----------------------------------------------------------------
OCR: Евсей Зельдин
----------------------------------------------------------------
Каменное одноэтажное казенное строение (каменный барак) поделено внутри
на комнаты: поделено жестко, солидно, настоящими кирпичными стенами (а не
щитовыми времянками, через которые все слышно). И понятно -- здесь живут
семейные люди. Семьи, правда, без детей. Лимита. Приглашенные на работу из
дальних краев, они получают временную московскую прописку, но, если
проработают три года подряд (в некоторых договорах -- пять лет), смогут
иметь постоянную, что и означает: УЖЕ МОСКВИЧИ. Но три года они должны
работать под землей. Они роют котлованы для метро, сгружают и выгружают,
подсобные рабочие широкого профиля. Но некоторые из них каменщики, плотники,
электрики.
В эти три года они не имеют права, иметь детей (иначе по закону им надо
дать жилье а жилья нет) -- поэтому все они дали в отдел кадров подписку, что
знают об этом условии и что три года продержатся: детей не будет! Конечно,
иногда женщины "подзалетают". И если они как-то, зазеваются и не сделают
вовремя аборт, рождается ребенок -- тогда комендант этого каменного
барака-общежития, хромой кривоногий монстр по фамилии Стрекалов, относит
по-тихому ребенка в один из тех домов, где живут и растут дети без матерей.
Разумеется, это непорядок, это не разрешается, но у Стрекалова уже давние
установившиеся связи, притом что он ходит и ходит целый день, клянчит в
одном месте, в другом, в третьем -- бранится, уламывает, уговаривает с
характерным простецким нажимом: "Ну, бери! бери!.. чо жмесси!" -- и в конце
концов ребенка пристраивает. Отплатить за принятого малыша или малышку ему
нечем. Доводов у него никаких. Но ведь настырен и напирает -- мол, бери!..
"Да уж не твои ли это дети?" -- смеются над ним в детских домах. Там и без
него полным-полно детей, взятых у пьющих матерей. (Или у матерей одиноких и
вдруг погибших при родах.) "Да уж мои", -- мрачно отвечает Стрекалов.
Устроив ребенка и записав, где он теперь и как, Стрекалов возвращается --
кривоногий и хромой, он медленно шкандыбает по улице, подходя к одноэтажной
каменной общаге. Он отдает матери голубенький листок с пометкой. "Не
потеряй!" -- говорит он сурово. И та благодарит, смеется, сыплет слова, мол,
ясно, не потеряю. И, конечно же, через время она куда-то закладывает листик,
часто в книгу, потом перекладывает его в другое место, потом забывает, где
он, и какое-то время ищет. А потом уже и не ищет.
В воскресенье, едва светает, Стрекалов уже на ногах: он начинает
выгонять мужчин на работу по уборке вокруг дома -- смести грязь с дорожки,
убрать мусор, а если зима, сгрести снег. Он настырен и тут: он торопит,
гонит сонных мужиков. "Эй, вы!.. Вставай, вставай!" -- орет он (и по матери
их, по матери!). Если кто-то из женщин скажет, -чего ты язык, мол, поганый
не придержишь, он ей тут же кричит: "А чо?.. Детишков здесь нету, могу и
матюкнуться! Не запретишь!" И само напоминание о детях заставляет женщину
скоренько притихнуть и прикусить язык. Кто знает, как обернется. Не придется
ли завтра просить этого подонка и стукача.
Стрекалов опасен: он, чуть что, пользуется невесомостью жизни всякого
лимитчика. Достаточно его жалобы, и мужа с женой выкинут за пределы Москвы
-- куда? а куда хотите! -- и проработанные под землей полтора или два года
псу под хвост. "Губин подрался. Ночью пьяный устроил пожар", -- пишет
Стрекалов корявыми крупными буквами писульку в отделение милиции. "У Губина
нож. Ходил, размахивал", -- пишет он следом, и через время Губина выкидывают
из общежития вместе с женой и -- в параллель -- обоих тут же увольняют.
