Владимир Маканин
Ракурс
Одна из возможных точек зрения на нынешний русский роман 

1

   Чеховский дядя Ваня живет жизнь, делая, в сущности, только одно довольно обычное дело — он спасает усадьбу. А молодая героиня, которая помогает ему спасать усадьбу, произносит знаменитую фразу: «Мы отдохнем!..»
   Смысл фразы спустя век вдруг раскрылся по-новому... Онегины, Болконские, Обломовы, Карамазовы... Мы их хорошо знаем. Как не знать!.. Они так и остались в своих неразоренных усадьбах. Они там навечно. Они там влюбляются или расстаются. Размышляют, что делать и кто виноват. Они сколько-то и скучают. Они отдыхают. ГЕРОИ РУССКИХ РОМАНОВ ОТДЫХАЮТ В УСАДЬБАХ.
   А лучше нас, пишущих русских, этих заслуженно отдыхающих героев знают только слависты — особый народ!

2

   Славист — частый гость в Москве. И он честный гость. Он знает, скажем, что Москва — еще не Россия. Он видит свежим глазом. И вот (с миролюбивой улыбкой европейца) он все чаще задает один и тот же забавный (для нас) вопрос:
   — Почему герой в нынешнем русском романе так подчеркнуто беден, когда в Москве много вполне обеспеченных людей?.. Почему, когда вокруг немало богатых? И даже очень богатых?
   Вопрос к авторам... Вопрос, разумеется, не к персонажам... Когда чеховские персонажи там и тут предлагали вырубить сад, а вместо усадьбы настроить много дач, они еще и знать не знали, что это лишь начало. Им казалось, что делить усадьбу — это, конечно, грустно, но, в сущности, просто — им думалось, что они делят бесконечный загородный воздух.
   Однако, понижая образный ряд, можно сказать, что именно тогда с героя русской прозы снималась его первая одежда, можно сказать, шуба! ПЕРВОЕ РАЗДЕВАНИЕ В ЧЕХОВСКОЙ ПРИХОЖЕЙ, это если коротко. Но ведь и впрямь казалось — ничего особенного. Шубу ведь и положено в прихожей снимать!.. Человек у дверей может и прикрикнуть на зазевавшегося:
   — Шубу, барин!..
   Мир Чехова — прихожая XX века. Вот только из прихожей герою предстояло пройти дальше. В этот русский XX век...
   Туда, где его уже ждут наши знаменитые романы-вехи.

3

   Эти романы обжалованию не подлежат. Совершенно не важно, что думает и как гневается булгаковский профессор Филипп Филиппович — все равно к нему придут и кого-нибудь шумно подселят: его «уплотнят». Его квартира сожмется (уплотнится) в комнату-две, а его душа — сожмется и озлится.
   Совершенно не важно, в кого стреляет и кого рубит шашкой казак Мелехов... Красных... Белых... Зеленых... Никакой разницы... Все равно казачество порушено, и то, что землю у казака отнимут, дело самого скорого будущего. Стриптиз — это когда герой от минуты к минуте раздевается сам. Когда героя — от романа к роману — раздевают другие, это о нашем романе ХХ века. Это как затекстовые отсветы русского максимализма. Нет такого значительного романа в русской литературе ХХ века, где бы раздевание отсутствовало. «Скидавай!» — общий глас.
   С другой стороны, совершенно не важно и то, что расхаживающие по мукам герои Алексея Толстого поддерживали большевиков и честно принимали условия новой власти. Не спасло. Раздевание, хотя и добровольное. Раздевание, хотя и на виду у всех. Смотрите, как я сам, сам! Смотрите, как мы сами и на ваших глазах, обобществляясь, станем голенькие!.. Трагизм перерастал в ёрнический комизм. После Алексея Толстого самораздевание ускорилось, став еще и радостнее, еще и веселее — скажем, в «Поднятой целине». И реакция на непосредственного предшественника в литературе, разумеется, не исключалась. Писатели как-никак повязаны. Чувственным образом... Дыша друг другу в затылок... Автор — автору. А что? А вот обобществим сами себя. А вот кто больше отдаст свое и разденется, а после и поглядим-ка — останется ли там загадка (или вдруг разгадка) этой самой таинственной русской души?!
   Еще заметнее было с мелкотой — с второстепенными героями и второстепенными романами. У них обобществление становилось наркотическим. Автор ликовал, когда у его героя отнимали дом, жилье, лошадь, корову, у кого-то, помнится, в миг кульминации обобществили лошадь и кучу песка...
   Однако если по порядку и о главном за полвека, то вот:
   в «Петербурге» Андрея Белого разрушается особняк — отчуждается дом;
   в «Собачьем сердце» уплотняется жилье — отчуждается квартира;
   в «Тихом Доне» разрушается казачий уклад, а с ним вместе — отчуждается земля;
   в «Мастере и Маргарите» — буквальное раздевание людишек; отчуждается всё, включая даже и саму рукопись романа. Булгаковское письмо особенно наглядно. И даже не сразу скажешь, кто из знаменитой пары (писатель — реальная совдействительность) проявил себя откровеннее и злее.
   В целом же, перефразируя веселую частушку, можно было бы спеть:
 
