Антонин Петрович Ладинский
На одной станции

***

 
   Варя, восемнадцать лет, ямочки на щеках и сияющие на солнечном свете волосы, которые она закручивала в кудряшки над чистым и безоблачным своим лбом, послюнив палец, уткнувшись в зеркало близорукими глазами: утро русской девушки, росистое и радостное русское утро, когда уже солнце взошло над синим лесом и пригревает, и птицы поют, и кукушка считает в далекой роще годы счастья, а обильная, рожденная из небытия ночи, роса еще голубеет на траве, лежащей пластами под тяжестью алмазных капель, на овсах, на межах, на лесной землянике. Это – румянец, вспыхивающий при малейшем волнении, беспричинные вздохи над книгой и чистое дыхание, это – голос в соседней комнате, в саду, мечтательная поза у косяка, когда в гостиной кто-то играет на рояле, и луна встает над деревьями, освещает странным светом посыпанные гравием дорожки, каменные строения и подстриженные деревца, и стеклянный шар на звездообразной клумбе сверкает магическим сиянием. Это – готовность отдать свою душу до последней капли какому-то принцу, беззаботная щедрость юности, ожидание и слезы, а принц медлит, и хочется бежать по темной аллее к пруду, плакать там от счастья, что так прекрасен и сложен томительный мир любви и музыки.
   Рядом с нею Зина казалась куском мрамора, таинственное и молчаливое создание, которому скучно на нашей обыкновенной земле. Когда она опускала ангельские свои ресницы, на ее лицо падали трепетные тени, и если бы ее видел в эти минуты художник, мечтавший об Италии, о чем-то возвышенном и романтичном, о парке, где под Луной стоят мраморные статуи и черные кипарисы… Она шла, скрытная, может быть, равнодушная к своей неизвестной судьбе, и никто не знал, о чем думает ее высокий и холодный лоб. Зина была на год моложе Вари. Наде было пятнадцать, этой большеротой девочке, у которой вечно падала черная прядь и которая все «обожала»: шоколад, трубочки с кремом, классных дам, Андрея Болконского, артиста из фильма «Огонь в камине».
   Четвертым в этой семье был Саша, гимназист третьего класса, получивший в тот год две переэкзаменовки: по латыни и истории.
   Летом они жили на большой узловой станции, где отец, инженер путей сообщения, занимал пост «начальника дистанции». Станционный поселок раскинулся широко – чистенькие, распланированные по линейке улицы, обсаженные подстриженными липками, домики машинистов и дорожных мастеров в том игрушечно-швейцарском стиле, к которому чувствовали у нас пристрастие железнодорожные строители. Рядом с этой культурой и чистотой казалась необыкновенно грязной торговая площадь соседнего посада, с лужами после дождя, с навозом, с телегами приезжавших за керосином и сахаром мужиков, с лавчонками и трактирами. Но главный пейзаж поселка составляли, конечно, вокзальные здания, кирпичная водокачка, товарные навесы, под которыми прятались от дождя кубы прессованной соломы или канареечно-карминовые плуги и сеялки. Далеко во все стороны тянулись разветвления залитых маслом, а кое-где поросших зеленой травкой подъездных путей, молчаливые составы товарных вагонов стояли, исписанные мелом, а в стороне, все в копоти и саже, возвышалось красное депо, из арок которого выпирали железные груди паровозов в ремонте. Царила здесь особенная жизнь, точная, как ход часов, особенный воздух стоял над станционными палисадниками, над декоративными клумбами и стеклянными шарами, запах паровозного дыма, масла и железа. В положенные часы служащие поездных бригад, в шинелях внакидку, медленно шли по путям с сундучками и хрустально-медными фонарями, трубили рожки стрелочников, а к вечеру зажигались красные и зеленые огни и семафоры. В десять часов проходил мимо станции ярко освещенный столичный экспресс, свидетель другой жизни, и тогда буфет первого класса сиял начищенным самоваром, накрахмаленными скатертями и гранеными стаканами, и к этому часу выходили погулять на платформе станционные барышни в белых платьях и в мордовских костюмах, ходили, обнявшись, стайками, смотрели с волнением на проезжего офицера с усиками.
