Игорь Куберский
СОКУРСНИЦА
В начале второго курса нас, как положено, отправили в колхоз. Жили мы в одном помещении – студенты и студентки. Постели наши располагались на двух настилах, тянувшихся вдоль противоположных стен и только поначалу занятых по половому признаку. Уже через неделю определившиеся пары совершили маленькое переселение народов с последующим кровосмешением, и только я оставался один по причине мне самому не очень понятной. Тогда я еще был брезглив, разборчив и раним. Малейшего физического недостатка – трещинки на пятке возлюбленной /партнерши, родинки на лобке, волоска на ее груди, случайного запашка было достаточно, чтобы оскорбить мое естество, которое тут же пряталось в свою норку. В переносном, конечно, смысле. Это у Гаутамы Будды, говорят, естество, как у коня, покоилось внутри. Будь конь устроен иначе, представляете, как трудно бы ему скакалось.
Вскоре из всех девиц, которые рассчитывали на мое внимание, осталась лишь одна. Назовем ее Наташа. Она была с довольно экзотического финно-угорского отделения и, в отличие от большинства своих однокурсниц, производила впечатление опытной зрелой женщины. Впрочем, так оно и было, хотя я не имел случая в этом убедиться опытным путем, а только лишь по ее многочисленным рассказам, когда, бывало, мы бродили по воскресным лесам-лугам, или возвращались в лагерь после трудового дня на картофельном поле. Не знаю, почему она доверила мне свой, так сказать, женский дневник – типичный интроверт, я никогда не был идеальным слушателем. Может, почуяв во мне склонность к наблюдению со стороны, рассчитывала именно таким образом рано или поздно заполучить меня. Возможно, теперь я жалею, что не переспал с ней хотя бы однажды. Много таких сожалений накопилось во мне, но что на это сказать...
Прошло много лет, и теперь я совсем другой человек – другое люблю, другое ценю, другим возбуждаюсь. В утешение самому себе скажу только, что в отношениях с женщинами я всегда руководствовался животным инстинктом – нюхом, а когда я им не руководствовался, то бывал наказан такими психологическими ранами, что даже сейчас избегаю о том вспоминать (это я говорю о женщинах, с которыми мне не следовало спать, но бес попутал, – и не бес естества, это бы прокатило, а бес любопытства). Однако прежде этих Наташиных рассказов был один поздний вечер, когда почти все уже разлеглись по своим постелям на нарах, выжидая молчком сна остальных, чтобы заняться любимым делом, – Наташа же, которая буквально накануне поменялась постелями с моим соседом справа, переместившимся на бывшую женскую половину, Наташа вдруг на коленях поднялась надо мной, уже укладывающимся спать, протянула ко мне руки, на ней было что-то полупрозрачное, так что я видел ее красиво расходящиеся полушария, впрочем не совсем полушария, а как бы огромные молочные капли, слегка деформированные от собственной тяжести, протянула руки, обняла меня и сказала, не таясь, совершенно не озабочиваясь, что мы не одни: «Ты мне нравишься, князь!», на что я ничего не ответил – только улыбнулся и лег, повернувшись к ней спиной.
«Захочет, сама ночью придет», – подумал я, смущенный в тот момент прежде всего гласностью ее заявки. Но она не пришла – она привыкла, чтобы ее брали. По правде говоря, она была не в моем вкусе – пышнотелая круглолицая барышня, тонкой однако кости, с выправкой гимназистки времен Куприна и Скитальца.
И вот теперь я стал ее слушателем, и она рассказывала мне одну историю за другой, в том числе о романе со знаменитым киноактером N. Хотя мне трудно представить N. в роли любовника, так мало в нем свободы и так много всяческой суеты, особенно по отношению к власти, которую он, независимо от ее цвета, любит, за что и сам перманентно обласкан (вот где он полноценный герой-любовник!).
У нее была своя теория секса, отчасти похожая на мою, старая теория секса о «стакане воды». Разница была в подходах – ведь брать это не то же самое, что быть взятым. О чем бы она ни начинала разговор, уже через минуту он плавно перетекал в ареал секса, что, согласитесь, довольно утомительно. «Оргазмично!» – было любимым ее словечком. Она была нимфоманкой, а эта порода женщин меня никогда не интересовала – мой интерес, как я уже не раз признавался, в сопротивлении материала.
Больше всего мне запомнилась ее sex-story на могиле Волошина в Крыму.