("Куда хочешь! Твои дела. Твоя забота. Отдай ключ и заплати за в двух местах
прожженный матрас.) Поздним вечером Стрекалов громко шкандыбает по коридору
туда-сюда, не дерутся ли, не пьют ли много. Он ворчит: если он видит
спешащую в туалет женщину в неплотно запахнутом халате, орет: "Чо голая
прешься? -- и замахивается кулаком: -- У-ууу!.." Он их эна-а-ает. Он в свое
время надзирал в лагере. В женском лагере. Он видит их всех насквозь и
нет-нет на правах видящего и знающего дает тычка. (Тычок чувствительный, а
синяка не будет.) Некоторых, особенно новеньких, слишком боящихся потерять
место, он принуждает по лагерной привычке с ним спать. "Пшел вон , гнида
хромая!" -- вопит на него женщина, а он ей сипит: "Да не узнает мужик-то. Да
ты чо?!"
Утреет. Стрекалов, раньше других проснувшийся, орет:
-- Ну, выходи! выходи!.. Убирать надо -- в срамоте какой живете!
Свиньи!
И снова:
-- А ну, выходи! Выходи убирать мусор!
Женщины продолжают спать (воскресенье!), мужчины вяло встают,
прочихиваются, прокашливаются.
-- Выходи!.. Дом-то уже мохом порос! -- кричит Стрекалов. Старый
одноэтажный казенный барак действительно порос мхом, реликт посреди шумной
московской улицы.
Когда Стрекалов выгоняет их на работу, подмести или соскрести снег, в
его душе происходит типичная для бывших надзирателей сладостная разрядка: он
сумел! он заставил их трудиться!.. Разрядка вызывает в его душе известное
волнение, и вот тут он должен как следует выпить. (Что он и делает. Одна-две
бутылки портвейна. Бормотуха.) В приятном опьянении он нет-нет и выглядывает
из своего барачного окна -- скребут ли они снег? Да, скребут. Его лицо
делается суровым и одновременно счастливым. Вот так-то. Труд идет, труд
продолжается -- и, значит, жизнь правильна в своей сути. Он начинает петь,
негромко и не слишком фальшиво:
Летят утки,
Лет-я --ят у-у-утки...
Стрекалов -- не аллегория, живой человек. (Он зримая наша суть. Помнит
вкус лагерной власти.) Он сидит в своей комнате и -- стакан за стаканом --
пьет свою бормотуху. Он врезался мне в память именно пьяным. Зима. Сугробы.
Где два сварных гаража делали угол, там стоял по зиме самый пышный сугроб,
взметывавшийся чуть ли не к небу. Там обычно я видел его пьяного: он честно
ворочался в снегу, он никогда не сдавался и не замерзал, как многие другие
пьяндыги. Он бился до конца: орал, матерился, переплывая сугроб паперек.
"Эй, сука, - звал он. -- Помоги". И прохожий, чертыхаясь, вытаскивал его на
дорогу, -- мол, дальше добирайся сам.
Колченогий, одетый в лагерного вида фуфайку, он ковылял, кляня погоду.
Каменный барак особенно угрюм зимней ночью. Он -- как длинный ночной
вагон старого типа, с единственным огоньком в купе проводника. (Это горит
лампа в сортире.) Но, конечно, каменный барак (в отличие от вагона) никуда
не движется, он стоит на кирпичном фундаменте, еще крепком по всему
периметру; закреплен в пространстве.
Зато он движется во времени. Подступает серый рассвет. Утро.
-- Вставай, вставай, рязанские морды! -- кричит Строка лов, уже вновь
выпивший один и другой стакан жуткого портвейна. (Полно налитый граненый
стакан; вкус власти.)
-- Вставай! Вставай снег убирать! -- кричит он с подхрипом. И мужчины,
зевающие, сонные, выходят один за одним из комнат. Они потягиваются в
коридоре, Стрекалов их торопит: -- Там, там потянешься! На воздухе!..
