
Кстати, он вспомнил, откуда взял это сравнение. Конечно, не
сам придумал. С большими белыми цветами сравнивал чувства Александр Блок.
...Дождь все также назойливо шуршал по стеклу, словно за окном гостиницы осторожно шевелился огромный грустный зверь. Никитин встал, покосился на темное окно, вздохнул и начал раздеваться.
Заснул он только под утро.
А потом он вернулся из командировки, занял место за рабочим столом и погрузился в составление квартального отчета. Близился конец квартала. Обыденность сомкнула серые воды над его головой, и как всегда без скрипа, рывков и неожиданных остановок медленно закрутилось колесо. И опять иногда привычно вспоминались слова Сенеки, но только уж если совсем прихватывало.
...Тот июньский день ничем не выделялся из рядовой серии "пять рабочих, два выходных". Никитин возвращался домой, исправно отсидев за столом восемь часов. Над домами барабанным боем взлетали дробные удары доминошников. Он шагал по бесконечному пыльному двору, изрезанному забытыми траншеями, забросанному всяким строительным мусором, уступал дорогу мальчишкам-велосипедистам, лавировал среди гоняющей мяч детворы. В розовеющем закатном небе мерцала яркая голубая звезда - это на самом верху взгромоздившегося над степью очередного многоэтажного чудовища трепетал огонь электросварки.
Никитин зашел в свой подъезд и открыл почтовый ящик. И на пол
упала открытка. Обыкновенная открытка с изображением какого-то
пейзажа.
Никитин немного постоял, разглядывая сверху этот пейзаж, потом наклонился и поднял открытку.
"Приезжай. Жду. Аэйна".
Сказка? Сон?
Вечером Никитин долго стоял на балконе, курил, смотрел в слепое городское небо.
А утром зашел к начальнику отдела и попросил отпуск на три дня.
За свой счет. И так попросил, что начальник молча кивнул и не стал ни о чем расспрашивать.
В наш век не существует проблемы больших расстояний, поэтому
очень скоро Никитин уже шагал вдоль берега той самой речки, текущей из далеких-далеких краев, которые, наверное, и называются Юностью.
Он заранее скептически усмехался и мысленно иронизировал над
собой, потому что помнил ту блоковскую фразу о больших белых цветах, и помнил еще, что тогда Блоку было всего лишь двадцать с небольшим.
Но когда в звездной пыли вновь скользнуло к нему над темной водой озерца легкое облачко, он шепнул: "Здравствуй, Аэйна!" - хотя боялся, что не сможет произнести эти слова.
...И если бы Никитину сказали, что ту открытку написал он сам
он бы просто недоуменно пожал плечами.
Кировоград, 1980.
Озеро юности
Виноват был свет. Точнее, его отсутствие. При свете можно читать, смотреть теяевиэор и не пришлось бы оставаться наедине со своими мыслями. Но света не было, а спать не хотелось. И еще назойливо шуршал по стеклу дождь.
Никитин сидел на кровати в гостиничном номере и разглядывал вешалку, притаившуюся в темном углу. Он сидел и думал, как все-таки это несправедливо: эа день он переделал кучу дел и командировку можно считать успешно эавершенной, но вот беда - в номере нет света! Автобус иэ этого захудалого городка пойдет только завтра утром и заняться решительно нечем. Бродить дождливым вечером по осенней грязи ему совсем не хотелось.
Дома было проще. Дома хозяйничала славная чета - Его Величество Телевизор и Ее Величество Книга. Хотя помогали эти коронованные особы далеко не всегда. И для тоски совсем не обязательно, чтобы шел осенний дождь.
И выходило, что главной хозяйкой была тоска. Да, она отступала перед экраном телевизора, пасовала перед интересной книгой, не смела показываться и на работе, но всегда подстерегала свое мгновение и немедленно заявляла о себе, стоило только погаснуть экрану и закрыться книге.
А здесь, в темном гостиничном номере, ей было и вовсе раздольно.
"Хоть бы заснуть поскорей", - подумал Никитин. Но спать не
хотелось. К тому же за стеной веселилась какая-то компания,
распевая протяжные песни, а в коридоре постоянно громко топали и то
и дело стучала входная дверь.
