Урсула Ле Гуин
Вдогонку
Этот рассказ был опубликован, когда наркотики стали предметом широкого обсуждения, и кто-то бросил, что я решила нажиться на больной теме. Меня это очень повеселило, учитывая, во-первых, мой талант, позволяющий мне неизменно промахиваться мимо модных тем, а во-вторых, тот факт, что в моем маленьком рассказике Льюис как раз не принимает наркотик. Он уходит из реальности сам… с помощью друзей.
Но это и не рассказ «против» наркотиков. Я искренне полагаю, что наркотики (будь то анаша, галлюциногены или алкоголь) нельзя запрещать, но нужно объяснять их вред. Яне могу не признать, что люди, расширяющие границы своего сознания, просто живя, вместо того чтобы глотать химикалии, обычно находят куда больше что рассказать. Но я и сама наркоманка (табак), и было бы глупо с моей стороны осуждать или прославлять кого-то за подобный же порок.
Проглотив наркотик, он понял, что делать этого не следовало; понял так же отчетливо, как водитель автомашины понимает, что сейчас произойдет, когда прямо ему в лоб несется со скоростью 70 миль в час огромный грузовик. Понимание этого возникло внезапно, откуда-то изнутри, и было предельно отчетливым. Горло сдавило, под ложечкой свернулся, словно морской анемон, противный тугой комок, но было уже слишком поздно: наркотик начал свой путь по пищеводу — горьковатое лакомство, вроде экзотического печеньица с остро-кислой начинкой, маленький заряд неведомой еще бодрости — и за ним как бы тянулся ржавый след разъедающего душу ужаса, словно Льюис умудрился живьем проглотить ядовитую улитку. Но как раз ужаса и не должно быть. Раньше Льюис об этом как-то не подумал, а теперь было уже слишком поздно. Нельзя позволить страху завладеть собой. Страх все на свете оглупляет, а тех, кто боится — их очень и очень много, этих несчастных, — отправляет в мусорную корзину, в сумасшедший дом, и там они трусливо забиваются в угол и молчат, молчат…
Тебе нечего бояться, кроме самого страха.
Да, сэр. Да, сэр, мистер Рузвельт, сэр.
Вот что надо сделать — расслабиться и подумать о чем-нибудь приятном. Если насилие неизбежно…
Он смотрел, как Рич Харринджер открывает свой пакетик (все тщательно взвешено на аптекарских весах и гигиенично упаковано двумя будущими выпускниками химического колледжа; и они молодцы, и американский принцип свободного предпринимательства хорош — пусть этот бизнес не совсем законный, но ведь для Америки подобное в порядке вещей: здесь столь мало законного, что даже ребенок может быть незаконным) и глотает свою маленькую кисленькую улитку с явным и отчетливо написанным на его физиономии удовольствием. Если насилие неизбежно, расслабьтесь и наслаждайтесь. Раз в неделю.
Но разве существует что-либо абсолютно неизбежное, кроме смерти? Почему я должен расслабиться? Зачем мне этим наслаждаться? Я стану бороться. Не хочу я «путешествовать» вашим дурацким способом! Я начну бороться с наркотиком сознательно, целенаправленно, не паникуя; мы еще посмотрим, чья возьмет! Вот здесь для вас приготовлен ЛСД-альфа note 1, 100 миллиграммов в упаковке, простенькая такая упаковочка, а здесь, дорогие дамы и джентльмены, груды самых различных наркотиков, целых 166 фунтов! Эй вы, нюхачи в белых штанах, с красными плоскими кейсами, с синими мешками под глазами — налейте! И выпустите меня отсюда! Выпустите меня! Звяк…
Но ничего не произошло.
Льюис Синди Дэвид, просто так, без фамилии, то ли еврей, то ли древний кельт, приткнувшийся в уголке, осторожно огляделся. Все трое его приятелей выглядели нормально, он хорошо их видел, хотя дотянуться и потрогать не мог. Никакой ауры вокруг них не возникло. Джим возлежал на отвратительном, кишащем клопами диване с журнальчиком в руках — наверное, хотел отправиться во Вьетнам, а может, в Сакраменто. Рич выглядел довольно вялым
— как и всегда, впрочем. Он был вялым даже во время бесплатного ленча в парке. Зато Алекс был полностью во власти своей гитары, получая бесконечное наслаждение от каждого удачно взятого аккорда.
Серебряные аккорды. Рекорды. Sursum corda… note 2Конечно, если он повсюду таскает с собой гитару, то почему бы ему не взять на ней пару аккордов? Или рекордов? Нет. Не злись.
Раздражительность — признак потери самообладания.
Раздражительность следует подавить. А ты подави все сразу, а? Эй, надзиратель, подавить их! Давайте, ребята, давите на здоровье!
Льюис встал, с удовольствием убеждаясь в адекватности собственных реакций и отличной работе вестибулярного аппарата, и налил в стакан воды из-под крана. Раковина была омерзительна: волосы, оставшиеся после бритья, плевки зубной пасты «Колгейт», мерзкие ржавые и красноватые потеки… Нет, это какой-то притон! Ну и что? Да, гнусный маленький притончик — зато свой собственный. Интересно, почему он живет в такой помойке? Зачем просил Джима, Рича и Алекса прийти сюда и поделиться своим «лакомством»? Ему и так достаточно паршиво, чтобы стать еще и наркоманом. Скоро в комнате будет полно вялых тел, остекленелых глаз, закатившихся под лоб, а потом мраморными шариками выпрыгнувших из глазниц прямо в пыль под кроватью…
Льюис осмотрел стакан с водой на просвет, потом отпил примерно половину, а оставшейся водой начал потихоньку поливать росток оливы в треснувшем десятицентовом горшке. «Выпей за мое здоровье», — пробормотал он, изучая крошечное деревце.