Что ни роман — то вешка,
Сымается одежка.
 
   Но вот странный герой Андрея Платонова, казалось бы, выбивался из ряда. Ан нет!..

4

   Герой платоновского романа, как мы помним, обуреваем уникальной мыслью опережения: «Слишком медленно мы раздеваемся!.. А нет ли где уже готового? нет ли где Чевенгура — нет ли где такого места, или городка, или хоть поселка, где все уже прежде нас разделись сами по себе? уже голые? как Адам!.. Нам их надо найти! Необходимо найти!..» — и герой ищет: скачет и скачет по оголяющейся России.
   ЧЕВЕНГУР — ЭТО УЖЕ ПРЕДЧУВСТВИЕ... Герой раздет, а торопится быть голым. Такое ощущение, что русскому роману теперь мала скорость века. Русский роман сам торопится раздеться. Ни счеты к раздевателям-большевикам, ни проклятие особости России, ни ироническая оглядка (своя, своя собственная, авторская!) на столь опростоволосившегося героя — уже ничто не объясняет... Процесс перекликающихся романов уже слишком сам в себе.
   В этом ракурсе русский роман ХХ века, на мой взгляд, недооценен. На первой же странице всякого текста едва народившийся авторский взгляд уже ищет, что можно с героя снять и, если удастся, обобществить. Это не социум — это уже метафизика. Метафизика самой литературы, ее включившееся самодвижение.
   И уже независимо от авторов, от их намерений и даже их таланта русская проза оказалась захвачена этой метафизикой «раздевания». Задействовались, подталкивая друг друга, наконец все... И на столь крутой наклонной плоскости литературный герой (тех лет и тех романов) все сползал и сползал вниз к своей праоснове, устремляясь туда, откуда он когда-то пришел. Устремляясь — к голой, к обнаженной сущности героя античной драмы.
   Гениальное предчувствие — это как обязательное ускорение. Платонов много раньше других проинтуичил, куда движется герой русского романа. Его не пугало. Более того! Он ждал... Нагота, если сама по себе, притягательна для художника. Нагота не стыдлива, если она абсолютна. Нагота антична.