Бывавшие в Коктебеле знают эту гору под названием Кучук-Енишар, с одинокой оливой наверху, – ее видно снизу, с дороги, она и метит могилу. История эта настолько в духе моих собственных, что мне ничего не стоит рассказать ее от первого лица, заодно познав наконец, пусть виртуально, непознанную Наташу с финно-угорского отделения. Опять же, мне никогда не нравились герои-любовники из женской прозы. Им в женском преломлении явно не достает простых мужских красок, они невозмутимы как гуру, делают свое дело как бы с позиции Абсолюта, и единственная их проблема – это если у них не стоит; тогда уж их удел насмешка и презрение, ибо женщины могут простить многое, но не главную мужскую слабость. Если же ты хорошо вооружен, то каким бы убожеством ты ни был во всем остальном, бабий мир у твоих ног отныне и навсегда. Впрочем, сюда примешивается и моя ревность, ибо если кто и имеет женщину, так это должен быть именно я, – мне понадобились годы и годы, чтобы осознать простую истину – что женщины спят не только со мной, что их неподдающееся учету большинство спит как раз с совсем другими мужчинами, и им это нравится, и никто из них даже не подозревает, что со мной им было бы слаще, а что это так, – в этом, убейте меня столько раз, сколько сможете, в этом меня никто никогда не переубедит. Я хочу сказать, что примерно так и устроен каждый нормальный мужчина. Он всегда один, бык в коровьем стаде, морской котик на лежбище, он всегда главный над главными, первый среди равных.
Но сейчас я не о том. Представьте себе Коктебель эпохи позднего совковства, о которой я буду сожалеть все оставшиеся дни моей жизни, Коктебель, ну, хотя бы, лета 1987 года, когда все мы были еще одинаково бедны или, точнее, одинаково богаты, и небольшого приработка к студенческой стипендии хватало, чтобы на поездах, на самолетах добираться до Крыма, а там расползаться по его заветным бухточкам, пить дешевое вино – стакан двадцать, максимум сорок копеек... бесплатно любить, не думая ни о СПИДе, ни об элементарном трихомонозе. Представьте себе моих счастливых соотечественников – нomo soveticus – которые плохо работают и мало получают. В магазинах шаром покати, но никто не голодает, а в бесплатных поликлиниках приходится высиживать двухчасовые очереди (и выстаивать такие же, если что-то вдруг выкинут на прилавок). Представьте себе обшарпанные высшие учебные заведения, где сама мысль о какой-то там плате вызовет гомерический хохот, представьте себе бесплатные детские сады, школы, училища, консерватории, доступные даже старушкам-пенсионеркам театры и концертные залы, представьте дворцы пионеров и школьников, бесплатные летние пионерские лагеря, представьте себе поездки за границу, как в вещный рай, когда купленный там и немедленно проданный здесь видеомагнитофон на целый год решал ваши материальные проблемы. Представьте себе бодрые радио, телевидение, газеты с неизменными трудовыми вахтами и рапортами грядущему партийному съезду, представьте себе всеобщий пофигизм, представьте себе еле различимый в гудении глушилок столь дорогой нам, хотя и с легким акцентом, голос американской «Свободы», представьте себе бескомпромиссных борцов за наше счастливое будущее гонимых академика Сахарова с писателем Солженицыным, представьте себе дружбу и единство всех наших народов и республик, включая прибалтов, которых мы особенно любили как наш маленький внутренний Запад, представьте себе наши танки, ракеты, наши могучие военно-морские и военно-воздушные силы, а потом представьте себе двух мудрецов из Политбюро Центрального комитета КПСС – Горбачева с Шеварднадзе (потом к ним присоединится третий – скромняга Яковлев) – которые (читай их собственные мемуары) гуляют по берегу благословенного Черного моря где-то возле правительственной дачи в Пицунде и тихо, чтобы никто не подслушал, обсуждают, как бы им все это по-тихому развалить, потому что дальше так жить нельзя, потому что у социализма тоже, как у этого проклятого капитализма, должно быть человеческое лицо, а звездные войны против Штатов нам все равно не потянуть, да и вообще надоела эта уравниловка, эта распределительная система, и хочется честного рынка, где каждому по труду, хочется наконец чего-нибудь частного, своего, личного, что передается по наследству детям и внукам и что уже никто никогда не отнимет как номенклатурную дачу, машину, должность и спецпаек, – представьте все это и сравните с тем, что вы имеете сегодня, и тогда вы получите более или менее неискаженное представление о том, какую эпоху мы потеряли.
Я плохо отношусь к господину Лимонову, но за одну его фразу я многое ему могу простить, а фраза у него, помыкавшегося по Западу, воспетому нашими доморощенными любителями демократии, была такая: «У нас была великая эпоха». Нет, недаром у нашего народа слово «демократы» теперь ругательное. По аналогии с народным неологизмом «прихватизация» я предложил бы еще одно новое словечко – «демокрады», люди, обокравшие собственный народ. Во всяком случае, главные из них разбогатели за наш с вами счет.