Его олива была пяти дюймов росту, однако выглядела она почти совсем как настоящая — такая же шишковатая и прочная. Его «бонсай», его карликовое деревце.
Ура, маленькая олива, банзай! Но где же сатори, где пресловутое «внезапное озарение»? Где понимание сокровенного, где обострение всех чувств, где все эти фантастические формы, яркие цвета, неожиданные значения? Где как бы высвеченная наркотиком реальность? О Господи, сколько же еще нужно времени, чтобы это проклятое снадобье наконец подействовало? Вот его оливковое деревце. Точно такое же, как и было. Ни больше ни меньше. И никаким особым символом ему не кажется. Точно так и люди орут: «Мира, мира!» — а мира на Земле все нет. Наверное, не хватает на всех оливковых деревьев — слишком бурно растет население…
Ну и что, это ли пресловутое «обостренное восприятие действительности»? Нет уж, чтобы до такого додуматься, наркотик и близко не нужен. Ну же, давай! Трави меня, трави! Эй, галлюцинации, где вы? Явитесь, я вызываю вас на поединок, я буду биться с вами, я вас возненавижу… и проиграю битву, и сойдут ума — в полном молчании…
Как Изабель.
Вот почему он живет в этой помойке, вот почему попросил Джима, Рича и Алекса прийти сюда и вот почему отправился путешествовать вместе с ними — надеялся на дивное плавание, чудесный праздник, волшебный отпуск… Он пытался догнать свою жену. Это невыносимо — видеть, как твоя жена у тебя на глазах сходит с ума и сделать ничего невозможно. И нельзя отправиться вместе с ней. А она уходит все дальше и дальше, не оглядываясь, по длинной-длинной дороге — в молчание. Сладкоголосая лира любви умолкает, зато сладкоголосые психиатры лгут в один голос. Ты стоишь за прозрачной стеной собственного здравого смысла — словно в аэропорту, провожая или встречая кого-то, — и у тебя на глазах самолет твоей жены падает. Ты кричишь: «Изабель!» — но она не слышит. Ничего не слышит. И самолет падает на землю — в полной тишине. Она уже не могла услышать, как он зовет ее по имени. Не могла и сама заговорить с ним. Теперь стены, разделявшие их, стали совсем толстыми, из прочного кирпича, и он мог как угодно безумствовать в хрустальном дворце собственного душевного здоровья. Мог пытаться разбить его стены камнями. Или наркотиками. Звяк, бряк, вдрызг…
ЛСД-альфа, конечно же, до полного безумия не доводит.
Этот наркотик даже не оставляет следа в ваших генах. Он просто делает доступной высшую реальность. Как шизофрения, подумал Льюис. Но вот в чем загвоздка: поговорить-то там все равно ни с кем нельзя, нельзя ни рассказать о себе, ни спросить…
Джим уронил наконец свой журнал. Он сидел в изысканно-небрежной позе, глубоко затягиваясь табачным дымом. Явно был намерен общаться с высшей реальностью «на ты». Как буддийские монахи. Джим всегда был истинно верующим, и теперь жизнь его сосредоточилась на эксперименте с ЛСД-альфа — так глубоко уйти в таинство своей науки способен лишь средневековый мистик. Но хватит ли упорства неделю за неделей заниматься одним и тем же? И в тридцать лет? И в сорок два? И в шестьдесят три? Все-таки должно быть ужасно скучно; что-то в этом есть враждебное самой жизни; наверное, для подобных занятий лучше уйти в монастырь. Заутрени, обедни, вечерни, тишина, надежные стены вокруг, высокие, прочные. Чтобы преградить доступ низшей реальности.
Ну давай же, галлюциноген, делай свое дело! Вызывай галлюцинации, пусть я совсем загаллюцинируюсь. Разбей эту прозрачную стену. Дай мне пойти тем путем, которым ушла моя жена. Ушла из дому и не вернулась молодая женщина 22 лет, рост 5 футов 3 дюйма; вес 105 фунтов, волосы каштановые, принадлежит к человеческой расе, пол женский… Она ведь не умеет слишком быстро ходить. Я бы и на одной ноге сумел догнать ее. Перенеси меня туда, к ней… Нет.
Я сам отправлюсь за ней вдогонку, решил Льюис Синди Дэвид. Он перестал по капельке поливать свое оливковое деревце и посмотрел в окно. За грязным стеклом в сорока милях от него виднелась Маунт Худ note 3, почти идеальный конус в две мили высотой. Спящий вулкан, официально не признанный, однако, потухшим, он полон дремлющего до поры огня. На вершине Маунт Худ и свои облака, и свой собственный климат, иной, чем у подножия: там вечные снега и ясный чистый свет. Вот потому-то он и торчит в этой помойке — здесь из окна видна высшая реальность. Выше обычной на одиннадцать тысяч футов.
— Черт меня побери! — вслух удивился Льюис, чувствуя, что вот-вот ему откроется нечто действительно важное. Впрочем, подобное ощущение у него бывало довольно часто и без помощи химии. Ведь существовала еще и гора.
Между ним и горой лежали груды всякого мусора, асфальтированные дороги, пустые конторы и министерства, громоздились пригороды и мигали неоновые слоны, поливавшие струей из хобота неоновые машины, а вода от них разлеталась неоновыми блестками. Подошва горы вместе с предгорьями пряталась в бледном тумане, так что издали казалось, будто вершина куда-то плывет.
Льюису вдруг очень захотелось заплакать и произнести вслух имя жены. Он подавил это желание, уже целых три месяца он подавлял его — с мая, с тех пор как отвез Изабель, молчавшую уже несколько месяцев, в лечебницу. В январе, перед тем как замолчать, она очень много плакала, иногда целыми днями, и он стал бояться слез. Сперва слезы, потом молчание. Ничего хорошего.
