Ломанович Никита
Откройте ваши уши
Никита Ломанович
Откройте ваши уши
...Да-а, грустно. Грустно бывает после хорошего джазового концерта! Это заметно не сразу, потому что сидевшие поднимаются с пола и кресел рядом с теми, кто весь концерт простоял, все улыбаются или хотят улыбнуться, с шорохом сыплются к краям зала последние аплодисменты и наступает коротенькая тишина, когда дышится очень легко и каждому слышна музыка, хотя на сцене уже ничего, кроме стульев, нет. Но слушать то, чего нет, непросто и, кажется, даже вредно, поэтому люди спешат откашляться, хлопают сиденьями, их голоса заполняют зал - и... На головы давит вдруг мертво отяжелевший потолок, липнет к спине и плечам потная одежда, хочется чесаться, дышать, обойти с помощью бинокля очередь в гардероб... И словно изжога, сменяющая съеденный с аппетитом обед, являются суета, предчувствие долгого ожидания автобуса, давки, плохого короткого сна...
Так или примерно так грустилось людям, выходившим сквозь струи горячего воздуха из небольшого, стоящего на окраине города Дворца культуры. Но тут события приняли совершенно неожиданный оборот. Едва лишь стало тесно на автобусной остановке, откуда-то вдруг принеслись облака желтого, исчерченного черными снежинками света, и набежавшее стадо "Икарусов" проглотило радостно закричавшую толпу.
- Что?! - скажете вы. - После концерта? Сразу? За час до полуночи, на окраине, где интервалы движения двадцать минут в часы "пик"? Не-ет!
Да! Потому что случилось это в особенную ночь, стоящую примерно посредине между новым и старым Новым годом. Раньше подобные ночи знали: никто на них внимания не обращает, и потому ничем особенно выделяться не старались. Зато теперь всего стало много, есть даже люди, которым этого "много" не хватает. И чтоб заполнить придуманную ими пустоту, одна из первых ночей Нового года дарит нам иногда чудеса. Не верите? Зря! Зря! Господин Гоголь-Яновский - слыхали наверно? - давно уже со мной согласился.
Впрочем, чудеса, как известно, - вещь вовсе непостоянная. Поэтому двоим из нашей толпы не повезло. Они выскочили на нужной им остановке, погнались за теплыми задними окнами другого автобуса, убегавшего в загородный микрорайон, но вскоре отстали и повернули назад. Место здесь было черное и пустое. Отступившие от него дома сбились от холода в крепостную с башнями стену, мерцавшую вдалеке желтыми и красными прямоугольниками окон. Оба неудачника вошли в заполненный снежинками конус света под фонарем, остановились у кривого столбика с желтой табличкой, отдышались...
- Давайте знакомиться, - предложил один из них. - Следующий автобус через час будет.
Они разом сказали: "Петр Иванович!", засмеялись и тут только заметили, что почти всем похожи друг на друга: одеждой, средней упитанностью, средним ростом и круглыми бритыми очень подвижными лицами. Фамилии их тоже почти совпадали: Бинский и Динский. Правда, Бинский (он предложил познакомиться) был чуть выше ростом, носил, в отличие от Динского, канадскую, а не болгарскую дубленку, да и все остальное - шапка, брюки, сапоги - были у него почти как у нового знакомца, но видом и ценой чуть-чуть интересней. Похоже, заметив это, Бинский пожал, не снимая перчатки, протянутые голые пальцы и зашумел:
- С концерта? Жаловаться надо! Знают же: вечером с транспортом напряженно и первым отделением пускают этот чертовый джаз-модерн. Он кому нужен? Кретинам! Ну и ставьте его в конце, а тот хороший диксиленд - в начале. Мы бы его послушали и давно уже дома были. Пусть модернисты хрюкают в пустом зале. Да! Жаловаться надо! В газету!
Другому Петру Ивановичу пришлось нелегко. В глубине души он тоже не любил современный джаз и ушел бы с него, не будь во втором отделении диксиленда. Но признаться в этом почему-то стыдился. К тому же ему совсем не хотелось соглашаться с собеседником, который будил в нем ощущение тесноты, словно человек, стоящий слева, когда спешишь подняться по эскалатору. После коротенького сомнения Динский решил на всякий случай пересилить возникшую неприязнь. Но к ней добавилась злость на мигнувший в последний раз красными огоньками автобус, и он забубнил подслушанными фразами о необходимости новаторства, рискованном поиске и некоторых консерваторах, которым этого не понять. Спор вскоре так раскалил дыхание наших героев, что лица их совершенно исчезли в облаках пара.
- Вышел на сцену, - кричал, разбивая кулаком воздух, Бинский, - играй, чтоб людям нравилось, а не фигли-мигли дурацкие им подсовывай! Я билет втридорога купил, чтобы после работы отдохнуть, а из-за этих прохиндеев автобус упустил и завтра вот с такой головой встану.