Итак, представьте себе Коктебель, или там Алупку, Гурзуф, Симеиз, еще не охваченный Горбачевым и ГэКаЧеПистами Форос, или Алушту, Судак, Ялту, Ливадию... это сверкающее полуденное море, забитые народом пляжи, снующие туда сюда каждые десять минут пассажирские теплоходы, пугачевские песенки, типа «Лето, ах лето!» или Агутина «Хей, хоп! Ла-ла-ла!», которые распевает вся страна, а потом под звездами – эти прогулки по набережным, под музыку из прибережных кафе и ресторанов: два вожделеющих друг к другу людских потока, эти встречные флюиды, закручивающиеся в протуберанцы где-нибудь на притемненном соседнем холмике, покрытом жесткой сухой травой, в который через определенные паузы тьмы, равные вашему очередному соитию, вонзается дрожащее серебряное острие пограничного прожектора, ибо здесь действительно граница, не только государственная, но и наша личная, граница двух тел, двух душ, двух мучительно и сладко враждующих миров – мужского и женского. Кстати, для меня так и осталось загадкой, чего же искали в темноте там, на побережье наших самых счастливых дней, эти ночные прожектора...
Вот на такой коктебельской набережной, кажется, самой длинной на всем южном побережье Крыма семнадцатилетняя Наташа, только что успешно сдавшая вступительные экзамены на филфак, и познакомилась с белокурым юношей, невысоким, но ладно скроенным, со скользящей походкой матадора, к тому же учтивым и галантным, что до смешного не соответствовало его рваным обрезанным по колени джинсам и такой же рваной майке, в неслучайно щедром вырезе которой завораживала глаза его скульптурная грудь. Она не сразу оторвала взгляд от его груди, и это от него не ускользнуло.
Они как раз проходили мимо дома Волошина, и она, чтобы вернуть себе инициативу, стала цитировать его стихи, а он подхватил... он все это знал – и Цветаеву и Мандельштама... Тогда она стала читать свои собственные стихи, и он сказал, что они лучше, чем у Цветаевой, потому что искренней и чище, а Цветаева любить не любила, а только изображала любовь, да и прихват у нее какой-то мужицко-лесбиянский, короче, через полчаса Наташе стало казаться, что они знакомы вечность, и что перед ней друг, брат, принц и жених в одном лице, и душа ее полетела на звездных крыльях, а в лоне взошла луна, осветив дальние уголки ее до того мгновенья еще невнятных чувств. Идти рядом с юношей – его звали Матвей (почти новозаветный Матфей, отметила она про себя) – было невыразимо приятно, а из его пальцев, нежно сжимавших ее руку, словно вливалась в ее тело дивная мелодия, наполняя ожиданием – восторженным ожиданием какого-то огромного события, к которому она давно готовилась...
Он предложил тут же отправиться на Кучук-Енишар и поклониться праху «маэстро этих мест» (так он сказал), благодаря которому и совершилась эта замечательная встреча. И хотя для такой дальней прогулки было поздновато, Наташа согласилась. Рано ложащаяся хозяйка наверняка поднимет хай, но тогда Наташа просто съедет и будет жить вместе с Матвеем – так вдруг она стремительно решила для себя.
Они свернули с набережной, которая здесь, в конце, была грустна и пуста, и углубились во тьму к прибрежным освещенным звездами и луной холмам, среди которых вилась древняя дорога, знававшая поступь киммерийских юношей, водивших сюда еще три тысячелетия назад своих возлюбленных. Род приходит и уходит, а земля остается вовеки. Но нет, она и Матвей, они никуда не уйдут, они вечны, и вокруг будет звучать вечная музыка их встречи.
«Интересно, когда он меня поцелует? – думала она. – До того, как они поднимутся на холм, или там, наверху, откуда до неба рукой подать...»
И еще она думала, что совершенно напрасно ничего не взяла с собой, ни гигиенического тампона, ни бинтика, ни прокладки – ей, девственнице на излете, стоило бы не забывать о таких в любую минуту могущих понадобиться вещах.
