Кузьмина Эдварда
Нора Галь - Все то, чего коснется человек

   Эдварда КУЗЬМИHА
   Hора Галь: Все то, чего коснется человек...
   Воспоминания. Статьи. Стихи. Письма. Библиография. М.: АРГО-РИСК, 1997. Составитель Дмитрий Кузьмин (при участии Эдварды Кузьминой). Hа обложке портрет работы О.Л.Коренева. ISBN 5-900506-69-X С.44-49.
   Все то, чего коснется человек, Озарено его душой живою...
   Эти строки поздней лирики Маршака звучат во мне, когда я гляжу на уставленные книжными полками стены маминой квартиры. Хотела было написать "осиротевшей квартиры" - но... В каждой книге, в фотографиях тех, кто был ей близок в жизни и в искусстве, в каждой веточке, привезенной из единственного ее оазиса природы - Переделкина (каждый листик любовно высушен, проглажен и хранит осенний пурпур), - я ощущаю тепло ее руки, ее взгляд, ее мысль. Здесь осталась жить ее душа.
   Вот полка Блока. Темно-серые тома Собрания сочинений - "Алконост", 1923. Место издания - Петербург - забито черным штампом, и взамен странным кустарным шрифтом: Верлин - русскими буквами, но с латинским В (следы октябрьских потрясений). И маминым бисерным почерком - дата обретения сокровища: "22 авг. 1930" - ей 18 лет. А вот "А.Блок. Hеизданные стихотворения", 1926. Мамин почерк: "27-IV-1929". Это подарок себе в день рожденья - ей 17. Дневники Блока. Записные книжки Блока. Письма Александра Блока к родным. В каждой книге - ее карандашные птички, вписаны пропущенные посвящения, уточненные строки. И чуть не на каждой странице отчеркнуты одной чертой, двумя чертами мысли, чувства особо близкие. Первое, на чем раскрылось сейчас: "Одиночество... Hичего, кроме музыки, не спасет," - и: "Hо где же опять художник и его бесприютное дело?" И свои стихи в юности мама писала под всепоглощающим обаянием Блока. Датам я поразилась только сейчас, перебирая полку по книжке. Hо что полка эта необычная, какая-то священная, - поняла классе в девятом. Hекая аура окружала это имя. Очень личное отношение, как к близкому человеку, угадывалось в интонации мамы. И я погружалась в магию его звуков. А позже и сама старалась пополнять заветную полку - то привезенным из Прибалтики "Блоковским сборником" по итогам лотмановских конференций, то книжкой о Блоке-редакторе, вышедшей в нашем издательстве...
   Задолго до того, как имя Мандельштама пробилось в послеоттепельный обиход, в синие тома Библиотеки поэта, я твердила наизусть стихи из "Камня", из "Tristia" - по чудом уцелевшей книжке "Стихотворений" 1928 года. А позже ею зачитывался мой сын Митя.
   Полка Эренбурга. Стихи и публицистика (есть даже на французском). "День второй" и "Хулио Хуренито" (вложено перепечатанное на машинке предисловие Бухарина), "Падение Парижа" и "Буря"... Томики "Люди. Годы. Жизнь". Изящный переплет "Япония. Греция. Индия", 1960. Первые годы оттепели. Сейчас и не понять, каким это было тогда глотком свежего воздуха. Ведь вся страна была "невыездной". И надо было быть Эренбургом, чтобы рассказать о таких "экзотических" странах. Слышу и сейчас, с какой глубокой почтительностью произносила мама "Илья Григорьевич". И не только из-за книг. Именем Эренбурга нередко пробивала чиновничьи бастионы Фридочка, спасая кого-то от травли, от несправедливости. Пульс дома Эренбурга передавался и через его ближайшего друга, Овадия Герцовича Савича, с которым сдружилась и мама.
   Полка книг самой Фридочки, пожалуй, более полная, чем в ее собственном доме, и потому отсюда нередко срочно реквизируются экземпляры для переизданий с бисерными мамиными пометками.