Тоска была его старой знакомой. И причину этой тоски он прекрасно знал.
Одиночество. Давнее-давнее одиночество.
Был когда-то у Никитина друг. Вместе сидели на лекциях в институте, вместе ходили на футбол и в студенческое кафе. Но студенческие годы прошли, Никитин уехал на запад, а друг уехал на восток и женился, и писем почти не писал, да и разве пишут друзьям женатые люди?
И остался Никитин один, а так как был он по натуре замкнут и тяжело сходился с людьми, то друзей на новом месте не приобрел. Сослуживцы оставались просто сослуживцами, а не друзьями. Никого у Никитина в этом городе не было, потому что попал он сюда по распределению и раньше вообще смутно представлял, где этот город находится.
Одиноким Никитин чувствовал себя и потому, что был не женат. По-настоящему влюбился он только однажды, в школе, и так истерзала его за четыре года эта школьная любовь, что до сих пор он боялся о ней вспоминать. Кто может сосчитать, сколько часов простоял он под окнами дома на тихом бульваре, кто может сосчитать количество взглядов и вздохов, и писем, которые сочинялись неделями, но так никогда и не были отправлены?
И самым тяжелым было то, что о любви его безмерной никто не знал. Черноглазая одноклассница так, кажется, и не догадалась, чем была для Никитина, и после окончания школы быстренько вышла замуж, родила и потолстела.
В институт он поступил, неся на плечах тяжелую ношу этой безмерной неразгаданной любви. В годы учебы он сторонился веселых компаний, что собирались в студенческом общежитии. Опять подвела его замкнутость. Любил он в те годы бродить вечерами под дождем, стоять на набережной, слушая тихий рокот речных трамваев.
Так и прошли студенческие годы. Почти забылась черноглазая одноклассница, но и замены ей не нашлось. А на работе все женщины были степенными, замужними - и оказалось, что в тридцать лет он все еще оставался одиноким. В таком возрасте несолидно уже ходить на танцы, чтобы завязать знакомство, а ресторанные знакомства он презирал. Не привлекал его этот флирт после трех рюмок водки, когда начинается глубокомысленная болтовня, от которой тошнит наутро.
Кроме одиночества у Никитина была еще работа. Размеренная работа, без крутых подъемов и неожиданных спадов, с периодическими выездами в командировки и составлением квартальных отчетов. Работа как работа, не хуже и не лучше многих других работ. Правда, вспоминал он порой слова римлянина Сенеки, которые где-то вычитал и записал, потому что они ему понравились но вспоминал, только уж если совсем прихватывало его одиночество. Слова эти он выучил наизусть и в такие вот моменты, когда накатывало, тихо говорил себе: "Подумай, как долго делал ты одно и то же: не одни лишь храбрецы или несчастливцы захотят умереть, но и те, кто поразборчивей".
Но при всем при том Никитин все-таки хорошо понимал, что мудрый римлянин занимал совсем уж максималистские позиции, которые вряд ли можно считать абсолютно правильными.
Нельзя сказать, что время свое он делил только между работой и домом. Нет, приходилось ему бывать и в компаниях, когда собирались на праздник сослуживцы. Но если бы он в разгар застолья встал и тихонько ушел, вряд ли кто-нибудь заметил бы его исчезновение, потому что сидел он молча, анекдотов не рассказывал, не развлекал соседок по столу, не пел и неохотно танцевал. Присуще было ему и то самое злополучное "остроумие на лестнице", когда удачный ответ на шутку или реплику приходит в голову очень поздно. Чаще всего дома, когда веселье уже давно окончено.
И на зимнюю рыбалку Никитин как-то ездил с сослуживцами, но особого удовольствия не получил. Он искренне не понимал, в чем же все-таки заключается прелесть многочасового сидения на льду. Правда, ему понравился ясный январский день, голубое небо в легкой дымке перистых облаков, треск льда и белые поля, амфитеатром спускавшиеся к озеру. Но этим можно было любоваться полчаса, час, но никак не больше, потому что мерзли ноги. А сослуживцы сидели на своих деревянных рыбацких ящиках, согнувшись над лунками, сосредоточенно курили и не замечали ничего, кроме поплавка, застывшего в темной воде.