Мужчины вывалились на улицу, берут лопаты, покуривают; они еще вялые; и
нет-нет кто-то из них шагает к забору, чтобы опорожнить пузырь. Но вот
слышится наконец шарканье метлы, заскрежетали лопаты: работают...
Довольный, Стрекалов уходит в барак. Он входит в комнату к одной из
новеньких. "Тс-с. Тс-с!" -- сипит он ей, привалившись поначалу сбоку к ее
телу. "Дверь-то закройте!" -- недовольно и испуганно ворчит она. "Ну-ну. Не
робей..." -- Стрекалов знает: отказать она боится, но и грешить смелости
нет. Какое-то время он дышит теплом нагретой женской постели, затем, откинув
одеяло, добирается до ее голого тела; он их наизусть знает. "Ну то-то. А то,
вишь, не хотела!" -- укоряет он ее несколькими минутами позже, застегиваясь
и выходя из комнаты. Тут же (черз пять шагов) он входит в другую комнату.
"Ага! Толстушка!.. Но-но. А то напишу про твоего -- вас обих вмиг отсюда
выставят!" -- повторяет он ходовую свою угрозу.
Толстая баба не новичок, могла бы вытолкать его. Однако воскресная
сонливость и опять же боязнь (как бы и правда не настучал, скот!)
заставляют, ее молчать, раздвинуть ноги и сопеть с ним в такт, поторапливая:
"Давай же скорее! Ну!" Стрекалов встает недовольный, не любит он, когда его
дергают. И в следующей общежитской комнате то, что его торопили (а может,
быть, и усталость), дает себя знать. Он никак не справляется; только
мусолит. Из лагерного опыта он, конечно, знает, как пустить (для зачина) в
ход руки, но женщина глупа и злится: "Ах, гадина! Пшел вон, если не
можешь!.." "Молчи, молчи, блядь", -- сипит он. Тут он получает сильный удар
в ухо. (Баба и лежа умеет ударить. Ну да ему привычно...) На четвертую, как
бы после отдыха, сил у него вполне хватает. Бабенка отбивается, но он уж на
ней. Вот и замолчала. (Боится...) Он тяжело дышит, ему трудно, но уж больно
хороша, жирна. Чтобы продлить, он даже встает на миг, набрасывает крючок на
дверь. И снова к ней. Когда хорошо, тогда хорошо... "Простынь сапогами
замарал", -- выговаривает она, когда Стрекалов наконец встал и уже
подтягивает штаны. "А ты в другой раз простынь подогни, -- учит он ворчливо.
- Угол-то простыни возьми да откинь! Думать надо. Калган-то на что?.."
Стрекалов скидывает дверной крючок и выходит. Хватит : на нынешнее
воскресенье. Дыхание еще тяжелое, но сейчас успокоится...
Прошагав по коридору, он выходит на крыльцо -- зимнее солнце уже
встает, набирает силу. Ветерок. Мужчины сгребают снег, скребут землю.
Сонливость их уже сошла на нет, они пошучивают, посмеиваются. Молодые! Вот
один из них бросает комком снега (летом это обычно желуди, мелкие камешки) в
задумавшегося коменданта. Стрекалов вздрагивает, оглядывается. Но бросивший
делает вид, что это не он. (мол, угадай кто). Бац! -- еще один снежок
попадает в него. Снежки небольшие, но ведь им нравится подшучивать над ним,
над старым крокодилом. Бац! -- теперь они уже открыто смеются. Им весело.
-- Эй! Сколько будет семью восемь? Ну?.. -- тоже одна из любимых их
шуток.
Со всех сторон раздается:
-- Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!
Смешно им. Но он старается не обращать внимания. Если они работают,
значит, все правильно, значит, земля вертится. .(Иногда, правда, он
огрызается. "Ну, вы!" -- кричит.) Половину территории уже очистили, Ужасно
подскочили цены на портвейн. (Попозже можно будет еще прикупить.) Нынче
будет солнечно... Бац! -- снежок опять попал ему в плечо. И опять смеются:
-- Ха-ха-ха-ха!..
А луч уже до тепла прогревает спину: утро...