Впрочем, о конкретном она думала как-то рассеянно, абстрактно, не связывая это с медленным и не таким уж легким подъемом на гору, которая словно прирастала впереди по мере их продвижения, – скорее она думала, что ЭТО должно произойти где-нибудь в саду под персиковыми или сливовыми деревьями, где стоит раскладушка Матвея, о которой он уже со смехом упоминал. Ей было привычно лет эдак с семи лет ласкать себя и, плотно сжимая бедра, испытывать в лоне как бы разряды неги, но в собственных прикасаниях не было ни чуда, ни магии – и ей хотелось, чтобы Матвей положил туда к ней свою руку, и чтобы они так бы шли и шли... Но он, похоже, вообще не думал об ЭТОМ, тянул ее все дальше вверх, что-то рассказывал, посмеивался, читал стихи, словно забыв, что она женщина, а он мужчина, и у каждого свой интерес. И только когда они, слегка разгоряченные и запыхавшиеся встали наконец под оливой, когда справа внизу зажглись огни еще подающего звуки Планерского, а слева – гораздо дальше – молчаливо переливающееся ожерелье поселка Орджоникидзе, когда, уперевшись в берег, пересекла море плетущаяся на глазах желтая лунная дорожка, когда под платиновым дымом звезд обозначились глухие профили дальних гор – Святой и Сюрю-Кая, а с другой стороны – мыса Хамелеон, к которому надо будет потом обязательно сходить, когда теплые толчки ветра, словно лаская, донесли до нее полынный запах степи, только тогда лицо Матвея возникло перед ней, перекрывая, загораживая этот мир, – приблизилось и она ощутила на своих губах его властные, сладкие, жалящие губы.
Потом чуть ниже могилы, на скамье, хранящей в своей каменной плоти дневное тепло, он, сняв с Наташи трусики, надолго приник лаской своего рта к ее маленькому еще невинному устьицу, отороченному кружевом волосков, выпивая нектар ее желания, но как бы не желая ничего более, пока она сама не взмолилась и не сказала в изнеможении: «Возьми меня». И он взял – спокойно и нежно, сначала подняв ей колени, а потом опустив, так что ее обильно увлажненная, размякшая от поцелуев плевра сама почти безболезненно разорвалась о символ его мужества, которым он умело и осторожно с первого же раза довел ее до оргазма такой силы, что, казалось, она сейчас умрет. И тогда она закричала и сама испугалась своего крика – это и вернуло ее на землю, и она засмеялась от смущения, а потом заплакала, а потом снова засмеялась и, обхватив мужское тело над собой руками и ногами, поджалась к нему еще плотнее, хотя и так была слита с ним, и прошептала: «Не уходи, будь во мне». И они так и лежали, долго, может быть час, пока она не перестала чувствовать его в себе и не захотела по-маленькому. Он сказал, что тоже не прочь, и тогда она сказала: «Сделай это в меня», вспомнив, что где-то читала о таком способе омывать девственную рану, и когда его горячая струя наполнила ее, она кончила еще раз, но совсем по-другому, сладостно-скрытно, для себя самой. Но и это было не все, потому что, когда она сама присела к земле, освобождаясь от своей легкой боли, он опустил под нее свои сложенные ковшиком ладони, потом поднес к своим губам этот горячий напиток и сделал два глотка, будто совершая некий священный ритуал приобщения к тайне, ритуал, закрепляющий превращение двух плотей в одну.
Потом нагишом (он не дал ей одеться) они спустились к морю и поплыли навстречу луне, прямо по лунной дорожке, а потом он пронес ее на руках через всю набережную до самого ее дома, в котором все спали, на всякий случай записал адрес и сказал, что завтра придет.
Она ждала его день и еще день, не выходя никуда, поскольку чувствовала легкое недомогание, а вечером третьего дня, не выдержав, спустилась на набережную. Там все было так же – та же музыка, те же два встречных потока, только она была другой, очень счастливой и очень встревоженной, поскольку с Матвеем, видимо, что-то случилось, а она этого не знает, и не может ему помочь, так как никаких примет его собственного жилья он ей не оставил – одна только раскладушка под открытым небом в персиково-сливовом саду...
Она увидела его почти в том же месте, что и в прошлый раз, возле волошинского дома, – он шел, что-то увлеченно рассказывая красивой молоденькой девчонке с распущенными волосами, которая послушно кивала ему, глядя перед собой широко раскрытыми глазами. На нем были те же рваные джинсы по колено и та же майка, которой она вытиралась, выйдя из моря...
И тогда она еще раз родилась, как та самая боттичелевская Венера на раковине – нет, она не стала травиться таблетками и вскрывать себе вены, это было бы пошло и глупо, она вдруг поняла, что самое главное – это любить не человека, а только любовь, и тогда у горя-злосчастья не останется ни одного шанса испортить тебе твою молодую, еще только начинающуюся жизнь.