- С вашим "нравится", - частил Динский, - можно дойти, извините, до потакания самым низменным инстинктам, до вульгарщины рок-ансамблей. Музыка - это не развлечение, это особый вид мышления. А таким утомленным, как вы, не музыка, извините, а шуты гороховые нужны!
- Вы дурака из меня не делайте! - загремел Бинский. - Я музыку знаю и люблю. Диксиленды, да... Бетховен там... "Лунная соната", а дрянь всякую клоунов с рок-ансамблями - на дух не принимаю. "Особый вид мышления!" На работе мыслить нужно, а не на концертах! Звонарь, честное слово.
- Прошу меня не оскорблять, - обиделся Динский, - хотя для вас звонарь будет лучшим музыкантом: вместо будильника, чтоб на работу не опоздать. И насчет любви к музыке бросьте! Чужие слова трясете, а сами - как дикарь, извините, который палкой стучит по бревну и ничего лучшего знать не желает. Идите в другое место, если только на работе соображать способны!
- Это куда ж мне идти-то? - каким-то не своим голосом спросил Бинский.
- В другое место, в другое место - зашелестело вдруг рядом. - На вульгарный... вульгарный рок-ансамбль.
Тут в небе появилось солнце, и стало жарко. Но не со стуком в висках, как бывает в горячке спора, и не тем тяжелым, идущим изнутри жаром от чересчур теплой одежды, а по-другому, когда пахнет морем, а вокруг золотой песок, пальмы и паруса яхт на горизонте. Эта прекрасная картина мелькнула перед глазами наших героев, дубленки и шапки спрыгнули с них, как живые, и они оказались в первом ряду перед маленькой круглой эстрадой. На ней, хохоча, настраивали электрогитары и ударные инструменты три бывших белых человека в плавках, высоких ботинках и пиратских косынках на головах.
- Карнавал! Карнавал! - кричали сидевшие кругом разноцветные, почти неодетые люди, и натянутый над ними цирковой шатер из мокрого просвечивающегося брезента раздувался в такт этим крикам. Бородатый ударник (он, похоже, был главным), наклонился, вытянул руки вперед и начал. Зал стих. Удары палочек по барабанам и тарелкам приятно отдавались у каждого в голове. Бинский и Динский сразу почувствовали запах пота, солнца, океана, дрянного вина, услышали какие-то незнакомые шелесты и шорохи - и потянули их в себя до стука сердца, до холода в животе. Им помогли гитаристы, которые подхватили щелкающий ритм, развили и сделали его еще богаче. Оба Петра Ивановича чувствовали, что музыка сжимает и разжимает их тела, дает ощущение жара, мурашек на щеках, пробегает по позвоночнику. Это волновало, но волновало чрезвычайно приятно. Ударник делал им круглые глаза, его руки почти растаяли в воздухе, он жмурился, тянулся бородой к потолку, потом, как прибой, выбрасывал себя на ударные, замирал, крутил головой, подмигивал какой-нибудь тарелке или барабанам дескать, лихо, лихо! - блаженно скалясь, откидывался назад... И видеть это тоже было очень приятно.
Оба гитариста (музыке уже не хватало движений их рук), вздрогнув, пошли друг к другу, вытягивая следом длинные хвосты проводов. Будоражаще четко, словно по метроному, они сходились и расходились, скользили, чуть не до хруста выгибались назад, кивали залу грифами гитар, и все это удивительно к месту и здорово. Музыка слепила из Петр-Иванычей, музыкантов и дышащей в такт карнавальной толпы что-то шевелящееся, большое. Петр Иванычи чувствовали это "что-то" спинами, бедрами, боками, качались с ним влево и вправо, топали ногами, заходились от счастья. Еще чуть-чуть, и они, вскочив, принялись бы крушить шатер, эстраду, стулья. Но этого "чуть-чуть" не случилось: музыкантам не хотелось ни скандала, ни двойного по сравнению с затраченным пота. И музыка совершенно безопасно ударяла людей в животы, массировала их тела, освобождая всех от тяжести головы. Последний аккорд принес темноту, а с ней неприятную пустую тишину с неудобствами.
- Петр Иваныч! Петр Иваныч! - донеслось издалека. - Руку, руку-то отпустите!
- А вы ногу мне отдавили!
Петр-Иванычи рванулись было ругаться, но в воздухе зашелестело:
- Шут... Шут... Шут гороховый нужен?..
И наши герои очутились в первом ряду другого зала, где сидела, наверное, тысяча довольных человек, одетых по-европейски. "Шут! Шут!" кричали они на чужих, но почему-то понятных языках. А на сцене кланялся большой человек с дурацким раскрашенным лицом, в мятых ботинках и куцем, похожем на мешок, фраке.