1992 г.
OCR: Евсей Зельдин
----------------------------------------------------------------
Каменное одноэтажное казенное строение (каменный барак) поделено внутри
на комнаты: поделено жестко, солидно, настоящими кирпичными стенами (а не
щитовыми времянками, через которые все слышно). И понятно -- здесь живут
семейные люди. Семьи, правда, без детей. Лимита. Приглашенные на работу из
дальних краев, они получают временную московскую прописку, но, если
проработают три года подряд (в некоторых договорах -- пять лет), смогут
иметь постоянную, что и означает: УЖЕ МОСКВИЧИ. Но три года они должны
работать под землей. Они роют котлованы для метро, сгружают и выгружают,
подсобные рабочие широкого профиля. Но некоторые из них каменщики, плотники,
электрики.
В эти три года они не имеют права, иметь детей (иначе по закону им надо
дать жилье а жилья нет) -- поэтому все они дали в отдел кадров подписку, что
знают об этом условии и что три года продержатся: детей не будет! Конечно,
иногда женщины "подзалетают". И если они как-то, зазеваются и не сделают
вовремя аборт, рождается ребенок -- тогда комендант этого каменного
барака-общежития, хромой кривоногий монстр по фамилии Стрекалов, относит
по-тихому ребенка в один из тех домов, где живут и растут дети без матерей.
Разумеется, это непорядок, это не разрешается, но у Стрекалова уже давние
установившиеся связи, притом что он ходит и ходит целый день, клянчит в
одном месте, в другом, в третьем -- бранится, уламывает, уговаривает с
характерным простецким нажимом: "Ну, бери! бери!.. чо жмесси!" -- и в конце
концов ребенка пристраивает. Отплатить за принятого малыша или малышку ему
нечем. Доводов у него никаких. Но ведь настырен и напирает -- мол, бери!..
"Да уж не твои ли это дети?" -- смеются над ним в детских домах. Там и без
него полным-полно детей, взятых у пьющих матерей. (Или у матерей одиноких и
вдруг погибших при родах.) "Да уж мои", -- мрачно отвечает Стрекалов.
Устроив ребенка и записав, где он теперь и как, Стрекалов возвращается --
кривоногий и хромой, он медленно шкандыбает по улице, подходя к одноэтажной
каменной общаге. Он отдает матери голубенький листок с пометкой. "Не
потеряй!" -- говорит он сурово. И та благодарит, смеется, сыплет слова, мол,
ясно, не потеряю. И, конечно же, через время она куда-то закладывает листик,
часто в книгу, потом перекладывает его в другое место, потом забывает, где
он, и какое-то время ищет. А потом уже и не ищет.
В воскресенье, едва светает, Стрекалов уже на ногах: он начинает
выгонять мужчин на работу по уборке вокруг дома -- смести грязь с дорожки,
убрать мусор, а если зима, сгрести снег. Он настырен и тут: он торопит,
гонит сонных мужиков. "Эй, вы!.. Вставай, вставай!" -- орет он (и по матери
их, по матери!). Если кто-то из женщин скажет, -чего ты язык, мол, поганый
не придержишь, он ей тут же кричит: "А чо?.. Детишков здесь нету, могу и
матюкнуться! Не запретишь!" И само напоминание о детях заставляет женщину
скоренько притихнуть и прикусить язык. Кто знает, как обернется. Не придется
ли завтра просить этого подонка и стукача.
Стрекалов опасен: он, чуть что, пользуется невесомостью жизни всякого
лимитчика. Достаточно его жалобы, и мужа с женой выкинут за пределы Москвы
-- куда? а куда хотите! -- и проработанные под землей полтора или два года
псу под хвост. "Губин подрался. Ночью пьяный устроил пожар", -- пишет
Стрекалов корявыми крупными буквами писульку в отделение милиции. "У Губина
нож. Ходил, размахивал", -- пишет он следом, и через время Губина выкидывают
из общежития вместе с женой и -- в параллель -- обоих тут же увольняют.