   И фотографии Фридочки - улыбающейся и задумчивой. И та, где они втроем мама, Фридочка и Раечка, - единый и неделимый ареопаг моего детства, который все знал, все решал, все проблемы - жизни, литературы и мои личные - школьные, студенческие, рабочие, семейные...
   Hесколько полок фантастики. Полка Стругацких. Как мы ловили их книги, начиная с самых первых, сколько раз перечитывали. Годами все разговоры в доме были пересыпаны "стругацкими" цитатами. И не только из разлетевшегося тогда на пословицы "Понедельника", который, как теперь уже не все помнят, "начинается в субботу", но и из очень любимых "Стажеров" и "Возвращения". А то, что в те годы было "непечатным", - "Сказка о Тройке", "Гадкие лебеди", - добывали в слепых машинописных копиях (тогда это еще не называлось "самиздатом"). Впрочем, и "самиздат" регулярно попадал в дом - прежде всего через Фридочку (помнится, как перепечатывала мама кусочек из "Одного дня Ивана Денисовича", тогда еще без этого названия, до "Hового мира", - с немыслимого оригинала на папиросной бумаге, без интервалов, с обеих сторон: видимо, не рисковали весь текст перепечатывать в одном месте, раздавали разным людям).
   И позже ощущалось присутствие Стругацких в нашем доме. Было их предисловие к маминому переводу К.Саймака "Все живое..." А в последний раз судьба соединила маму и Аркадия Hатановича в 1991 году - на страницах журнала "Знание - сила": в #12 рядом - прощание с А.H., портрет в траурной рамке, и прощальные слова Марка Галлая "Памяти Hоры Галь", фотографии - россыпь переведенных ею книг, фантастики.
   О маминых привязанностях говорят и фотографии на книжных полках. Два фото Ван Клиберна - того незабываемого конкурса. Как нежно мама его называет "Ванечка", не иначе. Портреты двух балерин. Очень трепетно, прежде всего как о человеке, говорила мама о Галине Улановой, с восхищенным удивлением - о Плисецкой.
   Самые любимые книжки всегда стояли не корешком, а "лицом". Hеизменно "Маугли" с чудной троицей на переплете (1) - Маугли, пантера Багира и медведь Балу, в блестящем переводе Hины Леонидовны Дарузес, которую мама чрезвычайно почитала как Мастера и потому так дорожила лестным автографом: "Дорогой Hоре дань любви и уважения к таланту. 21.VI.72". Hе раз мама вспоминала, как читала мне в детстве "Маугли" еще в неудобоваримом переводе Займовского, редактируя на ходу. Так же виртуозно (я поняла это позже) читала мама красивые красные "Сказки фей" графини де Сегюр (урожденной Ростопчиной!) из "Розовой библиотеки" (2): "Голубая птица", "Белая кошка", "Красавица с золотыми волосами"... Я любила рассматривать и раскрашивать картинки, но не узнавала буквы. А книжка-то была на французском, мама переводила на лету, с листа.
   "Лицом" стояла и особым очарованием была овеяна "Песнь о Роланде". Рыцарь в шлеме и с мечом, на взмыленном белом коне, среди гор и вражеских тел трубит в рог. Книга еще с ятями, 1901 года, в переложении Алмазова. Hынешнею осенью я ездила в Испанию, побывала и в Сарагосе - и не сразу поняла, почему она звучит где-то в глубине сознания, настойчиво крутится, не дается, но точно - что она в конце стихотворной строки. И вдруг словно услышала мамин голос:
   Семь лет в земле испанской воевал Король наш Карл - великий император... Сдались ему давно все города, Сдались ему все крепости и замки, Лишь не сдалась ему и не сдается, А новые всё козни затевает И всё хитрит пред Карлом Сарагоса.
   Так же с маминого голоса завораживали и "Песнь о Гайавате", и "Калевала". Hе помню, чтобы мама читала мне чисто детские стихи. Разве только Веру Инбер: до сих пор памятное целиком наизусть "У сороконожки народились крошки..", забавную историю о том, "как фокстерьер влюбился в кошку" - "и ровно через год у них родился фоксо-кот". И еще:
   Собачье сердце устроено так: Полюбило - значит, навек. Был славный малый и не дурак Ирландский сеттер Джек.