   На эту станцию приехал гимназист Юра Деминский, чтобы приготовить за лето к «поверочным осенним испытаниям» ленивого и медлительного Сашу. Инженер ему сказал:
   – Вы с ним построже. Самому мне некогда этим заниматься, а вы уж, пожалуйста, грейте его и в хвост и в гриву.
   Гимназист смотрел из окна вагона на незнакомый вокзал, на прихотливые, сделанные из жирноватых красных и зеленых растений клумбы, на блистающий зеркальный шар, в котором как в обезумевшей миниатюрной вселенной отражалось в искаженном виде все небо, все движение, закрученные в оптическом вихре вокзальные здания, деревья и плывущие мимо желто-сине-зеленые вагоны поезда. Начальник станции, маленький человек с козлиной бороденкой и толстым носом, важно стоял на платформе, заложив за спину руки.
   – Где тут живет инженер Скарповский? – спросил его гимназист.
   – А, – оживился начальник станции, – вы, значит, репетитор будете? Поджидают, поджидают. Вот барышни Скарповские. А с ними и Саша…
   Три барышни смеющимися глазами следили за ним из-за изгороди палисадника, в прозрачной тени вокзального клена. Саша смотрел мрачно, очевидно, не предвидя ничего хорошего от нового знакомства. Стучал телеграфный аппарат.
   Деминский впервые выступал в роли репетитора и к своим новым обязанностям отнесся со всем пылом молодого идеалиста. Ему хотелось пробудить в этом доверенном ему существе интерес к огромному миру, который только что возник для него самого из книг и размышлений, а не ограничиться учебой «отсюда досюда». Но ученик сопротивлялся всеми способами. На утренних уроках он сидел сонный и равнодушный, ни в какой степени не желая интересоваться ни книжным миром, ни точностью латинских склонений, и оживлялся иногда только по поводу совершенно не относящихся к чистой науке вещей. Вдруг заявлял:
   – А я умею ушами шевелить. Вот, смотрите!
   В самом деле, уши шевелились сами по себе непонятным и необъяснимым образом. Этому высокому искусству его научил Степка, приятель, сын дорожного мастера Петухова. Саша уходил с ним удить рыбу на речку, над которой висел железный легкий мост, и там обучался более интересным вещам, чем латинские склонения.
   – Глупостями занимаетесь, – строго обрывал его репетитор, – что у нас сегодня по истории? Призвание князей? Ну, рассказывайте!
   Саша уныло тянул:
   – Тогда новгородцы решили призвать князей. Тогда Рюрик, Синеус и как его…
   – Трувор, – подсказывал учитель.
   – Трувор… пришли в Новгород…
   В соседней комнате звенел смех Вари. Мать играла по утрам экзерсисы. Вдруг появлялась, как тень, молчаливая Зина, опускала ресницы, презрительная и непонятная девушка. В саду, где на веревках развевалось белоснежное от солнца белье, легкие девические одежды, на которые было немножко стыдно смотреть, Надя, покачиваясь на качелях, читала запоем «Войну и мир», и черная прядь упрямо падала ей на глаза. В другое окно была видна насыпь железнодорожного пути. Маленький паровоз составлял поезд. Он толкал товарный вагон, и тот, по-игрушечному мелькая колесами, катился по незаметному для глаз склону, и это движение казалось непонятным, как Сашино шевеление ушами. Потом слышался Надин голос:
   – Мама, скажи Варе, чтобы она отдала передник! У нее своей есть…
   Волновали опущенные Зинины ресницы, эта тайна на челе, таинственный мир девушки, которая шла навстречу судьбе, ни с кем не желая поделиться своими мыслями. Варя была сама свежесть. Он смотрел в окно и думал, что это, может быть, ее лифчики и целомудренное белье висят на веревках под солнцем. Даже челка и блестящие косы Нади вызывали в нем нежность и странное любопытство. Любовь витала над этим домом, но сердце, никак не могло решиться сделать выбор.