Через неделю она уже была с высоким смуглым юношей из местных, который каждое утро вытаскивал из отсыревшего за ночь ангара свои виндсерфы по 25 рублей за час катания, чтобы вечером кутить с ней на немалую выручку в соседнем ресторане, а потом распинать ее в своей мансарде, пусть не так нежно, скорее даже грубо, но тоже вполне впечатляюще, а еще через неделю юношу сменил один не старый московский драматург из писательского дома творчества, тяжеловатый на подъем, зато с потрясающими видами на совместное будущее, которое, впрочем, пошло совсем другим путем. В этом и есть высшая мудрость жизни – ничего не загадывать вперед, ничего не ждать, а сполна доверяться тому, что есть, здесь и сейчас.
Ноябрь, 2002
(с) 2007, Институт соитологии
Вскоре из всех девиц, которые рассчитывали на мое внимание, осталась лишь одна. Назовем ее Наташа. Она была с довольно экзотического финно-угорского отделения и, в отличие от большинства своих однокурсниц, производила впечатление опытной зрелой женщины. Впрочем, так оно и было, хотя я не имел случая в этом убедиться опытным путем, а только лишь по ее многочисленным рассказам, когда, бывало, мы бродили по воскресным лесам-лугам, или возвращались в лагерь после трудового дня на картофельном поле. Не знаю, почему она доверила мне свой, так сказать, женский дневник – типичный интроверт, я никогда не был идеальным слушателем. Может, почуяв во мне склонность к наблюдению со стороны, рассчитывала именно таким образом рано или поздно заполучить меня. Возможно, теперь я жалею, что не переспал с ней хотя бы однажды. Много таких сожалений накопилось во мне, но что на это сказать...
Прошло много лет, и теперь я совсем другой человек – другое люблю, другое ценю, другим возбуждаюсь. В утешение самому себе скажу только, что в отношениях с женщинами я всегда руководствовался животным инстинктом – нюхом, а когда я им не руководствовался, то бывал наказан такими психологическими ранами, что даже сейчас избегаю о том вспоминать (это я говорю о женщинах, с которыми мне не следовало спать, но бес попутал, – и не бес естества, это бы прокатило, а бес любопытства). Однако прежде этих Наташиных рассказов был один поздний вечер, когда почти все уже разлеглись по своим постелям на нарах, выжидая молчком сна остальных, чтобы заняться любимым делом, – Наташа же, которая буквально накануне поменялась постелями с моим соседом справа, переместившимся на бывшую женскую половину, Наташа вдруг на коленях поднялась надо мной, уже укладывающимся спать, протянула ко мне руки, на ней было что-то полупрозрачное, так что я видел ее красиво расходящиеся полушария, впрочем не совсем полушария, а как бы огромные молочные капли, слегка деформированные от собственной тяжести, протянула руки, обняла меня и сказала, не таясь, совершенно не озабочиваясь, что мы не одни: «Ты мне нравишься, князь!», на что я ничего не ответил – только улыбнулся и лег, повернувшись к ней спиной.
«Захочет, сама ночью придет», – подумал я, смущенный в тот момент прежде всего гласностью ее заявки. Но она не пришла – она привыкла, чтобы ее брали. По правде говоря, она была не в моем вкусе – пышнотелая круглолицая барышня, тонкой однако кости, с выправкой гимназистки времен Куприна и Скитальца.
И вот теперь я стал ее слушателем, и она рассказывала мне одну историю за другой, в том числе о романе со знаменитым киноактером N. Хотя мне трудно представить N. в роли любовника, так мало в нем свободы и так много всяческой суеты, особенно по отношению к власти, которую он, независимо от ее цвета, любит, за что и сам перманентно обласкан (вот где он полноценный герой-любовник!).
У нее была своя теория секса, отчасти похожая на мою, старая теория секса о «стакане воды». Разница была в подходах – ведь брать это не то же самое, что быть взятым. О чем бы она ни начинала разговор, уже через минуту он плавно перетекал в ареал секса, что, согласитесь, довольно утомительно. «Оргазмично!» – было любимым ее словечком. Она была нимфоманкой, а эта порода женщин меня никогда не интересовала – мой интерес, как я уже не раз признавался, в сопротивлении материала.
Больше всего мне запомнилась ее sex-story на могиле Волошина в Крыму.