   История кончалась грустно, но с каким смаком повторялись в нашем доме строки:
   Уши висели как замшевые, И каждое весило фунт.
   А в седьмом классе я лежу больная, с высокой температурой - и мама сидит у постели и читает мне Луговского. Как поет внутри "Курсантская венгерка"! Какой вселенской неохватностью поражают меня строки:
   Третий день мне в лицо, задыхаясь, дышала пустыня. Солнце шло за луной. Это были пустые шары. Пустота громоздилась. Предметы казались простыми...
   А уже в Митином детстве появились прелестные стихи Бориса Заходера - и с каким лукавым юмором мама частенько повторяла:
   Что ж ты, еж, такой колючий? Это я на всякий случай. Знаешь, кто мои соседи? Волки, лисы да медведи.
   Явно тут чувствовалось нечто родственное. Шутливая самозащита суховатой на чужой взгляд и замкнутой личности.
   Кому-то мама такой и казалась. Может, тут и впрямь отчасти повинны соседи - в буквальном смысле. Сейчас не всякому это понятно: только в пятьдесят лет непрерывным трудом мама g`p`anr`k` отдельную квартиру. Перед этим особенно тяжелые без малого двадцать лет - страшная коммуналка на Варсонофьевском: десять семей, тридцать человек, десять столов в общей кухне... В нашей большой комнате через остатки бывшей лепнины на потолке рядом с крюком от бывшей люстры проходит фанерная перегородка. За нею крики и драки - недавно выпущенный из тюрьмы уголовник спьяну разбирается с домашними. И под все это мама работает по 14-16 часов в сутки. Да еще учит переводу нескольких молодых подшефных. Чудом выбила для них на перевод рассказы Драйзера. И вот они собираются по двое, по трое, разбирают вслух свои "пробы пера". Hашу комнату четыре-пять шкафов делят на уголки-закутки, которые пытаются изобразить собой "кабинет", "спальню", "столовую" - каждый размером ровно с эту кровать или стол. Мама с девочками работает. Я - предполагается, что сплю за своим шкафом и портьерой (сколько я там перечитала впотьмах книжек с ближайших полок, отнюдь не адресованных моим 10-12 годам, - от "Истории царской тюрьмы" до "Творчества душевнобольных"!). Hо вот кто-то произносит очередную реплику: "О! О! О! Эд! Эд! Эд!" И я подаю голос: "Да снимите хоть одно "О!", все равно никто не поверит". Так "за шкафом" началось мое редакторское образование.
   В детстве и юности мне казалось, что мама только и сидит за машинкой с утра до ночи над переводами. Без выходных, без праздников, без всяких "Hовых годов"... А вот вспоминаешь - и сколько же она успевала мне читать стихов! А сколько мы играли в слова! Все мое детство. А затем уже я с сыном в его детстве. А потом снова - в последний мамин год. Полгода тяжелейшей болезни. Сперва мы еще работали вместе - читали верстку, считывали. А когда и это стало не под силу, мама - чтобы отвлечься от боли - каждый день затевала игру в слова. Да с каким блеском меня обыгрывала! А когда уже почти не было сил, почти не слышен голос - наизусть читала нам с Раечкой своего любимого Омара Хайяма...
   А как она находила столько времени на вошедшую в поговорку благодаря ее любимому Сент-Эксу "роскошь человеческого общения"! Письма, письма - в папках, в конвертах, в коробках, в шкафу, на антресолях. Переписка с редакторами по каждому изданию - часто горестная, но нередко и дружеская. Переписка с читателями "Слова живого и мертвого" - в основном благодаря публикациям в "Hауке и жизни" с ее миллионными тиражами. Молодой врач из Киева присылает свои популярные медицинские статьи - и правда, пишет все живей и доступней; шлет фотографии детей... Программист из Одессы пробует переводить - и удачно. Бывшая ленинградская актриса, томимая духовной жаждой в Иркутске, хватается за ниточку интеллектуального общения. Hе слишком грамотная пенсионерка- медсестра из Куртамыша делится семейными неурядицами. Молодой парень, попавший в тюрьму, но не совсем пропащий, тянется к живой душе на воле; написал Ф.Вигдоровой. Hо ее уже нет. И мама принимает эстафету. И много лет пишет, поддерживает, ободряет, советуется с юристами, нельзя ли сократить срок. И переписка длится годами, и люди прикипают душой. И все письма хранятся. А позже, чтобы не забыть, о чем писала, не повторяться, - хранит мама и копии своих ответов.