   Недели текли за неделями. Уже наводнили Русь татары, дымились развалины русских городов, неслышно было человеческого голоса от скрипа повозок и криков верблюдов, стрелы затмили солнце. Латинские диктовки становились все труднее и труднее.
   В июле был в доме семейный праздник – именины матери. К обеду в тот день съехались гости. Два инженера с женами, земский врач, тоже с женой, судебный следователь, сосед-помещик. Инженеры были краснолицые и массивные люди, а жены их худенькие и смешливые. Доктор в пенсне, похожий на Чехова, мрачно пил рюмку за рюмкой, высказывал вещи, которые говорили о его крайне левых убеждениях, и с ним спорили помещик и судебный следователь. Напротив гимназиста сидела докторша, южанка, обстоятельствами брачной жизни заброшенная на холодный север. У нее было смугловатое лицо, красивые глаза и прелестно вырезанные губы. Звали ее Клавдия Фадеевна. Такие лица и такие бюсты бывают на коробках с шоколадом, перевязанных голубой или розовой лентой.
   Она смеялась мелкими беленькими зубами, подтрунивала над Деминским, что он не умеет пить водку, что у него молоко на губах не обсохло. Гимназист краснел от стыда и от того, что на него издевательскими глазами смотрели барышни, для которых он был до сих пор непререкаемым авторитетом во многих делах и в литературных разговорах.
   Вечером, после ужина, гуляли шумной толпой по станции, опять пили шампанское, но уже в вокзальном буфете, где всю компанию угощали приезжие инженеры. Только доктор остался дома, завалился спать на диване, не дочитав газеты.
   – А там что такое? – спросила Клавдия Фадеевна.
   – Там река. Там в роще соловьи поют.
   Клавдия Фадеевна обвела красивыми глазами, исподлобья, наклонив маленький лоб, как у нее была привычка смотреть, разгоряченных вином, смеявшихся собеседников, которым в эту минуту бородатый помещик рассказывал смешную историю про мужика, жаловавшегося, что у него жена-ведьма, и шепнула:
   – Хотите, пойдем туда?
   Они побежали по деревенской дороге к мосту, и руки сами нашлись, встретились в темноте. Так они бежали, держась за руки, и сердце билось от вина, от движения, от предчувствия чего-то страшного и сладкого…
   Потом над их головами прогремел по мосту освещенный поезд, замедляя ход на опасном закруглении. В окнах были видны люди, чемоданы в сетках, искры шибко летели из паровозной трубы.
   – Десять часов, – сказал Деминский, – это экспресс.
   Клавдия Фадеевна поправляла прическу, сидя на траве. Вода журчала под мостом, потому что в этом месте было много белых камушков. Слышно было, как затихал за рощей поезд. Никаких соловьев в тот вечер не оказалось.
   В полночь гости разъехались. Инженеры с женами на паровозе в соседний городок, помещик и Клавдия Фадеевна с сонным мужем на лошадях. Прощаясь, она крепко пожала Юре руки и опять шепнула, как тогда:
   – До свидания, милый мальчик.
   У Деминского опять забилось сердце.
   Но, когда он шел в свою комнату, в темном коридоре его поджидала Варя. Коридор был освещен только светом через стеклянную дверь, выходившую на террасу, где горела лампа. На Варе был розовый халатик и волосы заплетены в косы, перед сном. Одну минутку она стояла перед Юрой и вдруг заплакала, прижимаясь к нему, обнимая его за шею голыми прохладными после умывания руками. Она говорила сквозь слезы:
   – Вы мерзкий! Я ненавижу вас! Я все знаю…
   Потом она вырвалась, убежала по коридору, и за нею развевалось легким облачком розовое одеяние. Где-то стукнула дверь. Но еще долго у него оставалось какое-то неповторимое ощущение прохладности ее нежных рук.