5

   НО ГЕРОЙ РУССКОГО РОМАНА ВДРУГ ОГЛЯНУЛСЯ... Это как последний поклон. Героя звали Юрий Живаго... В раздеваемо-обдираемом мире русского романа исторически запоздалый (и так романтически влюбленный в женщину) Живаго сам по себе никому не мешал... Его по ходу романа просто не успели раздеть. Но, конечно, раздели бы... Автор отлично понимал происходящее... Стихи в финале — как пронзительная фигура умолчания. Героя ждал спрос. Ему не спрятать лица. И потому на нескольких страницах автор осторожным волшебством дает ему (и себе) забвение.
   Этот живой Живаго оказывается — где?.. В усадьбе!.. Вдруг! Очнулся! Вспомнил! Вот она!.. Образ выпрыгнул — как выстрелил. Но можно ли там жить или хотя бы выжить? — вопрос быта уже не возникал. Роскошная русская зима. Мороз. Усадьба в снегу, хрустальная, вымерзшая. Она — настоящая и уже не настоящая. Она — фантом. Совершенно пустая, заснеженная, стеклянная, замерзшая. Усадьба ностальгическая. Усадьба былых лет... Фантом той России и той литературы.
   Отчасти этим объясним случившийся с «Живаго» скандал. Усадьба была местом, с которым попрощались. Литературный контраст вылился в жизнь: в страстную рознь и травлю!.. Не надо забывать, что бок о бок, на соседних страницах соседних книг и соседствующих авторов, толпилось великое множество второ— и третьестепенных персонажей — родственники и друзья, сослуживцы, соседи, просто люди, свидетели, охранники... толпа, как ни назови... И все они спешили — с уже внушенным пристрастием снять с кого-нибудь одежку. Содрать лишнюю рубашку... Азарт!.. Они не могли бы прожить без этого и главы! И двух-трех страниц!
   Не надо забывать и идейных — тех, кто от романа к роману «раздевался» сам и по-честному помогал «раздеть» близкого. Тоже ведь персонажи, тоже авторы — те самые, кто страстно спешил делать и свое, и чужое добро волнующе общим, волнующе ничьим и общественным. Это называлось коллективизмом, обобществлением, колхозом... как угодно!

6

   И нагота воплотилась. Нагота оказалась внезапной и ослепляющей, как и положено истинной наготе. Русский роман знал, чего он хотел. Не до грез! Уловив свою звездную минуту, роман резко ускорил «снимание последних одежек» и, уже вне стыдливости, содрогнулся — завершился отъятием у героя всякой его собственности. Завершился наготой — «раздеванием», достигшим совершенства. Русский роман явил идеально обобранного героя. А литература тем самым демонстрировала свой максимализм и пресловутую литературоцентричность российской души, так и не уступив первенства ни живописи, ни музыке, ни театру — ни даже всеядному кино.
   Наконец-то! Вот он, герой... ЗЕК.
   Есть и точно что-то эллинское в Иване Денисовиче. В его предельной понятности. В его самодостаточности. В его выставленной скульптурности. В этом смысле Иван Денисович или другой рядовой зек архипелага ГУЛАГ — правильное продолжение всех их: и казака Мелехова, и булгаковского профессора Филиппа Филипповича, и Юрия Живаго тоже... Наш последний значащий романный герой. Зек со своей ложкой.
   Точка, на которой замер (или замерз) русский роман. Потому что замер (или замерз) его герой, доведенный до античной наготы и силы.

7

   Пришло новое поколение писателей-романистов. А за новым — еще более молодое и совсем уже новое. Однако, осознанно или неосознанно, с одеждой романного героя (вернее, с античным ее отсутствием) — без перемен. От автора к автору... Прибедненность — как эстафетная палочка. Были уже первые попытки эту навязчивую прибедненность осмыслить. Монументальность зека — победа, но также, мол, и беда. После скульптуры, мол, непросто вернуться опять к живописи... Так что если у героя вдруг и почему-то большая квартира или какая-никакая машина, то, извините, наверняка не своя... Если дача — то самая захудалая. (Где-то сбоку поселка. Да и та — теткина или тещина.) Если деньги, то скромные. Неизвестно как получаемые... Чуть ли не нашел на дороге... Чуть ли не у старушки-процентщицы в конце концов герой все-таки выпросил.
   Родня — да. Родня может быть преуспевающей и сытой (и в связи с этим слегка мерзкой), но не сам герой... Никак не он!.. В самые-самые последние годы писатели осмелились посадить своего героя за руль. Но, разумеется, машина у него — чинить и чинить... непрестижная... плохонькая... ободранная... зачуханная. (Всё цитаты. Всё из романов.) Мало того, еще и спешная оговорка где-нибудь в скобках. Непременная винящаяся авторская оговорка — случайно, мол, наш герой даже такую машину приобрел.
   Автор боится. Автор осторожнее и подозрительнее налоговика.
   На протяжении десятилетий русский романист (а с ним его текст) все еще комплексует перед зеком. Зоркий славист, отметивший, как охотно прибедняется герой нынешнего нашего романа, сказал, что на русском герое все еще ватник. Номер зековский, правда, неразличим. Номера нет — и на том спасибо...