О Господи, как же мне из этого выпутаться!
Льюис расслабился, прекратил борьбу с неосязаемым врагом и теперь умолял о пощаде. Он просил наркотик в его крови начать наконец действовать, сделать хоть что-нибудь — позволить ему заплакать или увидеть что-то небывалое — как-то освободить его от этого безумия…
Но ничего не происходило.
Он перестал по капельке поливать свое оливковое деревце и осмотрел комнату. Сыровато, зато просто, и из окон прекрасный вид на Маунт Худ, а в ясные дни видно и похожую на зуб мудрости Маунт Эдамс. Однако здесь никогда ничего не происходит. Здесь всего лишь «зал ожидания». Он взял со сломанного стула свое пальто и вышел из комнаты.
Это было отличное пальто, на чисто шерстяной подкладке, с капюшоном; мать и сестра в складчину купили пальто к Рождеству, отчего Льюис почувствовал себя этаким Раскольниковым. Только вот не собирался убивать старушку-процентщицу. Даже понарошку. На лестнице он встретился с малярами и штукатурами. Их было трое, они со стремянками и ведрами шли наверх приводить в порядок его комнату. Спокойные мужчины со здоровым румянцем на щеках; лет сорока — пятидесяти. Эх, бедняги, что же они с этой раковиной-то делать будут? И с теми троими, альфой отравленными — Ричем, Джимом и Алексом, — пребывающими сейчас где-то в райских кущах? И с кучей его собственных заметок о Ленотре и Олмстеде? note 4И с четырнадцатью фунтами фотографий японской архитектуры? С его мольбертом, рыболовными снастями и собранием сочинений Теодора Старджона в потрясающих переплетах? С огромной, 8х10 футов, незаконченной картиной маслом — худосочная «ню», работа его приятеля, примазавшегося к выставке самого Льюиса? С гитарой Алекса, с оливковым деревцем, со всей этой пылью и мраморными глазными яблоками под кроватью? Ну, это их проблемы. Льюис продолжал спускаться по лестнице, пахло кошками, башмаки с металлическими подковками громко стучали по ступенькам.
Ему казалось, что все это когда-то уже с ним было.
Потребовалось немало времени, чтобы выбраться из города. Поскольку пользоваться общественным транспортом «людям в состоянии наркотического опьянения», конечно же, было запрещено, он не стал садиться на попутный автобус до Грешема, хотя это здорово сэкономило бы ему время. Однако времени у него более чем достаточно. Вечера летом долгие, светлые; это весьма кстати. Сперва наступают легкие бесконечные сумерки, и только потом постепенно спускается ночь. На этой долготе — середина между экватором и полюсом — нет ни тропической монотонности, ни арктических абсолютов; зимой ночи длинные, а летом длинные вечера, когда один оттенок света сменяет другой и понемногу наступает как бы помутнение ясности, утонченный ленивый отдых света.
Дети носились в зеленых парках Портленда, по длинным улицам, ответвляющимся вбок от главной, идущей вверх магистрали. То была какая-то всеобщая игра — Игра Юных. Лишь изредка можно было заметить одинокого ребенка; такие играли в Одиночество по большой ставке. Некоторые дети — прирожденные игроки. Мусор по краям сточных канав шевелился от дыхания теплого ветра. Над городом плыл далекий и печальный звук — казалось, ревут запертые в клетках львы, мечутся, подрагивая золотистыми шкурами, нервно бьют хвостами с желтыми кисточками и ревут, ревут… Солнце село, исчезнув где-то на западе, за городскими крышами, но вершина горы сияла по-прежнему, горела ослепительным белым огнем. Когда Льюис наконец выбрался из пригородов и пошел среди дивных, отлично возделанных полей по холмам, ветер дохнул запахами сырой земли, прохлады и еще чего-то сложного, как бывает ночью. На крутых склонах, покрытых густыми лесами, уже сгущалась тьма. Но времени у него было еще много. Прямо над головой, впереди, сняла белая вершина, чуть отливая желтоватым абрикосом там, где ее касались последние закатные лучи. Поднимаясь вверх по длинной крутой дороге, Льюис сперва нырнул в густую тень горного леса, потом снова очутился на открытом участке — словно поплыл в потоках золотистого света. Он шел вперед, пока леса не остались далеко внизу и он не поднялся над сгущавшейся тьмой, оказавшись на такой высоте, где были только снега и камни, воздух и бескрайний, чистый, вечный свет.
Но он был по-прежнему один.
Нет, это несправедливо! Он же не был один тогда. И теперь должен был встретиться… Он был тогда вместе… Где?
Ни лыж, ни саней, ни снегоступов, ни детской железной горки… Если бы мне поручили распланировать эту местность, Господи, я бы непременно проложил тропу — прямо вот здесь. Пожертвовал бы величественностью во имя удобства. Всего-то одну маленькую тропинку! Никакого ущерба природе. Всего лишь одна крошечная трещинка в Колоколе Свободы. Всего лишь одна крошечная протечка в плотине, всего лишь крошечный взрыватель, вставленный в бомбу. Всего лишь маленькая причуда. О, моя безумная девочка, моя безмолвная любовь, жена моя, которую я предал хаосу, ибо она не пожелала услышать меня… О, Изабель, приди, спаси меня от себя самой!
Я ведь за тобой карабкался сюда, где и тропинок-то нет, и теперь стою здесь один, и некуда мне идти…
Закат догорал вдали, и белизна снега приняла мрачноватый оттенок. На востоке, над бесконечными горными вершинами, над темными лесами и бледными озерами в холмистых берегах был виден гигантский Сатурн, яркий и кровожадный.