К нему подошла одетая в тесное платье дама, из тех, что представляют обычно музыкальных знаменитостей, и на каком-то понятном языке отчеканила:
- Рапсодия си... си... мажор. Сима, значит!
Тут же два фрачных молодца выкатили на сцену украшенное похоронными кистями пианино. Шут было присел к нему поиграть, но молодцы подхватили его под мышки, утащили на край сцены, согнули пополам - дескать, покланяйся публике еще! - и, вернувшись, скоренько приколотили к лакированному боку "инструмента" табличку: "Это - Сплейбей". Когда грохот стих, Шут осторожно обернулся, увидел, что остался один, и затрусил к "Сплейбею", виляя спиной и так выбрасывая ноги назад, что залу стали видны подошвы его длинных ботинок.
"Упадет, - решили дуэтом Бинский и Динский, - или еще что-нибудь смешное покажет". Но Шут, видимо, уважал их, потому что просто уселся на табурет, стоявший возле принесенного молодцами урода. Подняв крышку, он, встряхивая головой и руками, мажорно забарабанил по клавишам... И потянулась музыка, соединявшая в себе удаль похоронного оркестра и радость влюбившегося кота. Шут размахивал руками с энергией отбойного молотка, сгибался в три погибели, скрипел табуретом, но ничего другого извлечь из пианино не мог. Тогда он решил подстроиться к упрямой мелодии и, покачиваясь, с видом медленно жующего лимон человека почти перестал (так видели Бинский и Динский) касаться клавиатуры. В ответ "Сплейбей" разразился веселеньким галопчиком да еще хлопнул музыканта крышкой по рукам. Шут вскрикнул, шлепнул своего мучителя ладошкой и, приподняв на манер автомобильного капота блестящий верх пианино, залез в него чуть не по пояс.
"Сплейбей" не сдавался. Выбросив к потолку пару диванных пружин, он запел под собственный аккомпанемент голосом знаменитого шансонье. Юная девушка, доверительно сообщала полная хриплой ласки песня, гуляя по Монмартру, влюбилась в подлетевшего к ней воробья. Как горько она обманулась! Теперь серый негодяй топорщит шариком перышки и орет о своей победе, купаясь в фонтанах Парижа. А мир ждет нового бога...
Кончив петь, "Сплейбей" согнулся в поклоне, отчего ноги Шута взлетели высоко в воздух, и так затих. Дурацкий человек кое-как выбрался из почти проглотившего его ящика, стряхнул с себя прилипшие клавиши и жалобно заковылял к оркестровой яме.
- Скрыпочку, одну скрыпочку, господа, - заклянчил он у глядевших оттуда голов.
Ему нехотя дали. И Шут заиграл на скрипке, упирая ее в толстый, вылезавший из фрака живот. И сыграл хорошо, просто здорово, так что зал совершенно затих. А потом начал кланяться, кланяться, оступился, уронил скрипку и хлопнулся на нее задом...
На краю сцены стоял, роняя слезы, дурацкий пристыженный человек. Он протягивал кричавшему, махавшему кулаками хозяину скрипки обломки дек, гриф, дрожащие, свернувшиеся спиралями струны.
- Ох! Ох! Ах! - заходились от смеха наши герои, а в ушах у них уже шелестело: "Звонарь, звонарь... чтоб на работу не опоздать". И вот, всхлипывая и все еще держась за животы, они оказались среди обычных русских людей на пыльном дворе, обнесенном со всех сторон белеными стенами. Тут же поднимались к мягкому небу похожая на белый куб церковь и острая чистенькая колокольня. Все, задрав головы, смотрели на нее. Петр-Иванычи притихли, подняли глаза и увидели в проеме верхнего яруса колокольни четырех стоящих рядом стариков.
- Звоны, - начал один из них, в кепке, - служили для разного. На несчастье поднять, подумать заставить, или чтоб душа отдохнула. Подбирали их столетиями, и те, что плохими оказались, - умерли. Остались только хорошие, с именами. Вы сейчас послушайте Егорьевский звон. Он тихий, спокойный, напоминает немного "Лунную сонату" Бетховена. Для легкости души, для раздумий.
- Чушь, - авторитетно произнес Бинский, - с Бетховеном сравнивать!
- Молчали б лучше, Петр Иванович! - зашептал Динский. - А то еще к кайзеру улетим!
Звонари пошли по местам: один - к Большому колоколу, второй - к задранной под углом к полу плахе-педали, от которой поднимались веревки к четырем висевшим рядом широким колоколам. Последние двое петлялись по рукам и ногам, растягивая себя между языками оставшихся колоколов.