Как, наверное, все одинокие люди Никитин вел какое-то подобие дневника. Иногда вечерами он садился зa стол, доставал толстую тетрадь и записывал свои мысли, происшедшие в его жизни события, впечатления от командировок, цитаты иэ книг - но записи его были очень отрывочны и редки. Никитин словно стыдился этого своего занятия, так как считал, что дневники ведут или знаменитые писатели или влюбленные школьницы.
На дневнике Никитин не остановился. Месяца три или четыре подряд он не смотрел телевизор и не читал книг, а писал,
сгорбившись над тетрадью, по нескольку раз зачеркивая и исправляя написанное, забыв о времени и о том, что утром на работу.
Никитин пробовал силы в беллетристике.
Рассказы его (это он и сам понимал) получались неуклюжими, серыми и тоскливыми, как осеннее утро, герои грустили, неудачно влюблялись и бродили ночью под холодным дождем, подняв воротники плащей, иногда пили водку, разглядывая фотографии любимых, иногда бросали все к чертовой матери и уезжали в дальние края, где ждала ик очередная неудачная любовь.
Однажды вечером Никитин перечитал свои литературные опыты и
хотел их выбросить, но потом передумал и положил на полку в кладовке, где хранились старые журналы.
А известным он решил стать после того, как ехал однажды на электричке на Москвы в аэропорт Быково, воэвращаясь из командировки. Уже стемнело, зa мутным стеклом вагона проплывали гигантские коробки новых домов и светились сотни окон. И вдруг его ошеломила отчетливая, горькая и пронзительная мысль: он затерян в огромном мире. Никто из людей, живущих за этими сотнями окон, не знает и никогда не узнает, что есть на свете некто Никитин, который едет сейчас в полупустом вагоне пригородного поезда и скоро улетит туда, где никто, кроме горстки сослуживцев и соседей по лестничной площадке, тоже его не знает.
"Что значит фамилия "Никитин" для миллионов людей? - думал
он, как завороженный глядя на вереницу окон. - Мое имя для этих миллионов - ничего не значащий звук".
И ему стало на мгновение неуютно и страшно. Потом он начал читать захваченный в дорогу журнал и эта горькая и острая мысль растворилась, затихла в глубине. Но не надолго.
С прозой у него не получилось и он принялся за стихи. Стихи короче, убеждал он себя, в них быстрее и легче можно выразить чувства, раскрыть душу. В русском языке необъятные россыпи слов, которые можно зарифмовать, и вся сложность состоит только в том, чтобы найти такие парные слова.
Стихов ему удалось написать порядочно. Он вообще любил поэзию, особенно Блока, античную лирику, много перечитал со школьных лет и поэтому без особого труда смог понять, что его стихи подражательны и бледны, как отражение в пыльном зеркале. В общем, получалось то же, что и с прозой.
Но рифмованные строки туманили голову, удачные, на его взгляд, рифмы обманчиво сулило признание и Никитин рискнул послать стихи в редакцию одного из журналов с тайной надеждой: а
вдруг? А вдруг станет лебедем гадкий утенок? Понимал он, конечно,
что стихи его никуда не годятся и все-таки в глубине души любовался ими, потому что это были не просто строки, а риф-мо-ван-ные строки, и эти строки об осеннем дожде, одиночестве, неразделенной любви и бессонных ночах придумал он, Никитин, придумал сам, умело зарифмовав "могилой - милой", "в слезах - в глазах", "забвенье - терпенье" и много других слов.
И начались мечтания по вечерам в пустой квартире.
Вот редакция получает бандероль с его стихами, какой-нибудь литсотрудник читает их и дает "добро". Стихотворения, пусть не все, пусть два или три - неважно! - появляются на страницах выходящего массовым тиражом журнала и о нем, наконец-то, узнают. Наконец-то поймут его душу, и сослуживцы
будут удивляться и ахать: "Неужели это написал наш молчун
Никитин? Во дает!" - и прочитает его стихи черноглазая
одноклассница, и у двери его квартиры будут толпиться красивые
женщины, наперебой предлагая руку и сердце, и когда он будет
ехать в троллейбусе на работу, люди начнут переглядываться и шептать друг другу, уважительно поглядывая на него: "Это тот самый Никитин, что в последнем номере... Вы читали?"