Льюис не знал, где остался «Охотничий приют», наверное, где-нибудь на опушке, но сам он сейчас был гораздо выше лесов и ни за что не хотел спускаться вниз. К вершине, к вершине! Выше и выше! Этакий юный знаменосец снегов и льдов — только вот девиз на знамени странный: ПОМОГИТЕ, ПОМОГИТЕ, Я ПЛЕННИК ВЫСШЕЙ РЕАЛЬНОСТИ. Он поднимался все выше. Карабкался по диким скалам; волосы растрепались, рубашка выехала из брюк. Он плакал, и слезы скатывались вниз по щекам и по подбородку, но сам он упорно полз вверх — странная слезинка на щеке горы.
Ужасно встречать ночь на такой высоте — слишком одиноко.
Свет не стал медлить ради него. И времени теперь совсем не осталось. Он исчерпал свой запас времени. Из потоков тьмы выглянули звезды и уставились прямо ему в глаза; он видел их всюду, стоило лишь отвести взгляд от огромного белого сходящегося конусом пространства — он впервые шел по долине, расположенной так высоко. По обе стороны этой белой долины зияли темные пропасти, в их глубинах сияли звезды. И снег тоже светился — собственным холодным светом, так что Льюис мог продолжать свой путь на вершину.
Ту тропу он вспомнил сразу, едва выйдя на нее. Бог ли, государственные службы, или он сам — но кто-то все же проложил здесь тропу. Он свернул направо — и зря. Тогда он пошел налево и замер как вкопанный: не зная, куда идти дальше. И тогда, дрожа от холода и страха, он выкрикнул, адресуя мертвенно-белой вершине и черному небу, усыпанному звездами, имя своей жены: Изабель!
Она вышла из темноты и по тропе спустилась к нему.
— Я уже начала беспокоиться, Льюис.
— Я зашел дальше, чем мог, — ответил он.
— Здесь такие долгие светлые вечера, что кажется, будто ночь никогда не наступит…
— Да, правда. Прости, что заставил тебя волноваться.
— О, я не волновалась. Знаешь, это у меня просто от одиночества. Я подумала, может, ты ногу повредил… Хорошая была прогулка?
— Потрясающая.
— Возьми меня с собой завтра, а?
— Что, лыжи еще не наскучили?
Она помотала головой, покраснела и пробормотала:
— Нет, я без тебя не катаюсь.
Они свернули налево и медленно пошли вниз по тропе. Льюис все еще немного прихрамывал из-за порванной связки — из-за этого он два последних дня и не мог кататься на лыжах. Они держались за руки. Снег, звездный свет, покой. Где-то под ногами огонь, вокруг темнота; впереди — горящий камин, пиво, постель… Все в свое время. Некоторые — прирожденные игроки
— всегда предпочитают жить на краю вулкана.
— Когда я была в лечебнице, — сказала Изабель, замедлив шаг настолько, что он остановился, и теперь не было слышно даже шороха их шагов на сухом снегу — вообще ни одного звука, только тихий ее голос, — мне снился один такой сон… страшный… Это был… самый важный сон в моей жизни. И все-таки в точности вспомнить я его не могу — никогда не могла, никакие лекарства не помогали. Но, в общем, он был примерно такой: тоже тишина, очень высоко в горах, и выше гор — тишина… Превыше всего — тишина. Там, во сне, было так тихо, что, если бы я что-то сказала, ты внизу смог бы услышать. Я это знала точно. И мне кажется, я назвала тебя по имени, вслух, и ты действительно меня услышал — ты мне ответил…
— Назови меня по имени, — прошептал он.
Она обернулась и посмотрела на него. На склоне горы и среди звезд стояла полная тишина. И она отчетливо произнесла его имя.
А он в ответ назвал ее имя и обнял ее. Обоих била дрожь.
— Холодно, как холодно, пора спускаться вниз.
Они двинулись дальше, по туго натянутому меж двух огней канату.
— Посмотри, какая огромная звезда вон там!
— Это планета. Сатурн. Отец-Время.
— Он съел своих детей, верно? — прошептала она, крепко сжимая его руку.
— Всех, кроме одного, — ответил Льюис.
Они прошли еще немного вниз и увидели на покрытом чистым снегом склоне горы в серовато-жемчужном свете звезд темную громаду «Охотничьего приюта», кабинки подвесной дороги и уходящие далеко вниз канаты.
Руки у него заледенели, и он на минутку снял перчатки, чтобы растереть их, но ему ужасно мешал стакан воды, который он нес в руке. Он перестал по капельке поливать свое оливковое деревце и поставил стакан рядом с треснувшим цветочным горшком. Но что-то все еще сжимал в ладони, словно шпаргалку на выпускном экзамене по французскому — que je fasse, que tu fasse, qu'il fasse note 5— маленькую, слипшуюся от пота бумажку. Некоторое время он изучал лежащий на ладони предмет. Какая-то записка? Но от кого? Кому? Из могилы — в чрево? Маленький пакетик, запечатанный, и в нем 100 миллиграммов ЛСД-альфа в сахарной облатке.
Запечатанный?
Он припомнил, с необычайной точностью и по порядку, как открыл пакетик, проглотил его содержимое, почувствовал вкус наркотика. Он столь же отчетливо помнил, где был после этого, и догадался, что никогда не бывал там раньше.
Он подошел к Джиму, который теперь как раз выдыхал тот воздух, который вдохнул, когда Отбис сунул пакетик ему в карман пиджака.
— А ты разве не с нами? — спросил Джим, ласково ему улыбаясь.
Льюис покачал головой. Ему было трудно объяснить, что он уже вернулся из путешествия, которого не совершал. Впрочем, Джим бы его все равно не услышал. Они были отгорожены друг от друга такими стенами, которые не дают возможности слышать других и отвечать им.
— Счастливого путешествия, — сказал Льюис Джиму.