Старики стали работать, послышался металлический скрип, и вот раздалось, выплыло наконец первое басовое "бомм!" И опять громче, мощнее "бомм!" Паузу оборвали средние колокола, в их голоса вплетались другие, украшая низкие "ом-м!" чуть не хрустальным "и-линь". Воздух дрожал все выше и выше от гула и звона. И опять прозвучал Большой. Его голос то теплел, то холодел, помогая младшим братьям как надо ударить в голубой купол над головами, чтобы разбудить, раскачать в каждом человеке его собственную музыку. И падали на людские головы и сердца волны гула, украшенные барашками перезвонов. И воздух тучей густел от басов и лился дождями малиновых трелей. Когда всем стало легко, колокола замолчали особенною долгою тишиной.
Люди, улыбаясь, хлопали, даже Бинский протянул: "Да-а!" Звонари вылезали из петель-паутин, показывались в просветах окон и кланялись, вытирая от лба к затылку вспотевшие лысины.
Наши герои еще не кончили аплодировать, когда все снова исчезло. В уши полез знакомый шепот:
- Дикарь... Дикарь... палкой по бревну.
Они очутились на высоком берегу не очень теплого блестевшего до самого горизонта океана. Вокруг стояли бородатые, одетые в меха люди. Они усадили Петр-Иванычей на мохнатую шкуру, трогали их руками и на новом понятном языке говорили:
- Какой праздник сегодня! Какой праздник! И большая вода внизу рада: бухает ласково. И скалы черные рядом, смотрите, ой и красивые, и трава сияет, и лучшие музыканты приехали.
Чуть выше, на холме, спиной к высокому небу стояли четыре человека в меховых до колен, расшитых красным, рубахах. Бороды-лопаты, черные до глаз волосы, восемь голых рук, по палке в каждой; перед ними, как барьер у груди, блестит ошкуренное бревно на огромных козлах... Все!
А-а-х-х! - выдохнул снизу и толкнул землю прибой. И бревно ухнуло в ответ. Шуршала, убегая, волна, шипела пена, трещала галька, - бревно подхватывало все такты и звуки. Оно дрожало, качаясь вместе с рябью океана, щелкало в ответ гомонившим на скалах птицам, шепталось с высокой, шатавшейся под бризом травой.
Даже Петр-Иванычи сумели заметить это. Они глубоко вздохнули, улыбнулись, и почудилось им, что не страшны теперь чужие мнения и приказы, и нет больше ни ссор, ни яростной беготни, ни лжи, ни работы локтями. Мир, казалось, стряхнул с себя копившуюся годами пыль и стал ярким и полным, как в детстве. И они - Петр-Иванычи - тоже часть яркого мира, словно воздух и берега, и, значит, появились на свет не зря, а со смыслом, и обойтись без них невозможно, как невозможно обойтись без воздуха и берегов. Бинский и Динский захотели взлететь, вскочили и... увидели красные огни уходящего автобуса. У ног, в белом круге света, лежали их шапки и дубленки. Падал снег. Они молча быстро оделись, взглянули на часы. Все чудеса длились чуть больше часа. Убегавший в темноту автобус был последним...
- Что же это с нами случилось? - медленно выговорил один.
- Мираж, - ответил другой. - Я слышал, в пустыне, когда жара, бывает такое.
- А-а-а, когда жара, ну, понятно...
Обоим стало полегче. Помолчали.
- Знаете, давайте вернемся во Дворец, - предложил Бинский. - До дома ведь километров двадцать, не меньше. А во Дворце я сторожа знаю: он у нас раньше работал. Переночуем - он позволит, и на работу утром близко ехать.
Динский согласился. Но, пройдя два шага, остановился вдруг и спросил:
- Что ж это? Вот мы ругались, обзывали друг друга, а выходит - зря? Ничего-то мы, выходит, не знаем?
- Успокойтесь, - прошелестело рядом, - случившегося с вами на самом деле быть не может, и, значит, ничего не опровергает, и вы во всем правы и все знаете.
Они испугались, схватились за руки и побежали, как дети, оглядываясь на темноту. Их последнее путешествие обошлось без приключений. Сторож узнал Бинского сквозь стеклянную дверь, и скоро они спали, укрывшись дубленками, в креслах, возле кадки с волосатой пальмой. Иногда им снилось что-то такое, отчего руки их вздрагивали, тянулись к ушам, но каждый раз путались пальцами в складках стриженой овчины, слабели и сползали вниз.
Беспокойная ночь забыла про наших героев и развивалась уже совершенно благополучно. Кончился снег, месяц вылетел из трубы Солохиной хаты и мягко засиял на небе. Нашлась пропавшая грамота, к коллежскому асессору Ковалеву вернулся нос, а Александр Иванович Хлестаков дослужился к утру до ревизора и, будучи на приеме у государя, сообщил ему: вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе спят сейчас Петр-Иванычи - Бобчинский и Добчинский. И, услыхав это, Павел Иванович Чичиков тотчас отправился в поездку за мертвыми душами...
Да-а, грустно, грустно бывает душам живым после хороших концертов!