Бывавшие в Коктебеле знают эту гору под названием Кучук-Енишар, с одинокой оливой наверху, – ее видно снизу, с дороги, она и метит могилу. История эта настолько в духе моих собственных, что мне ничего не стоит рассказать ее от первого лица, заодно познав наконец, пусть виртуально, непознанную Наташу с финно-угорского отделения. Опять же, мне никогда не нравились герои-любовники из женской прозы. Им в женском преломлении явно не достает простых мужских красок, они невозмутимы как гуру, делают свое дело как бы с позиции Абсолюта, и единственная их проблема – это если у них не стоит; тогда уж их удел насмешка и презрение, ибо женщины могут простить многое, но не главную мужскую слабость. Если же ты хорошо вооружен, то каким бы убожеством ты ни был во всем остальном, бабий мир у твоих ног отныне и навсегда. Впрочем, сюда примешивается и моя ревность, ибо если кто и имеет женщину, так это должен быть именно я, – мне понадобились годы и годы, чтобы осознать простую истину – что женщины спят не только со мной, что их неподдающееся учету большинство спит как раз с совсем другими мужчинами, и им это нравится, и никто из них даже не подозревает, что со мной им было бы слаще, а что это так, – в этом, убейте меня столько раз, сколько сможете, в этом меня никто никогда не переубедит. Я хочу сказать, что примерно так и устроен каждый нормальный мужчина. Он всегда один, бык в коровьем стаде, морской котик на лежбище, он всегда главный над главными, первый среди равных.
Но сейчас я не о том. Представьте себе Коктебель эпохи позднего совковства, о которой я буду сожалеть все оставшиеся дни моей жизни, Коктебель, ну, хотя бы, лета 1987 года, когда все мы были еще одинаково бедны или, точнее, одинаково богаты, и небольшого приработка к студенческой стипендии хватало, чтобы на поездах, на самолетах добираться до Крыма, а там расползаться по его заветным бухточкам, пить дешевое вино – стакан двадцать, максимум сорок копеек... бесплатно любить, не думая ни о СПИДе, ни об элементарном трихомонозе. Представьте себе моих счастливых соотечественников – нomo soveticus – которые плохо работают и мало получают. В магазинах шаром покати, но никто не голодает, а в бесплатных поликлиниках приходится высиживать двухчасовые очереди (и выстаивать такие же, если что-то вдруг выкинут на прилавок). Представьте себе обшарпанные высшие учебные заведения, где сама мысль о какой-то там плате вызовет гомерический хохот, представьте себе бесплатные детские сады, школы, училища, консерватории, доступные даже старушкам-пенсионеркам театры и концертные залы, представьте дворцы пионеров и школьников, бесплатные летние пионерские лагеря, представьте себе поездки за границу, как в вещный рай, когда купленный там и немедленно проданный здесь видеомагнитофон на целый год решал ваши материальные проблемы. Представьте себе бодрые радио, телевидение, газеты с неизменными трудовыми вахтами и рапортами грядущему партийному съезду, представьте себе всеобщий пофигизм, представьте себе еле различимый в гудении глушилок столь дорогой нам, хотя и с легким акцентом, голос американской «Свободы», представьте себе бескомпромиссных борцов за наше счастливое будущее гонимых академика Сахарова с писателем Солженицыным, представьте себе дружбу и единство всех наших народов и республик, включая прибалтов, которых мы особенно любили как наш маленький внутренний Запад, представьте себе наши танки, ракеты, наши могучие военно-морские и военно-воздушные силы, а потом представьте себе двух мудрецов из Политбюро Центрального комитета КПСС – Горбачева с Шеварднадзе (потом к ним присоединится третий – скромняга Яковлев) – которые (читай их собственные мемуары) гуляют по берегу благословенного Черного моря где-то возле правительственной дачи в Пицунде и тихо, чтобы никто не подслушал, обсуждают, как бы им все это по-тихому развалить, потому что дальше так жить нельзя, потому что у социализма тоже, как у этого проклятого капитализма, должно быть человеческое лицо, а звездные войны против Штатов нам все равно не потянуть, да и вообще надоела эта уравниловка, эта распределительная система, и хочется честного рынка, где каждому по труду, хочется наконец чего-нибудь частного, своего, личного, что передается по наследству детям и внукам и что уже никто никогда не отнимет как номенклатурную дачу, машину, должность и спецпаек, – представьте все это и сравните с тем, что вы имеете сегодня, и тогда вы получите более или менее неискаженное представление о том, какую эпоху мы потеряли.
Я плохо отношусь к господину Лимонову, но за одну его фразу я многое ему могу простить, а фраза у него, помыкавшегося по Западу, воспетому нашими доморощенными любителями демократии, была такая: «У нас была великая эпоха». Нет, недаром у нашего народа слово «демократы» теперь ругательное. По аналогии с народным неологизмом «прихватизация» я предложил бы еще одно новое словечко – «демокрады», люди, обокравшие собственный народ. Во всяком случае, главные из них разбогатели за наш с вами счет.