Потом взял свой плащ (грязный поплин, какая там шерстяная подкладка, эй, бродяга, постой, погоди) и пошел по лестнице вниз, на улицу. Лето кончалось, наступала осень. Шел дождь, но сумерки еще плыли над городом, и ветер налетал сильными холодными порывами, принося запах сырой земли, лесов и ночи.
Но это и не рассказ «против» наркотиков. Я искренне полагаю, что наркотики (будь то анаша, галлюциногены или алкоголь) нельзя запрещать, но нужно объяснять их вред. Яне могу не признать, что люди, расширяющие границы своего сознания, просто живя, вместо того чтобы глотать химикалии, обычно находят куда больше что рассказать. Но я и сама наркоманка (табак), и было бы глупо с моей стороны осуждать или прославлять кого-то за подобный же порок.
Проглотив наркотик, он понял, что делать этого не следовало; понял так же отчетливо, как водитель автомашины понимает, что сейчас произойдет, когда прямо ему в лоб несется со скоростью 70 миль в час огромный грузовик. Понимание этого возникло внезапно, откуда-то изнутри, и было предельно отчетливым. Горло сдавило, под ложечкой свернулся, словно морской анемон, противный тугой комок, но было уже слишком поздно: наркотик начал свой путь по пищеводу — горьковатое лакомство, вроде экзотического печеньица с остро-кислой начинкой, маленький заряд неведомой еще бодрости — и за ним как бы тянулся ржавый след разъедающего душу ужаса, словно Льюис умудрился живьем проглотить ядовитую улитку. Но как раз ужаса и не должно быть. Раньше Льюис об этом как-то не подумал, а теперь было уже слишком поздно. Нельзя позволить страху завладеть собой. Страх все на свете оглупляет, а тех, кто боится — их очень и очень много, этих несчастных, — отправляет в мусорную корзину, в сумасшедший дом, и там они трусливо забиваются в угол и молчат, молчат…
Тебе нечего бояться, кроме самого страха.
Да, сэр. Да, сэр, мистер Рузвельт, сэр.
Вот что надо сделать — расслабиться и подумать о чем-нибудь приятном. Если насилие неизбежно…
Он смотрел, как Рич Харринджер открывает свой пакетик (все тщательно взвешено на аптекарских весах и гигиенично упаковано двумя будущими выпускниками химического колледжа; и они молодцы, и американский принцип свободного предпринимательства хорош — пусть этот бизнес не совсем законный, но ведь для Америки подобное в порядке вещей: здесь столь мало законного, что даже ребенок может быть незаконным) и глотает свою маленькую кисленькую улитку с явным и отчетливо написанным на его физиономии удовольствием. Если насилие неизбежно, расслабьтесь и наслаждайтесь. Раз в неделю.
Но разве существует что-либо абсолютно неизбежное, кроме смерти? Почему я должен расслабиться? Зачем мне этим наслаждаться? Я стану бороться. Не хочу я «путешествовать» вашим дурацким способом! Я начну бороться с наркотиком сознательно, целенаправленно, не паникуя; мы еще посмотрим, чья возьмет! Вот здесь для вас приготовлен ЛСД-альфа note 1, 100 миллиграммов в упаковке, простенькая такая упаковочка, а здесь, дорогие дамы и джентльмены, груды самых различных наркотиков, целых 166 фунтов! Эй вы, нюхачи в белых штанах, с красными плоскими кейсами, с синими мешками под глазами — налейте! И выпустите меня отсюда! Выпустите меня! Звяк…
Но ничего не произошло.
Льюис Синди Дэвид, просто так, без фамилии, то ли еврей, то ли древний кельт, приткнувшийся в уголке, осторожно огляделся. Все трое его приятелей выглядели нормально, он хорошо их видел, хотя дотянуться и потрогать не мог. Никакой ауры вокруг них не возникло. Джим возлежал на отвратительном, кишащем клопами диване с журнальчиком в руках — наверное, хотел отправиться во Вьетнам, а может, в Сакраменто. Рич выглядел довольно вялым
— как и всегда, впрочем. Он был вялым даже во время бесплатного ленча в парке. Зато Алекс был полностью во власти своей гитары, получая бесконечное наслаждение от каждого удачно взятого аккорда.
Серебряные аккорды. Рекорды. Sursum corda… note 2Конечно, если он повсюду таскает с собой гитару, то почему бы ему не взять на ней пару аккордов? Или рекордов? Нет. Не злись.
Раздражительность — признак потери самообладания.
Раздражительность следует подавить. А ты подави все сразу, а? Эй, надзиратель, подавить их! Давайте, ребята, давите на здоровье!
Льюис встал, с удовольствием убеждаясь в адекватности собственных реакций и отличной работе вестибулярного аппарата, и налил в стакан воды из-под крана. Раковина была омерзительна: волосы, оставшиеся после бритья, плевки зубной пасты «Колгейт», мерзкие ржавые и красноватые потеки… Нет, это какой-то притон! Ну и что? Да, гнусный маленький притончик — зато свой собственный. Интересно, почему он живет в такой помойке? Зачем просил Джима, Рича и Алекса прийти сюда и поделиться своим «лакомством»? Ему и так достаточно паршиво, чтобы стать еще и наркоманом. Скоро в комнате будет полно вялых тел, остекленелых глаз, закатившихся под лоб, а потом мраморными шариками выпрыгнувших из глазниц прямо в пыль под кроватью…
Льюис осмотрел стакан с водой на просвет, потом отпил примерно половину, а оставшейся водой начал потихоньку поливать росток оливы в треснувшем десятицентовом горшке. «Выпей за мое здоровье», — пробормотал он, изучая крошечное деревце.
Его олива была пяти дюймов росту, однако выглядела она почти совсем как настоящая — такая же шишковатая и прочная. Его «бонсай», его карликовое деревце.