("Куда хочешь! Твои дела. Твоя забота. Отдай ключ и заплати за в двух местах
прожженный матрас.) Поздним вечером Стрекалов громко шкандыбает по коридору
туда-сюда, не дерутся ли, не пьют ли много. Он ворчит: если он видит
спешащую в туалет женщину в неплотно запахнутом халате, орет: "Чо голая
прешься? -- и замахивается кулаком: -- У-ууу!.." Он их эна-а-ает. Он в свое
время надзирал в лагере. В женском лагере. Он видит их всех насквозь и
нет-нет на правах видящего и знающего дает тычка. (Тычок чувствительный, а
синяка не будет.) Некоторых, особенно новеньких, слишком боящихся потерять
место, он принуждает по лагерной привычке с ним спать. "Пшел вон , гнида
хромая!" -- вопит на него женщина, а он ей сипит: "Да не узнает мужик-то. Да
ты чо?!"
Утреет. Стрекалов, раньше других проснувшийся, орет:
-- Ну, выходи! выходи!.. Убирать надо -- в срамоте какой живете!
Свиньи!
И снова:
-- А ну, выходи! Выходи убирать мусор!
Женщины продолжают спать (воскресенье!), мужчины вяло встают,
прочихиваются, прокашливаются.
-- Выходи!.. Дом-то уже мохом порос! -- кричит Стрекалов. Старый
одноэтажный казенный барак действительно порос мхом, реликт посреди шумной
московской улицы.
Когда Стрекалов выгоняет их на работу, подмести или соскрести снег, в
его душе происходит типичная для бывших надзирателей сладостная разрядка: он
сумел! он заставил их трудиться!.. Разрядка вызывает в его душе известное
волнение, и вот тут он должен как следует выпить. (Что он и делает. Одна-две
бутылки портвейна. Бормотуха.) В приятном опьянении он нет-нет и выглядывает
из своего барачного окна -- скребут ли они снег? Да, скребут. Его лицо
делается суровым и одновременно счастливым. Вот так-то. Труд идет, труд
продолжается -- и, значит, жизнь правильна в своей сути. Он начинает петь,
негромко и не слишком фальшиво:
Летят утки,
Лет-я --ят у-у-утки...
Стрекалов -- не аллегория, живой человек. (Он зримая наша суть. Помнит
вкус лагерной власти.) Он сидит в своей комнате и -- стакан за стаканом --
пьет свою бормотуху. Он врезался мне в память именно пьяным. Зима. Сугробы.
Где два сварных гаража делали угол, там стоял по зиме самый пышный сугроб,
взметывавшийся чуть ли не к небу. Там обычно я видел его пьяного: он честно
ворочался в снегу, он никогда не сдавался и не замерзал, как многие другие
пьяндыги. Он бился до конца: орал, матерился, переплывая сугроб паперек.
"Эй, сука, - звал он. -- Помоги". И прохожий, чертыхаясь, вытаскивал его на
дорогу, -- мол, дальше добирайся сам.
Колченогий, одетый в лагерного вида фуфайку, он ковылял, кляня погоду.
Каменный барак особенно угрюм зимней ночью. Он -- как длинный ночной
вагон старого типа, с единственным огоньком в купе проводника. (Это горит
лампа в сортире.) Но, конечно, каменный барак (в отличие от вагона) никуда
не движется, он стоит на кирпичном фундаменте, еще крепком по всему
периметру; закреплен в пространстве.
Зато он движется во времени. Подступает серый рассвет. Утро.
-- Вставай, вставай, рязанские морды! -- кричит Строка лов, уже вновь
выпивший один и другой стакан жуткого портвейна. (Полно налитый граненый
стакан; вкус власти.)
-- Вставай! Вставай снег убирать! -- кричит он с подхрипом. И мужчины,
зевающие, сонные, выходят один за одним из комнат. Они потягиваются в
коридоре, Стрекалов их торопит: -- Там, там потянешься! На воздухе!..