Итак, представьте себе Коктебель, или там Алупку, Гурзуф, Симеиз, еще не охваченный Горбачевым и ГэКаЧеПистами Форос, или Алушту, Судак, Ялту, Ливадию... это сверкающее полуденное море, забитые народом пляжи, снующие туда сюда каждые десять минут пассажирские теплоходы, пугачевские песенки, типа «Лето, ах лето!» или Агутина «Хей, хоп! Ла-ла-ла!», которые распевает вся страна, а потом под звездами – эти прогулки по набережным, под музыку из прибережных кафе и ресторанов: два вожделеющих друг к другу людских потока, эти встречные флюиды, закручивающиеся в протуберанцы где-нибудь на притемненном соседнем холмике, покрытом жесткой сухой травой, в который через определенные паузы тьмы, равные вашему очередному соитию, вонзается дрожащее серебряное острие пограничного прожектора, ибо здесь действительно граница, не только государственная, но и наша личная, граница двух тел, двух душ, двух мучительно и сладко враждующих миров – мужского и женского. Кстати, для меня так и осталось загадкой, чего же искали в темноте там, на побережье наших самых счастливых дней, эти ночные прожектора...
Вот на такой коктебельской набережной, кажется, самой длинной на всем южном побережье Крыма семнадцатилетняя Наташа, только что успешно сдавшая вступительные экзамены на филфак, и познакомилась с белокурым юношей, невысоким, но ладно скроенным, со скользящей походкой матадора, к тому же учтивым и галантным, что до смешного не соответствовало его рваным обрезанным по колени джинсам и такой же рваной майке, в неслучайно щедром вырезе которой завораживала глаза его скульптурная грудь. Она не сразу оторвала взгляд от его груди, и это от него не ускользнуло.
Они как раз проходили мимо дома Волошина, и она, чтобы вернуть себе инициативу, стала цитировать его стихи, а он подхватил... он все это знал – и Цветаеву и Мандельштама... Тогда она стала читать свои собственные стихи, и он сказал, что они лучше, чем у Цветаевой, потому что искренней и чище, а Цветаева любить не любила, а только изображала любовь, да и прихват у нее какой-то мужицко-лесбиянский, короче, через полчаса Наташе стало казаться, что они знакомы вечность, и что перед ней друг, брат, принц и жених в одном лице, и душа ее полетела на звездных крыльях, а в лоне взошла луна, осветив дальние уголки ее до того мгновенья еще невнятных чувств. Идти рядом с юношей – его звали Матвей (почти новозаветный Матфей, отметила она про себя) – было невыразимо приятно, а из его пальцев, нежно сжимавших ее руку, словно вливалась в ее тело дивная мелодия, наполняя ожиданием – восторженным ожиданием какого-то огромного события, к которому она давно готовилась...
Он предложил тут же отправиться на Кучук-Енишар и поклониться праху «маэстро этих мест» (так он сказал), благодаря которому и совершилась эта замечательная встреча. И хотя для такой дальней прогулки было поздновато, Наташа согласилась. Рано ложащаяся хозяйка наверняка поднимет хай, но тогда Наташа просто съедет и будет жить вместе с Матвеем – так вдруг она стремительно решила для себя.
Они свернули с набережной, которая здесь, в конце, была грустна и пуста, и углубились во тьму к прибрежным освещенным звездами и луной холмам, среди которых вилась древняя дорога, знававшая поступь киммерийских юношей, водивших сюда еще три тысячелетия назад своих возлюбленных. Род приходит и уходит, а земля остается вовеки. Но нет, она и Матвей, они никуда не уйдут, они вечны, и вокруг будет звучать вечная музыка их встречи.
«Интересно, когда он меня поцелует? – думала она. – До того, как они поднимутся на холм, или там, наверху, откуда до неба рукой подать...»
И еще она думала, что совершенно напрасно ничего не взяла с собой, ни гигиенического тампона, ни бинтика, ни прокладки – ей, девственнице на излете, стоило бы не забывать о таких в любую минуту могущих понадобиться вещах.
Впрочем, о конкретном она думала как-то рассеянно, абстрактно, не связывая это с медленным и не таким уж легким подъемом на гору, которая словно прирастала впереди по мере их продвижения, – скорее она думала, что ЭТО должно произойти где-нибудь в саду под персиковыми или сливовыми деревьями, где стоит раскладушка Матвея, о которой он уже со смехом упоминал. Ей было привычно лет эдак с семи лет ласкать себя и, плотно сжимая бедра, испытывать в лоне как бы разряды неги, но в собственных прикасаниях не было ни чуда, ни магии – и ей хотелось, чтобы Матвей положил туда к ней свою руку, и чтобы они так бы шли и шли... Но он, похоже, вообще не думал об ЭТОМ, тянул ее все дальше вверх, что-то рассказывал, посмеивался, читал стихи, словно забыв, что она женщина, а он мужчина, и у каждого свой интерес. И только когда они, слегка разгоряченные и запыхавшиеся встали наконец под оливой, когда справа внизу зажглись огни еще подающего звуки Планерского, а слева – гораздо дальше – молчаливо переливающееся ожерелье поселка Орджоникидзе, когда, уперевшись в берег, пересекла море плетущаяся на глазах желтая лунная дорожка, когда под платиновым дымом звезд обозначились глухие профили дальних гор – Святой и Сюрю-Кая, а с другой стороны – мыса Хамелеон, к которому надо будет потом обязательно сходить, когда теплые толчки ветра, словно лаская, донесли до нее полынный запах степи, только тогда лицо Матвея возникло перед ней, перекрывая, загораживая этот мир, – приблизилось и она ощутила на своих губах его властные, сладкие, жалящие губы.