Ура, маленькая олива, банзай! Но где же сатори, где пресловутое «внезапное озарение»? Где понимание сокровенного, где обострение всех чувств, где все эти фантастические формы, яркие цвета, неожиданные значения? Где как бы высвеченная наркотиком реальность? О Господи, сколько же еще нужно времени, чтобы это проклятое снадобье наконец подействовало? Вот его оливковое деревце. Точно такое же, как и было. Ни больше ни меньше. И никаким особым символом ему не кажется. Точно так и люди орут: «Мира, мира!» — а мира на Земле все нет. Наверное, не хватает на всех оливковых деревьев — слишком бурно растет население…
Ну и что, это ли пресловутое «обостренное восприятие действительности»? Нет уж, чтобы до такого додуматься, наркотик и близко не нужен. Ну же, давай! Трави меня, трави! Эй, галлюцинации, где вы? Явитесь, я вызываю вас на поединок, я буду биться с вами, я вас возненавижу… и проиграю битву, и сойдут ума — в полном молчании…
Как Изабель.
Вот почему он живет в этой помойке, вот почему попросил Джима, Рича и Алекса прийти сюда и вот почему отправился путешествовать вместе с ними — надеялся на дивное плавание, чудесный праздник, волшебный отпуск… Он пытался догнать свою жену. Это невыносимо — видеть, как твоя жена у тебя на глазах сходит с ума и сделать ничего невозможно. И нельзя отправиться вместе с ней. А она уходит все дальше и дальше, не оглядываясь, по длинной-длинной дороге — в молчание. Сладкоголосая лира любви умолкает, зато сладкоголосые психиатры лгут в один голос. Ты стоишь за прозрачной стеной собственного здравого смысла — словно в аэропорту, провожая или встречая кого-то, — и у тебя на глазах самолет твоей жены падает. Ты кричишь: «Изабель!» — но она не слышит. Ничего не слышит. И самолет падает на землю — в полной тишине. Она уже не могла услышать, как он зовет ее по имени. Не могла и сама заговорить с ним. Теперь стены, разделявшие их, стали совсем толстыми, из прочного кирпича, и он мог как угодно безумствовать в хрустальном дворце собственного душевного здоровья. Мог пытаться разбить его стены камнями. Или наркотиками. Звяк, бряк, вдрызг…
ЛСД-альфа, конечно же, до полного безумия не доводит.
Этот наркотик даже не оставляет следа в ваших генах. Он просто делает доступной высшую реальность. Как шизофрения, подумал Льюис. Но вот в чем загвоздка: поговорить-то там все равно ни с кем нельзя, нельзя ни рассказать о себе, ни спросить…
Джим уронил наконец свой журнал. Он сидел в изысканно-небрежной позе, глубоко затягиваясь табачным дымом. Явно был намерен общаться с высшей реальностью «на ты». Как буддийские монахи. Джим всегда был истинно верующим, и теперь жизнь его сосредоточилась на эксперименте с ЛСД-альфа — так глубоко уйти в таинство своей науки способен лишь средневековый мистик. Но хватит ли упорства неделю за неделей заниматься одним и тем же? И в тридцать лет? И в сорок два? И в шестьдесят три? Все-таки должно быть ужасно скучно; что-то в этом есть враждебное самой жизни; наверное, для подобных занятий лучше уйти в монастырь. Заутрени, обедни, вечерни, тишина, надежные стены вокруг, высокие, прочные. Чтобы преградить доступ низшей реальности.
Ну давай же, галлюциноген, делай свое дело! Вызывай галлюцинации, пусть я совсем загаллюцинируюсь. Разбей эту прозрачную стену. Дай мне пойти тем путем, которым ушла моя жена. Ушла из дому и не вернулась молодая женщина 22 лет, рост 5 футов 3 дюйма; вес 105 фунтов, волосы каштановые, принадлежит к человеческой расе, пол женский… Она ведь не умеет слишком быстро ходить. Я бы и на одной ноге сумел догнать ее. Перенеси меня туда, к ней… Нет.
Я сам отправлюсь за ней вдогонку, решил Льюис Синди Дэвид. Он перестал по капельке поливать свое оливковое деревце и посмотрел в окно. За грязным стеклом в сорока милях от него виднелась Маунт Худ note 3, почти идеальный конус в две мили высотой. Спящий вулкан, официально не признанный, однако, потухшим, он полон дремлющего до поры огня. На вершине Маунт Худ и свои облака, и свой собственный климат, иной, чем у подножия: там вечные снега и ясный чистый свет. Вот потому-то он и торчит в этой помойке — здесь из окна видна высшая реальность. Выше обычной на одиннадцать тысяч футов.
— Черт меня побери! — вслух удивился Льюис, чувствуя, что вот-вот ему откроется нечто действительно важное. Впрочем, подобное ощущение у него бывало довольно часто и без помощи химии. Ведь существовала еще и гора.
Между ним и горой лежали груды всякого мусора, асфальтированные дороги, пустые конторы и министерства, громоздились пригороды и мигали неоновые слоны, поливавшие струей из хобота неоновые машины, а вода от них разлеталась неоновыми блестками. Подошва горы вместе с предгорьями пряталась в бледном тумане, так что издали казалось, будто вершина куда-то плывет.
Льюису вдруг очень захотелось заплакать и произнести вслух имя жены. Он подавил это желание, уже целых три месяца он подавлял его — с мая, с тех пор как отвез Изабель, молчавшую уже несколько месяцев, в лечебницу. В январе, перед тем как замолчать, она очень много плакала, иногда целыми днями, и он стал бояться слез. Сперва слезы, потом молчание. Ничего хорошего.
О Господи, как же мне из этого выпутаться!
Льюис расслабился, прекратил борьбу с неосязаемым врагом и теперь умолял о пощаде. Он просил наркотик в его крови начать наконец действовать, сделать хоть что-нибудь — позволить ему заплакать или увидеть что-то небывалое — как-то освободить его от этого безумия…
Но ничего не происходило.