Мужчины вывалились на улицу, берут лопаты, покуривают; они еще вялые; и
нет-нет кто-то из них шагает к забору, чтобы опорожнить пузырь. Но вот
слышится наконец шарканье метлы, заскрежетали лопаты: работают...
Довольный, Стрекалов уходит в барак. Он входит в комнату к одной из
новеньких. "Тс-с. Тс-с!" -- сипит он ей, привалившись поначалу сбоку к ее
телу. "Дверь-то закройте!" -- недовольно и испуганно ворчит она. "Ну-ну. Не
робей..." -- Стрекалов знает: отказать она боится, но и грешить смелости
нет. Какое-то время он дышит теплом нагретой женской постели, затем, откинув
одеяло, добирается до ее голого тела; он их наизусть знает. "Ну то-то. А то,
вишь, не хотела!" -- укоряет он ее несколькими минутами позже, застегиваясь
и выходя из комнаты. Тут же (черз пять шагов) он входит в другую комнату.
"Ага! Толстушка!.. Но-но. А то напишу про твоего -- вас обих вмиг отсюда
выставят!" -- повторяет он ходовую свою угрозу.
Толстая баба не новичок, могла бы вытолкать его. Однако воскресная
сонливость и опять же боязнь (как бы и правда не настучал, скот!)
заставляют, ее молчать, раздвинуть ноги и сопеть с ним в такт, поторапливая:
"Давай же скорее! Ну!" Стрекалов встает недовольный, не любит он, когда его
дергают. И в следующей общежитской комнате то, что его торопили (а может,
быть, и усталость), дает себя знать. Он никак не справляется; только
мусолит. Из лагерного опыта он, конечно, знает, как пустить (для зачина) в
ход руки, но женщина глупа и злится: "Ах, гадина! Пшел вон, если не
можешь!.." "Молчи, молчи, блядь", -- сипит он. Тут он получает сильный удар
в ухо. (Баба и лежа умеет ударить. Ну да ему привычно...) На четвертую, как
бы после отдыха, сил у него вполне хватает. Бабенка отбивается, но он уж на
ней. Вот и замолчала. (Боится...) Он тяжело дышит, ему трудно, но уж больно
хороша, жирна. Чтобы продлить, он даже встает на миг, набрасывает крючок на
дверь. И снова к ней. Когда хорошо, тогда хорошо... "Простынь сапогами
замарал", -- выговаривает она, когда Стрекалов наконец встал и уже
подтягивает штаны. "А ты в другой раз простынь подогни, -- учит он ворчливо.
- Угол-то простыни возьми да откинь! Думать надо. Калган-то на что?.."
Стрекалов скидывает дверной крючок и выходит. Хватит : на нынешнее
воскресенье. Дыхание еще тяжелое, но сейчас успокоится...
Прошагав по коридору, он выходит на крыльцо -- зимнее солнце уже
встает, набирает силу. Ветерок. Мужчины сгребают снег, скребут землю.
Сонливость их уже сошла на нет, они пошучивают, посмеиваются. Молодые! Вот
один из них бросает комком снега (летом это обычно желуди, мелкие камешки) в
задумавшегося коменданта. Стрекалов вздрагивает, оглядывается. Но бросивший
делает вид, что это не он. (мол, угадай кто). Бац! -- еще один снежок
попадает в него. Снежки небольшие, но ведь им нравится подшучивать над ним,
над старым крокодилом. Бац! -- теперь они уже открыто смеются. Им весело.
-- Эй! Сколько будет семью восемь? Ну?.. -- тоже одна из любимых их
шуток.
Со всех сторон раздается:
-- Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!
Смешно им. Но он старается не обращать внимания. Если они работают,
значит, все правильно, значит, земля вертится. .(Иногда, правда, он
огрызается. "Ну, вы!" -- кричит.) Половину территории уже очистили, Ужасно
подскочили цены на портвейн. (Попозже можно будет еще прикупить.) Нынче
будет солнечно... Бац! -- снежок опять попал ему в плечо. И опять смеются:
-- Ха-ха-ха-ха!..
А луч уже до тепла прогревает спину: утро...
1992 г.