Пожелайте им всем спокойной ночи!
Откройте ваши уши
...Да-а, грустно. Грустно бывает после хорошего джазового концерта! Это заметно не сразу, потому что сидевшие поднимаются с пола и кресел рядом с теми, кто весь концерт простоял, все улыбаются или хотят улыбнуться, с шорохом сыплются к краям зала последние аплодисменты и наступает коротенькая тишина, когда дышится очень легко и каждому слышна музыка, хотя на сцене уже ничего, кроме стульев, нет. Но слушать то, чего нет, непросто и, кажется, даже вредно, поэтому люди спешат откашляться, хлопают сиденьями, их голоса заполняют зал - и... На головы давит вдруг мертво отяжелевший потолок, липнет к спине и плечам потная одежда, хочется чесаться, дышать, обойти с помощью бинокля очередь в гардероб... И словно изжога, сменяющая съеденный с аппетитом обед, являются суета, предчувствие долгого ожидания автобуса, давки, плохого короткого сна...
Так или примерно так грустилось людям, выходившим сквозь струи горячего воздуха из небольшого, стоящего на окраине города Дворца культуры. Но тут события приняли совершенно неожиданный оборот. Едва лишь стало тесно на автобусной остановке, откуда-то вдруг принеслись облака желтого, исчерченного черными снежинками света, и набежавшее стадо "Икарусов" проглотило радостно закричавшую толпу.
- Что?! - скажете вы. - После концерта? Сразу? За час до полуночи, на окраине, где интервалы движения двадцать минут в часы "пик"? Не-ет!
Да! Потому что случилось это в особенную ночь, стоящую примерно посредине между новым и старым Новым годом. Раньше подобные ночи знали: никто на них внимания не обращает, и потому ничем особенно выделяться не старались. Зато теперь всего стало много, есть даже люди, которым этого "много" не хватает. И чтоб заполнить придуманную ими пустоту, одна из первых ночей Нового года дарит нам иногда чудеса. Не верите? Зря! Зря! Господин Гоголь-Яновский - слыхали наверно? - давно уже со мной согласился.
Впрочем, чудеса, как известно, - вещь вовсе непостоянная. Поэтому двоим из нашей толпы не повезло. Они выскочили на нужной им остановке, погнались за теплыми задними окнами другого автобуса, убегавшего в загородный микрорайон, но вскоре отстали и повернули назад. Место здесь было черное и пустое. Отступившие от него дома сбились от холода в крепостную с башнями стену, мерцавшую вдалеке желтыми и красными прямоугольниками окон. Оба неудачника вошли в заполненный снежинками конус света под фонарем, остановились у кривого столбика с желтой табличкой, отдышались...
- Давайте знакомиться, - предложил один из них. - Следующий автобус через час будет.
Они разом сказали: "Петр Иванович!", засмеялись и тут только заметили, что почти всем похожи друг на друга: одеждой, средней упитанностью, средним ростом и круглыми бритыми очень подвижными лицами. Фамилии их тоже почти совпадали: Бинский и Динский. Правда, Бинский (он предложил познакомиться) был чуть выше ростом, носил, в отличие от Динского, канадскую, а не болгарскую дубленку, да и все остальное - шапка, брюки, сапоги - были у него почти как у нового знакомца, но видом и ценой чуть-чуть интересней. Похоже, заметив это, Бинский пожал, не снимая перчатки, протянутые голые пальцы и зашумел:
- С концерта? Жаловаться надо! Знают же: вечером с транспортом напряженно и первым отделением пускают этот чертовый джаз-модерн. Он кому нужен? Кретинам! Ну и ставьте его в конце, а тот хороший диксиленд - в начале. Мы бы его послушали и давно уже дома были. Пусть модернисты хрюкают в пустом зале. Да! Жаловаться надо! В газету!
Другому Петру Ивановичу пришлось нелегко. В глубине души он тоже не любил современный джаз и ушел бы с него, не будь во втором отделении диксиленда. Но признаться в этом почему-то стыдился. К тому же ему совсем не хотелось соглашаться с собеседником, который будил в нем ощущение тесноты, словно человек, стоящий слева, когда спешишь подняться по эскалатору. После коротенького сомнения Динский решил на всякий случай пересилить возникшую неприязнь. Но к ней добавилась злость на мигнувший в последний раз красными огоньками автобус, и он забубнил подслушанными фразами о необходимости новаторства, рискованном поиске и некоторых консерваторах, которым этого не понять. Спор вскоре так раскалил дыхание наших героев, что лица их совершенно исчезли в облаках пара.
- Вышел на сцену, - кричал, разбивая кулаком воздух, Бинский, - играй, чтоб людям нравилось, а не фигли-мигли дурацкие им подсовывай! Я билет втридорога купил, чтобы после работы отдохнуть, а из-за этих прохиндеев автобус упустил и завтра вот с такой головой встану.