Он перестал по капельке поливать свое оливковое деревце и осмотрел комнату. Сыровато, зато просто, и из окон прекрасный вид на Маунт Худ, а в ясные дни видно и похожую на зуб мудрости Маунт Эдамс. Однако здесь никогда ничего не происходит. Здесь всего лишь «зал ожидания». Он взял со сломанного стула свое пальто и вышел из комнаты.
Это было отличное пальто, на чисто шерстяной подкладке, с капюшоном; мать и сестра в складчину купили пальто к Рождеству, отчего Льюис почувствовал себя этаким Раскольниковым. Только вот не собирался убивать старушку-процентщицу. Даже понарошку. На лестнице он встретился с малярами и штукатурами. Их было трое, они со стремянками и ведрами шли наверх приводить в порядок его комнату. Спокойные мужчины со здоровым румянцем на щеках; лет сорока — пятидесяти. Эх, бедняги, что же они с этой раковиной-то делать будут? И с теми троими, альфой отравленными — Ричем, Джимом и Алексом, — пребывающими сейчас где-то в райских кущах? И с кучей его собственных заметок о Ленотре и Олмстеде? note 4И с четырнадцатью фунтами фотографий японской архитектуры? С его мольбертом, рыболовными снастями и собранием сочинений Теодора Старджона в потрясающих переплетах? С огромной, 8х10 футов, незаконченной картиной маслом — худосочная «ню», работа его приятеля, примазавшегося к выставке самого Льюиса? С гитарой Алекса, с оливковым деревцем, со всей этой пылью и мраморными глазными яблоками под кроватью? Ну, это их проблемы. Льюис продолжал спускаться по лестнице, пахло кошками, башмаки с металлическими подковками громко стучали по ступенькам.
Ему казалось, что все это когда-то уже с ним было.
Потребовалось немало времени, чтобы выбраться из города. Поскольку пользоваться общественным транспортом «людям в состоянии наркотического опьянения», конечно же, было запрещено, он не стал садиться на попутный автобус до Грешема, хотя это здорово сэкономило бы ему время. Однако времени у него более чем достаточно. Вечера летом долгие, светлые; это весьма кстати. Сперва наступают легкие бесконечные сумерки, и только потом постепенно спускается ночь. На этой долготе — середина между экватором и полюсом — нет ни тропической монотонности, ни арктических абсолютов; зимой ночи длинные, а летом длинные вечера, когда один оттенок света сменяет другой и понемногу наступает как бы помутнение ясности, утонченный ленивый отдых света.
Дети носились в зеленых парках Портленда, по длинным улицам, ответвляющимся вбок от главной, идущей вверх магистрали. То была какая-то всеобщая игра — Игра Юных. Лишь изредка можно было заметить одинокого ребенка; такие играли в Одиночество по большой ставке. Некоторые дети — прирожденные игроки. Мусор по краям сточных канав шевелился от дыхания теплого ветра. Над городом плыл далекий и печальный звук — казалось, ревут запертые в клетках львы, мечутся, подрагивая золотистыми шкурами, нервно бьют хвостами с желтыми кисточками и ревут, ревут… Солнце село, исчезнув где-то на западе, за городскими крышами, но вершина горы сияла по-прежнему, горела ослепительным белым огнем. Когда Льюис наконец выбрался из пригородов и пошел среди дивных, отлично возделанных полей по холмам, ветер дохнул запахами сырой земли, прохлады и еще чего-то сложного, как бывает ночью. На крутых склонах, покрытых густыми лесами, уже сгущалась тьма. Но времени у него было еще много. Прямо над головой, впереди, сняла белая вершина, чуть отливая желтоватым абрикосом там, где ее касались последние закатные лучи. Поднимаясь вверх по длинной крутой дороге, Льюис сперва нырнул в густую тень горного леса, потом снова очутился на открытом участке — словно поплыл в потоках золотистого света. Он шел вперед, пока леса не остались далеко внизу и он не поднялся над сгущавшейся тьмой, оказавшись на такой высоте, где были только снега и камни, воздух и бескрайний, чистый, вечный свет.
Но он был по-прежнему один.
Нет, это несправедливо! Он же не был один тогда. И теперь должен был встретиться… Он был тогда вместе… Где?
Ни лыж, ни саней, ни снегоступов, ни детской железной горки… Если бы мне поручили распланировать эту местность, Господи, я бы непременно проложил тропу — прямо вот здесь. Пожертвовал бы величественностью во имя удобства. Всего-то одну маленькую тропинку! Никакого ущерба природе. Всего лишь одна крошечная трещинка в Колоколе Свободы. Всего лишь одна крошечная протечка в плотине, всего лишь крошечный взрыватель, вставленный в бомбу. Всего лишь маленькая причуда. О, моя безумная девочка, моя безмолвная любовь, жена моя, которую я предал хаосу, ибо она не пожелала услышать меня… О, Изабель, приди, спаси меня от себя самой!
Я ведь за тобой карабкался сюда, где и тропинок-то нет, и теперь стою здесь один, и некуда мне идти…
Закат догорал вдали, и белизна снега приняла мрачноватый оттенок. На востоке, над бесконечными горными вершинами, над темными лесами и бледными озерами в холмистых берегах был виден гигантский Сатурн, яркий и кровожадный.
Льюис не знал, где остался «Охотничий приют», наверное, где-нибудь на опушке, но сам он сейчас был гораздо выше лесов и ни за что не хотел спускаться вниз. К вершине, к вершине! Выше и выше! Этакий юный знаменосец снегов и льдов — только вот девиз на знамени странный: ПОМОГИТЕ, ПОМОГИТЕ, Я ПЛЕННИК ВЫСШЕЙ РЕАЛЬНОСТИ. Он поднимался все выше. Карабкался по диким скалам; волосы растрепались, рубашка выехала из брюк. Он плакал, и слезы скатывались вниз по щекам и по подбородку, но сам он упорно полз вверх — странная слезинка на щеке горы.