Он смеялся над собой, и немного презирал себя за детские мечты, совсем не подходящие для триццатилетнего человека, но поделать с собой ничего не мог. Ему очень хотелось верить, хотя он прекрасно знал, что верить бессмысленно.
Стихи ему вернули.
И было еще у Никитина самое дорогое воспоминание, которое есть, наверное, у каждого человека. Оно единственное, и оно не стирается со временем, и если очень трудно приходится в жизни - воспоминание это приносит облегчение.
У Никитина таким воспоминанием было одно далекое озеро, что осталось на дне прошедших лет.
Тем летом ему исполнилось пятнадцать. Он отдыхал в деревне у тетки бродил по лесу, собирал землянику, купался в речке с прозрачной водой, катался верхом на смирной кобыле с диковинным именем Дидона, сошедшим со страниц Вергилия и таким странным в русской деревеньке, лазил по развалинам церкви, простоявшей не один десяток лет, чтобы осыпаться кирпичной пылью от взрыва немецкой бомбы, читал.
Однажды тетка ушла с ночевкой в дальнюю деревню на какой-то местный праздник, а он сунул в карман сверток с бутербродами и пошел вдоль вертлявой речки с твердым намерением добраться до истоков.
Он шел не спеша, иногда останавливался, сбрасывал рубашку на траву и прыгал в воду с обрывистого берега, а потом продолжал свой путь. Когда солнце медленно поползло к краю неба, бутерброды были уже съедены, но речка, казалось, не имела конца.
К вечеру он свернул в лес, зеленеющий на холмах над речной долиной, и до темноты неторопливо шел по песчаной лесной дороге, испещренной следами недавно прошедшего стада. Он обогнул долину по широкой дуге и вновь вышел к ней, когда над горизонтом уже ярко горела Венера.
Вечерело, и над долиной клубился легкий туман. Он развел на холме костер, посидел немного, слушая треск горящих веток, а потом затоптал его и лег на теплую землю. Над головой парила в темнеющем небе звездная пыль, за рекой на лугах пофыркивали стреноженные кони, и было ему хорошо и очень легко, как бывает только в ранней юности.
А потом он встал и разглядел внизу, в глубине долины, небольшой осколок зеркала, отразивший звездное небо. И до него донесся легкий плеск.
Он сразу подумал, что это плеснула наяда. Он подумал, что в озерце должны жить наяды. Именно наяды. Не русалки, не нереиды и не вилы, а наяды, хотя наяды были бы здесь так же неожиданны, как неожиданно было имя карфагенской царицы, которым назвали смирную лошадь.
И еще он подумал, что хорошо бы увидеть наяду.
Он осторожно спустился с холма в прохладу темной долины и
опять услышал легкий плеск. Смолкло фырканье за рекой, задумчиво светили звезды и трава была влажной от росы.
Когда еще, как не в юности, исполняться нашим желаниям? С годами тускнеют желания и слабеет надежда на чудо. Лишь в юности чувства подобны большим белым цветам - и ловить нужно чудо, подстерегать тот редчайший миг, когда сказка становится явью.
Он стоял у самой воды, а от камышей скользил к нему над озерцом легкий сгусток вечернего тумана. И не было ветра, и звезды отражались в темной воде.
...И дрогнули границы реальности, и сказка на мгновенье перестала быть сказкой. Легкое туманное облачко плыло над темной водой, и воображение сразу нарисовало контуры бледного лица. Лицо было лунным камнем, лицо приближалось к нему, и мерцали прекрасные глаза... Развевались волосы... Улыбались губы...
Аэйна. Он сразу решил, что ее зовут Аэйна. Он любил красивые придуманные имена. Аэйна...
И все. Исчезло лицо, угас лунный камень. Все. Была ночь и тишина, были звезды в ночи и маленькое озеро под звездами, и растаял легкий сгусток тумана, и не слышно было плеска в спящих камышах.
И он ушел ночью назад, ушел, осыпанный звездной пылью, ушел
медленно и осторожно, словно боясь расплескать, спугнуть что-то.
Он не вернулся к озеру при свете дня, потому что не хотел видеть
его под солнцем, и не возвращался звездными ночами, потому
что знал: чудеса не повторяются.