- С вашим "нравится", - частил Динский, - можно дойти, извините, до потакания самым низменным инстинктам, до вульгарщины рок-ансамблей. Музыка - это не развлечение, это особый вид мышления. А таким утомленным, как вы, не музыка, извините, а шуты гороховые нужны!
- Вы дурака из меня не делайте! - загремел Бинский. - Я музыку знаю и люблю. Диксиленды, да... Бетховен там... "Лунная соната", а дрянь всякую клоунов с рок-ансамблями - на дух не принимаю. "Особый вид мышления!" На работе мыслить нужно, а не на концертах! Звонарь, честное слово.
- Прошу меня не оскорблять, - обиделся Динский, - хотя для вас звонарь будет лучшим музыкантом: вместо будильника, чтоб на работу не опоздать. И насчет любви к музыке бросьте! Чужие слова трясете, а сами - как дикарь, извините, который палкой стучит по бревну и ничего лучшего знать не желает. Идите в другое место, если только на работе соображать способны!
- Это куда ж мне идти-то? - каким-то не своим голосом спросил Бинский.
- В другое место, в другое место - зашелестело вдруг рядом. - На вульгарный... вульгарный рок-ансамбль.
Тут в небе появилось солнце, и стало жарко. Но не со стуком в висках, как бывает в горячке спора, и не тем тяжелым, идущим изнутри жаром от чересчур теплой одежды, а по-другому, когда пахнет морем, а вокруг золотой песок, пальмы и паруса яхт на горизонте. Эта прекрасная картина мелькнула перед глазами наших героев, дубленки и шапки спрыгнули с них, как живые, и они оказались в первом ряду перед маленькой круглой эстрадой. На ней, хохоча, настраивали электрогитары и ударные инструменты три бывших белых человека в плавках, высоких ботинках и пиратских косынках на головах.
- Карнавал! Карнавал! - кричали сидевшие кругом разноцветные, почти неодетые люди, и натянутый над ними цирковой шатер из мокрого просвечивающегося брезента раздувался в такт этим крикам. Бородатый ударник (он, похоже, был главным), наклонился, вытянул руки вперед и начал. Зал стих. Удары палочек по барабанам и тарелкам приятно отдавались у каждого в голове. Бинский и Динский сразу почувствовали запах пота, солнца, океана, дрянного вина, услышали какие-то незнакомые шелесты и шорохи - и потянули их в себя до стука сердца, до холода в животе. Им помогли гитаристы, которые подхватили щелкающий ритм, развили и сделали его еще богаче. Оба Петра Ивановича чувствовали, что музыка сжимает и разжимает их тела, дает ощущение жара, мурашек на щеках, пробегает по позвоночнику. Это волновало, но волновало чрезвычайно приятно. Ударник делал им круглые глаза, его руки почти растаяли в воздухе, он жмурился, тянулся бородой к потолку, потом, как прибой, выбрасывал себя на ударные, замирал, крутил головой, подмигивал какой-нибудь тарелке или барабанам дескать, лихо, лихо! - блаженно скалясь, откидывался назад... И видеть это тоже было очень приятно.
Оба гитариста (музыке уже не хватало движений их рук), вздрогнув, пошли друг к другу, вытягивая следом длинные хвосты проводов. Будоражаще четко, словно по метроному, они сходились и расходились, скользили, чуть не до хруста выгибались назад, кивали залу грифами гитар, и все это удивительно к месту и здорово. Музыка слепила из Петр-Иванычей, музыкантов и дышащей в такт карнавальной толпы что-то шевелящееся, большое. Петр Иванычи чувствовали это "что-то" спинами, бедрами, боками, качались с ним влево и вправо, топали ногами, заходились от счастья. Еще чуть-чуть, и они, вскочив, принялись бы крушить шатер, эстраду, стулья. Но этого "чуть-чуть" не случилось: музыкантам не хотелось ни скандала, ни двойного по сравнению с затраченным пота. И музыка совершенно безопасно ударяла людей в животы, массировала их тела, освобождая всех от тяжести головы. Последний аккорд принес темноту, а с ней неприятную пустую тишину с неудобствами.
- Петр Иваныч! Петр Иваныч! - донеслось издалека. - Руку, руку-то отпустите!
- А вы ногу мне отдавили!
Петр-Иванычи рванулись было ругаться, но в воздухе зашелестело:
- Шут... Шут... Шут гороховый нужен?..
И наши герои очутились в первом ряду другого зала, где сидела, наверное, тысяча довольных человек, одетых по-европейски. "Шут! Шут!" кричали они на чужих, но почему-то понятных языках. А на сцене кланялся большой человек с дурацким раскрашенным лицом, в мятых ботинках и куцем, похожем на мешок, фраке.