8

   Я принадлежу к поколению писателей, для которых эта эволюция русского романа в ХХ веке представляется слишком грандиозной. И слишком давящей. Эволюция, а наезжает как танк. Наезжает как вульгарная социология. Эволюция, но как из-под нее выбраться?.. И потому пишущие моего поколения предпочитают строить роман на его экзистенциальных составляющих — как на угловых камнях. Как на сваях, на сегодняшний день более прочных.
   Однако и мы, надо признать, не сумели объяснить, почему у всей нашей новизны на плечах столь застарелый ватник зека. И я — не исключение. Собратья по перу уже ткнули пальцем в мой роман «Андеграунд», где героем — непризнанный писатель Петрович, сторож чужих квартир, не имеющий ни жилья, ни собственности. Не имеющий ничего. У него заемные даже чашка и ложка, а ведь ложку зек все же носил с собой. «Андеграунд» — также роман «неодетого» героя.
   Более того! Один умный славист заметил, что андеграундный Петрович оказался более «раздет» и более нищ, чем Иван Денисович. Потому что классический зек был гол и раздет подневольно. (Убери вертухаев с вышек, убери собак и колючку, и — глядишь! — Иван Денисович приоденется. Огород заведет. А то и коровенку...) Петрович, в отличие от зека, ничего не имеет по собственному выбору судьбы. Никаких вертухаев. Он сам такой.
   Тот же ядовитый славист заметил, что Петрович явился следующим шагом «раздетого героя» в русском романе и что он был необходим после зека. Он был, пожалуй, обязателен. Не найдя пути, Петрович лишь уверенно продлил русское романное время.
   Я, конечно, возражал, что в русском романе герою как бы и не нужна собственность. Традиционно, мол, герою и не надо машин и квартир. Он, мол, обойдется! Душа и еще раз душа! Кто виноват и что делать...
   На что славист отвечал, что дело, мол, не в дачах и не в машинах — герою нужна не столько собственность, сколько статус. Ему нужно стоять на ногах. Он должен жить. И не без усмешки добавил — мол, писатель-то живет. Нынешний писатель держит в черном теле именно героя, но никак не себя.

9

   Разумеется, никто, ни славист, ни я, не настаивал при этом, чтобы герой в русском романе явился наконец богатым. Отнюдь!
   С тихим ужасом я жду роман-рифму ко всем героям тех былых времен, ко всем нашим отдыхающим — к Онегиным, Обломовым и Болконским. А ведь роман непременно появится. Пошлый роман со скоробогатым героем — зато без комплексов. И вот уже на самых первых страницах молодой рок-музыкант (и немножко оболтус) Женя Онегин знакомо поедет к умирающему дяде... А почему нет?..
   Роман-рифма — всегда сколько-то роман-пародия... Посмеиваясь, молодой Онегин крутит руль своей пока что плохонькой машины, покуривает и размышляет — как там родной дядька? умрет ли в самом деле?.. Позвонил старый чудак и говорит: приезжай... умираю!.. Забавный мужик! Навестим, так и быть!
   А дядя, как легко уже догадаться, олигарх из средних. Лежа в постели, он успевает протянуть слабой рукой нашему Жене бумаженцию. Завещание... Там — собственность: загородный дом, вписанный в десять гектаров земли, с прекрасным садом, и гаражом, и службами.
   Молодой Онегин бумагу небрежно взял, пробегает глазами и говорит:
   — Спасибо, дядя... Спасибо... Это дача, да?
   Но умирающий произносит ему в ответ другое слово. Забытое... Старик хрипит:
   — Уса-аадьба.
 
   Данное эссе было прочитано автором на торжественном открытии 55-й Франкфуртской книжной ярмарки 7 октября 2003 года.