Ужасно встречать ночь на такой высоте — слишком одиноко.
Свет не стал медлить ради него. И времени теперь совсем не осталось. Он исчерпал свой запас времени. Из потоков тьмы выглянули звезды и уставились прямо ему в глаза; он видел их всюду, стоило лишь отвести взгляд от огромного белого сходящегося конусом пространства — он впервые шел по долине, расположенной так высоко. По обе стороны этой белой долины зияли темные пропасти, в их глубинах сияли звезды. И снег тоже светился — собственным холодным светом, так что Льюис мог продолжать свой путь на вершину.
Ту тропу он вспомнил сразу, едва выйдя на нее. Бог ли, государственные службы, или он сам — но кто-то все же проложил здесь тропу. Он свернул направо — и зря. Тогда он пошел налево и замер как вкопанный: не зная, куда идти дальше. И тогда, дрожа от холода и страха, он выкрикнул, адресуя мертвенно-белой вершине и черному небу, усыпанному звездами, имя своей жены: Изабель!
Она вышла из темноты и по тропе спустилась к нему.
— Я уже начала беспокоиться, Льюис.
— Я зашел дальше, чем мог, — ответил он.
— Здесь такие долгие светлые вечера, что кажется, будто ночь никогда не наступит…
— Да, правда. Прости, что заставил тебя волноваться.
— О, я не волновалась. Знаешь, это у меня просто от одиночества. Я подумала, может, ты ногу повредил… Хорошая была прогулка?
— Потрясающая.
— Возьми меня с собой завтра, а?
— Что, лыжи еще не наскучили?
Она помотала головой, покраснела и пробормотала:
— Нет, я без тебя не катаюсь.
Они свернули налево и медленно пошли вниз по тропе. Льюис все еще немного прихрамывал из-за порванной связки — из-за этого он два последних дня и не мог кататься на лыжах. Они держались за руки. Снег, звездный свет, покой. Где-то под ногами огонь, вокруг темнота; впереди — горящий камин, пиво, постель… Все в свое время. Некоторые — прирожденные игроки
— всегда предпочитают жить на краю вулкана.
— Когда я была в лечебнице, — сказала Изабель, замедлив шаг настолько, что он остановился, и теперь не было слышно даже шороха их шагов на сухом снегу — вообще ни одного звука, только тихий ее голос, — мне снился один такой сон… страшный… Это был… самый важный сон в моей жизни. И все-таки в точности вспомнить я его не могу — никогда не могла, никакие лекарства не помогали. Но, в общем, он был примерно такой: тоже тишина, очень высоко в горах, и выше гор — тишина… Превыше всего — тишина. Там, во сне, было так тихо, что, если бы я что-то сказала, ты внизу смог бы услышать. Я это знала точно. И мне кажется, я назвала тебя по имени, вслух, и ты действительно меня услышал — ты мне ответил…
— Назови меня по имени, — прошептал он.
Она обернулась и посмотрела на него. На склоне горы и среди звезд стояла полная тишина. И она отчетливо произнесла его имя.
А он в ответ назвал ее имя и обнял ее. Обоих била дрожь.
— Холодно, как холодно, пора спускаться вниз.
Они двинулись дальше, по туго натянутому меж двух огней канату.
— Посмотри, какая огромная звезда вон там!
— Это планета. Сатурн. Отец-Время.
— Он съел своих детей, верно? — прошептала она, крепко сжимая его руку.
— Всех, кроме одного, — ответил Льюис.
Они прошли еще немного вниз и увидели на покрытом чистым снегом склоне горы в серовато-жемчужном свете звезд темную громаду «Охотничьего приюта», кабинки подвесной дороги и уходящие далеко вниз канаты.
Руки у него заледенели, и он на минутку снял перчатки, чтобы растереть их, но ему ужасно мешал стакан воды, который он нес в руке. Он перестал по капельке поливать свое оливковое деревце и поставил стакан рядом с треснувшим цветочным горшком. Но что-то все еще сжимал в ладони, словно шпаргалку на выпускном экзамене по французскому — que je fasse, que tu fasse, qu'il fasse note 5— маленькую, слипшуюся от пота бумажку. Некоторое время он изучал лежащий на ладони предмет. Какая-то записка? Но от кого? Кому? Из могилы — в чрево? Маленький пакетик, запечатанный, и в нем 100 миллиграммов ЛСД-альфа в сахарной облатке.
Запечатанный?
Он припомнил, с необычайной точностью и по порядку, как открыл пакетик, проглотил его содержимое, почувствовал вкус наркотика. Он столь же отчетливо помнил, где был после этого, и догадался, что никогда не бывал там раньше.
Он подошел к Джиму, который теперь как раз выдыхал тот воздух, который вдохнул, когда Отбис сунул пакетик ему в карман пиджака.
— А ты разве не с нами? — спросил Джим, ласково ему улыбаясь.
Льюис покачал головой. Ему было трудно объяснить, что он уже вернулся из путешествия, которого не совершал. Впрочем, Джим бы его все равно не услышал. Они были отгорожены друг от друга такими стенами, которые не дают возможности слышать других и отвечать им.
— Счастливого путешествия, — сказал Льюис Джиму.
Потом взял свой плащ (грязный поплин, какая там шерстяная подкладка, эй, бродяга, постой, погоди) и пошел по лестнице вниз, на улицу. Лето кончалось, наступала осень. Шел дождь, но сумерки еще плыли над городом, и ветер налетал сильными холодными порывами, принося запах сырой земли, лесов и ночи.