К нему подошла одетая в тесное платье дама, из тех, что представляют обычно музыкальных знаменитостей, и на каком-то понятном языке отчеканила:
- Рапсодия си... си... мажор. Сима, значит!
Тут же два фрачных молодца выкатили на сцену украшенное похоронными кистями пианино. Шут было присел к нему поиграть, но молодцы подхватили его под мышки, утащили на край сцены, согнули пополам - дескать, покланяйся публике еще! - и, вернувшись, скоренько приколотили к лакированному боку "инструмента" табличку: "Это - Сплейбей". Когда грохот стих, Шут осторожно обернулся, увидел, что остался один, и затрусил к "Сплейбею", виляя спиной и так выбрасывая ноги назад, что залу стали видны подошвы его длинных ботинок.
"Упадет, - решили дуэтом Бинский и Динский, - или еще что-нибудь смешное покажет". Но Шут, видимо, уважал их, потому что просто уселся на табурет, стоявший возле принесенного молодцами урода. Подняв крышку, он, встряхивая головой и руками, мажорно забарабанил по клавишам... И потянулась музыка, соединявшая в себе удаль похоронного оркестра и радость влюбившегося кота. Шут размахивал руками с энергией отбойного молотка, сгибался в три погибели, скрипел табуретом, но ничего другого извлечь из пианино не мог. Тогда он решил подстроиться к упрямой мелодии и, покачиваясь, с видом медленно жующего лимон человека почти перестал (так видели Бинский и Динский) касаться клавиатуры. В ответ "Сплейбей" разразился веселеньким галопчиком да еще хлопнул музыканта крышкой по рукам. Шут вскрикнул, шлепнул своего мучителя ладошкой и, приподняв на манер автомобильного капота блестящий верх пианино, залез в него чуть не по пояс.
"Сплейбей" не сдавался. Выбросив к потолку пару диванных пружин, он запел под собственный аккомпанемент голосом знаменитого шансонье. Юная девушка, доверительно сообщала полная хриплой ласки песня, гуляя по Монмартру, влюбилась в подлетевшего к ней воробья. Как горько она обманулась! Теперь серый негодяй топорщит шариком перышки и орет о своей победе, купаясь в фонтанах Парижа. А мир ждет нового бога...
Кончив петь, "Сплейбей" согнулся в поклоне, отчего ноги Шута взлетели высоко в воздух, и так затих. Дурацкий человек кое-как выбрался из почти проглотившего его ящика, стряхнул с себя прилипшие клавиши и жалобно заковылял к оркестровой яме.
- Скрыпочку, одну скрыпочку, господа, - заклянчил он у глядевших оттуда голов.
Ему нехотя дали. И Шут заиграл на скрипке, упирая ее в толстый, вылезавший из фрака живот. И сыграл хорошо, просто здорово, так что зал совершенно затих. А потом начал кланяться, кланяться, оступился, уронил скрипку и хлопнулся на нее задом...
На краю сцены стоял, роняя слезы, дурацкий пристыженный человек. Он протягивал кричавшему, махавшему кулаками хозяину скрипки обломки дек, гриф, дрожащие, свернувшиеся спиралями струны.
- Ох! Ох! Ах! - заходились от смеха наши герои, а в ушах у них уже шелестело: "Звонарь, звонарь... чтоб на работу не опоздать". И вот, всхлипывая и все еще держась за животы, они оказались среди обычных русских людей на пыльном дворе, обнесенном со всех сторон белеными стенами. Тут же поднимались к мягкому небу похожая на белый куб церковь и острая чистенькая колокольня. Все, задрав головы, смотрели на нее. Петр-Иванычи притихли, подняли глаза и увидели в проеме верхнего яруса колокольни четырех стоящих рядом стариков.
- Звоны, - начал один из них, в кепке, - служили для разного. На несчастье поднять, подумать заставить, или чтоб душа отдохнула. Подбирали их столетиями, и те, что плохими оказались, - умерли. Остались только хорошие, с именами. Вы сейчас послушайте Егорьевский звон. Он тихий, спокойный, напоминает немного "Лунную сонату" Бетховена. Для легкости души, для раздумий.
- Чушь, - авторитетно произнес Бинский, - с Бетховеном сравнивать!
- Молчали б лучше, Петр Иванович! - зашептал Динский. - А то еще к кайзеру улетим!
Звонари пошли по местам: один - к Большому колоколу, второй - к задранной под углом к полу плахе-педали, от которой поднимались веревки к четырем висевшим рядом широким колоколам. Последние двое петлялись по рукам и ногам, растягивая себя между языками оставшихся колоколов.