Он понимал, что виновата ночь и пятнадцать лет, и неясный трепет в душе. Понимал, что воображение просто приняло желаемое за действительное. Понимал.
И все-таки знал, что там, в ночи, в маленьком безымянном озере осталась наяда. Аэйна. Его Аэйна.
Через несколько дней он уехал с мамой на юг, а следующим летом сдавал выпускные экзамены в школе и приемные в институт, и лето пропало в жарком каменном городе.
В студенческие годы он иногда - но все реже и реже - вспоминал
о той ночной встрече и говорил себе: "Обязательно летом выберусь
в деревню и ночью опять разыщу то озеро", - но набегали дела и
все забывалось, а летом вместе с однокурсниками он отправлялся
строить фермы и дороги, потому что студенческий строительный
это было здорово - и постепенно забывалась та звездная ночь, трава, влажная от росы, и легкий плеск в темноте.
Так незаметно прошли годы учебы и наступил тот день, когда он сел в поезд и уехал по распределению очень далеко от озера, мамы и родного города.
Шло время, но его не тянуло назад. Его не тянуло назад, потому
что он боялся пораниться о воспоминания юности. Медленно закрутилось колесо похожих друг на друга дней - пять рабочих, два входных, пять рабочих, два выходных - медленно закрутилось, постепенно стирая память о прошлом...
И не было никакой Аэйны, не было звездного света, сгустка тумана и влажной травы. Все осталось в юности, на самом дне ушедших пятнадцати лет, когда чувства были подобны большим белым цветам.
Кстати, он вспомнил, откуда взял это сравнение. Конечно, не
сам придумал. С большими белыми цветами сравнивал чувства Александр Блок.
...Дождь все также назойливо шуршал по стеклу, словно за окном гостиницы осторожно шевелился огромный грустный зверь. Никитин встал, покосился на темное окно, вздохнул и начал раздеваться.
Заснул он только под утро.
А потом он вернулся из командировки, занял место за рабочим столом и погрузился в составление квартального отчета. Близился конец квартала. Обыденность сомкнула серые воды над его головой, и как всегда без скрипа, рывков и неожиданных остановок медленно закрутилось колесо. И опять иногда привычно вспоминались слова Сенеки, но только уж если совсем прихватывало.
...Тот июньский день ничем не выделялся из рядовой серии "пять рабочих, два выходных". Никитин возвращался домой, исправно отсидев за столом восемь часов. Над домами барабанным боем взлетали дробные удары доминошников. Он шагал по бесконечному пыльному двору, изрезанному забытыми траншеями, забросанному всяким строительным мусором, уступал дорогу мальчишкам-велосипедистам, лавировал среди гоняющей мяч детворы. В розовеющем закатном небе мерцала яркая голубая звезда - это на самом верху взгромоздившегося над степью очередного многоэтажного чудовища трепетал огонь электросварки.
Никитин зашел в свой подъезд и открыл почтовый ящик. И на пол
упала открытка. Обыкновенная открытка с изображением какого-то
пейзажа.
Никитин немного постоял, разглядывая сверху этот пейзаж, потом наклонился и поднял открытку.
"Приезжай. Жду. Аэйна".
Сказка? Сон?
Вечером Никитин долго стоял на балконе, курил, смотрел в слепое городское небо.
А утром зашел к начальнику отдела и попросил отпуск на три дня.
За свой счет. И так попросил, что начальник молча кивнул и не стал ни о чем расспрашивать.
В наш век не существует проблемы больших расстояний, поэтому
очень скоро Никитин уже шагал вдоль берега той самой речки, текущей из далеких-далеких краев, которые, наверное, и называются Юностью.
Он заранее скептически усмехался и мысленно иронизировал над
собой, потому что помнил ту блоковскую фразу о больших белых цветах, и помнил еще, что тогда Блоку было всего лишь двадцать с небольшим.
Но когда в звездной пыли вновь скользнуло к нему над темной водой озерца легкое облачко, он шепнул: "Здравствуй, Аэйна!" - хотя боялся, что не сможет произнести эти слова.
...И если бы Никитину сказали, что ту открытку написал он сам
он бы просто недоуменно пожал плечами.
Кировоград, 1980.