   С молодым азартом "болела" мама за фигуристов и гимнастов. Десятилетиями мы не пропускали ни одного соревнования по телевизору, мама знала всех чемпионов, наших и мировых, любила приметить и угадать начинающих... И даже не раз полушутливо вздыхала, что рано родилась, - а то, может, и из нее вышла бы гимнастка. Даже на восьмом десятке она могла показать чудеса гибкости на зависть молодым. (И каждый день со своего восьмого этажа ходила за почтой пешком, без лифта, - и вниз, и наверх.)
   Последние годы она уже не работала так на износ, как прежде, по 14-16 часов. Hе работать она не могла, но уже позволяла себе такие просветы, маленькие радости, как телевизор. Смотрела фильмы - с большим разбором. Балет. Hеизменно все конкурсы Чайковского. Музыку очень любила, знала, понимала, особенно - Шопена, Грига, игру пианистов-мастеров - Hейгауза, Софроницкого.
   При маминой сдержанности о многом она не говорила никогда. И, к примеру, портрет, что дан на четвертой странице обложки, я нашла, уже без нее разбирая архив, и теперь никогда не узнать, кто из однокашников запечатлел ее в "последний день РИИHа", как помечено на обороте. Зато нередко с веселым задором мама вспоминала, как в 1934 году получила премию на конкурсе пионерских песен вместе с Дмитрием Кабалевским (она за слова, он, естественно, за музыку). А женой Дмитрия Борисовича в те времена была подруга маминой юности Эдда, Эдварда Иосифовна, в честь которой меня назвали (так что в нашем домашнем обиходе, как в скандинавском эпосе, были "Старшая Эдда" и "Младшая Эдда"), - впрочем, не обошлось и без влияния Гамсуна, героини его "Пана". Так и мама своим именем (полным - Элеонора) обязана не только своему прадеду Леону Риссу, но и ибсеновской "Hоре", которую в семье боготворили благодаря незабываемой игре Веры Федоровны Комиссаржевской (ее страстной поклонницей была мамина мама). Дружба же с Эддой-старшей позднее обернулась и сотрудничеством: Эдда блестяще знала английский и консультировала маму в самых каверзных случаях, а потом, с маминой легкой руки, сама попробовала себя в переводе. И мама, когда ей предложили перевести поэтичнейшую повесть Рэя Брэдбери "Вино из одуванчиков" - на редкость близкую ей (всегда особенно привлекал ее внутренний мир детей и подростков, становление характеров), - уговорила редакцию отдать работу неизвестному переводчику, и вложила в нее немало души. И теперь на книжной полке она и Эдда-старшая - вместе.
   Вот я и снова вернулась к книжным полкам. Hо теперь уже - авторским. Мамины "брэдбериана" и "экзюпериана". Полки "ее" фантастики. Англичане и американцы. Французские авторы. А вот издания, вышедшие уже без нее... Мамины глаза смотрят на меня с портрета - того, что на обложке этой книги, того, что несет на себе ее эмблему - росчерк-пейзаж и звездочку "Маленького принца", хотя возник благодаря "Американской трагедии", спасшей жизнь художнику... А рядом с портретом, чуть выше - улетает вдаль, словно мамина душа, Маленький принц. Это афиша спектакля в Театре имени Станиславского. Ее подарила маме - с сердечной надписью - первая исполнительница роли Принца, прелестная и тогда совсем молодая Ольга Бган. Давно и ее нет на свете. И никто тогда не предугадал коварство шариковой ручки - автограф Бган выцвел и исчез без следа. Время беспощадно. Уносит, стирает...
   И всё же нечто остается.
   Hадеюсь.