Потом чуть ниже могилы, на скамье, хранящей в своей каменной плоти дневное тепло, он, сняв с Наташи трусики, надолго приник лаской своего рта к ее маленькому еще невинному устьицу, отороченному кружевом волосков, выпивая нектар ее желания, но как бы не желая ничего более, пока она сама не взмолилась и не сказала в изнеможении: «Возьми меня». И он взял – спокойно и нежно, сначала подняв ей колени, а потом опустив, так что ее обильно увлажненная, размякшая от поцелуев плевра сама почти безболезненно разорвалась о символ его мужества, которым он умело и осторожно с первого же раза довел ее до оргазма такой силы, что, казалось, она сейчас умрет. И тогда она закричала и сама испугалась своего крика – это и вернуло ее на землю, и она засмеялась от смущения, а потом заплакала, а потом снова засмеялась и, обхватив мужское тело над собой руками и ногами, поджалась к нему еще плотнее, хотя и так была слита с ним, и прошептала: «Не уходи, будь во мне». И они так и лежали, долго, может быть час, пока она не перестала чувствовать его в себе и не захотела по-маленькому. Он сказал, что тоже не прочь, и тогда она сказала: «Сделай это в меня», вспомнив, что где-то читала о таком способе омывать девственную рану, и когда его горячая струя наполнила ее, она кончила еще раз, но совсем по-другому, сладостно-скрытно, для себя самой. Но и это было не все, потому что, когда она сама присела к земле, освобождаясь от своей легкой боли, он опустил под нее свои сложенные ковшиком ладони, потом поднес к своим губам этот горячий напиток и сделал два глотка, будто совершая некий священный ритуал приобщения к тайне, ритуал, закрепляющий превращение двух плотей в одну.
Потом нагишом (он не дал ей одеться) они спустились к морю и поплыли навстречу луне, прямо по лунной дорожке, а потом он пронес ее на руках через всю набережную до самого ее дома, в котором все спали, на всякий случай записал адрес и сказал, что завтра придет.
Она ждала его день и еще день, не выходя никуда, поскольку чувствовала легкое недомогание, а вечером третьего дня, не выдержав, спустилась на набережную. Там все было так же – та же музыка, те же два встречных потока, только она была другой, очень счастливой и очень встревоженной, поскольку с Матвеем, видимо, что-то случилось, а она этого не знает, и не может ему помочь, так как никаких примет его собственного жилья он ей не оставил – одна только раскладушка под открытым небом в персиково-сливовом саду...
Она увидела его почти в том же месте, что и в прошлый раз, возле волошинского дома, – он шел, что-то увлеченно рассказывая красивой молоденькой девчонке с распущенными волосами, которая послушно кивала ему, глядя перед собой широко раскрытыми глазами. На нем были те же рваные джинсы по колено и та же майка, которой она вытиралась, выйдя из моря...
И тогда она еще раз родилась, как та самая боттичелевская Венера на раковине – нет, она не стала травиться таблетками и вскрывать себе вены, это было бы пошло и глупо, она вдруг поняла, что самое главное – это любить не человека, а только любовь, и тогда у горя-злосчастья не останется ни одного шанса испортить тебе твою молодую, еще только начинающуюся жизнь.
Через неделю она уже была с высоким смуглым юношей из местных, который каждое утро вытаскивал из отсыревшего за ночь ангара свои виндсерфы по 25 рублей за час катания, чтобы вечером кутить с ней на немалую выручку в соседнем ресторане, а потом распинать ее в своей мансарде, пусть не так нежно, скорее даже грубо, но тоже вполне впечатляюще, а еще через неделю юношу сменил один не старый московский драматург из писательского дома творчества, тяжеловатый на подъем, зато с потрясающими видами на совместное будущее, которое, впрочем, пошло совсем другим путем. В этом и есть высшая мудрость жизни – ничего не загадывать вперед, ничего не ждать, а сполна доверяться тому, что есть, здесь и сейчас.
Ноябрь, 2002
(с) 2007, Институт соитологии