Старики стали работать, послышался металлический скрип, и вот раздалось, выплыло наконец первое басовое "бомм!" И опять громче, мощнее "бомм!" Паузу оборвали средние колокола, в их голоса вплетались другие, украшая низкие "ом-м!" чуть не хрустальным "и-линь". Воздух дрожал все выше и выше от гула и звона. И опять прозвучал Большой. Его голос то теплел, то холодел, помогая младшим братьям как надо ударить в голубой купол над головами, чтобы разбудить, раскачать в каждом человеке его собственную музыку. И падали на людские головы и сердца волны гула, украшенные барашками перезвонов. И воздух тучей густел от басов и лился дождями малиновых трелей. Когда всем стало легко, колокола замолчали особенною долгою тишиной.
Люди, улыбаясь, хлопали, даже Бинский протянул: "Да-а!" Звонари вылезали из петель-паутин, показывались в просветах окон и кланялись, вытирая от лба к затылку вспотевшие лысины.
Наши герои еще не кончили аплодировать, когда все снова исчезло. В уши полез знакомый шепот:
- Дикарь... Дикарь... палкой по бревну.
Они очутились на высоком берегу не очень теплого блестевшего до самого горизонта океана. Вокруг стояли бородатые, одетые в меха люди. Они усадили Петр-Иванычей на мохнатую шкуру, трогали их руками и на новом понятном языке говорили:
- Какой праздник сегодня! Какой праздник! И большая вода внизу рада: бухает ласково. И скалы черные рядом, смотрите, ой и красивые, и трава сияет, и лучшие музыканты приехали.
Чуть выше, на холме, спиной к высокому небу стояли четыре человека в меховых до колен, расшитых красным, рубахах. Бороды-лопаты, черные до глаз волосы, восемь голых рук, по палке в каждой; перед ними, как барьер у груди, блестит ошкуренное бревно на огромных козлах... Все!
А-а-х-х! - выдохнул снизу и толкнул землю прибой. И бревно ухнуло в ответ. Шуршала, убегая, волна, шипела пена, трещала галька, - бревно подхватывало все такты и звуки. Оно дрожало, качаясь вместе с рябью океана, щелкало в ответ гомонившим на скалах птицам, шепталось с высокой, шатавшейся под бризом травой.
Даже Петр-Иванычи сумели заметить это. Они глубоко вздохнули, улыбнулись, и почудилось им, что не страшны теперь чужие мнения и приказы, и нет больше ни ссор, ни яростной беготни, ни лжи, ни работы локтями. Мир, казалось, стряхнул с себя копившуюся годами пыль и стал ярким и полным, как в детстве. И они - Петр-Иванычи - тоже часть яркого мира, словно воздух и берега, и, значит, появились на свет не зря, а со смыслом, и обойтись без них невозможно, как невозможно обойтись без воздуха и берегов. Бинский и Динский захотели взлететь, вскочили и... увидели красные огни уходящего автобуса. У ног, в белом круге света, лежали их шапки и дубленки. Падал снег. Они молча быстро оделись, взглянули на часы. Все чудеса длились чуть больше часа. Убегавший в темноту автобус был последним...
- Что же это с нами случилось? - медленно выговорил один.
- Мираж, - ответил другой. - Я слышал, в пустыне, когда жара, бывает такое.
- А-а-а, когда жара, ну, понятно...
Обоим стало полегче. Помолчали.
- Знаете, давайте вернемся во Дворец, - предложил Бинский. - До дома ведь километров двадцать, не меньше. А во Дворце я сторожа знаю: он у нас раньше работал. Переночуем - он позволит, и на работу утром близко ехать.
Динский согласился. Но, пройдя два шага, остановился вдруг и спросил:
- Что ж это? Вот мы ругались, обзывали друг друга, а выходит - зря? Ничего-то мы, выходит, не знаем?
- Успокойтесь, - прошелестело рядом, - случившегося с вами на самом деле быть не может, и, значит, ничего не опровергает, и вы во всем правы и все знаете.
Они испугались, схватились за руки и побежали, как дети, оглядываясь на темноту. Их последнее путешествие обошлось без приключений. Сторож узнал Бинского сквозь стеклянную дверь, и скоро они спали, укрывшись дубленками, в креслах, возле кадки с волосатой пальмой. Иногда им снилось что-то такое, отчего руки их вздрагивали, тянулись к ушам, но каждый раз путались пальцами в складках стриженой овчины, слабели и сползали вниз.
Беспокойная ночь забыла про наших героев и развивалась уже совершенно благополучно. Кончился снег, месяц вылетел из трубы Солохиной хаты и мягко засиял на небе. Нашлась пропавшая грамота, к коллежскому асессору Ковалеву вернулся нос, а Александр Иванович Хлестаков дослужился к утру до ревизора и, будучи на приеме у государя, сообщил ему: вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе спят сейчас Петр-Иванычи - Бобчинский и Добчинский. И, услыхав это, Павел Иванович Чичиков тотчас отправился в поездку за мертвыми душами...
Да-а, грустно, грустно бывает душам живым после хороших концертов!
Пожелайте им всем спокойной ночи!