Владимир Маканин
Удавшийся рассказ о любви
повесть

   «Узкое место! Узкое место!.. Он просто спятил!.. Что он, собственно, хочет сказать?»
Из разговора читателей о повести «Лаз».

   На склоне лет... Помудрев и уже заметно поседев... Что чувствует женщина, всю жизнь любившая одного-единственного мужчину?.. А ничего. Решительно ничего. Во всяком случае, ничего исключительного она, Лариса Игоревна, не чувствует. (Досаду на судьбу? Нет. Ничуть.) Как-никак была долго замужем. За другим мужчиной. Теперь живет одна. (Разошлась.) Уже давно одна.
   Родила в замужестве дочку. Тут ей повезло. Хорошая, замечательная дочь! Уже тоже выросла, уехала. Врач. Живет и работает в Рязани.
   Тартасов, которому Лариса Игоревна как-то намекнула (беседовали) — мол, всю жизнь любила... отреагировал с улыбкой, живо и пошло:
   — Удавшийся рассказ о большой любви — большая редкость!.. А мог бы получиться. Вполне!
   То есть у него, у пишущего, мог бы получиться. И Тартасов еще добавил, оправдываясь (как обычно) отговоркой — мол, мог бы. Но литература умирает... Увы!
   Лариса Игоревна, наслаждаясь одиночеством, смакуя его, сошла с асфальтовой тропы на землю. Как славно! С тропки влево и теперь вперед. (Мимо лип.) По шуршащей листве.
   А? Что такое?! Лариса Игоревна увидела в земле трещину. Прямо перед глазами. Трещина как трещина, неглубока, с едва проглядывающей оттуда темной почвой. Чернозем. Но неожиданное сравнение вдруг смутило ее: она подумала, что это... это лоно ее матери. Боже ж мой! что за мысли!.. Лариса Игоревна невольно съежилась. Суеверие искало испуг?.. Зачем ей это? Почему вдруг сегодня?
   Метафизическая глубина, мы все оттуда, сказал бы Тартасов. С улыбкой... Конечно, глубина. Кто спорит! Достаточно понянькалась она, Лариса, с пишущей братией. Слишком долго они (и он тоже) школили ее душу метафорами. Образным мышлением! Им все запросто, даже материнское лоно. Скоты!..
   Она и себя укорила. За прошлое... С кем поведешься — от тех наберешься.
   Однако глаза ее продолжали скользить по траве, по земле. Глаза сами искали теперь эти знаковые пугающие трещины. Лариса Игоревна с усилием оторвала взгляд от земли. Упорно смотрела вперед... на окна ближайших домов. Безликие окна пятиэтажек.
* * *
   Тартасов на экране мил. Хотя немолод... Приодет, при галстуке. Ведет престижную беседу «Чай». (Писатель на ТВ.) Солидно и культурно. К примеру, с известным композитором... Да хоть бы и с модным мазилкой-абстракционистом! (Художник! Крупным планом руки.) Беседа, однако, приедалась...
   У Тартасова оставался козырем его знаменитый запазушный вопрос. В самый пик телевизионной беседы. Один на один... Миллионы зрителей видели в этот момент живой пар над чашкой чая. Над обеими их чашками. А приглашенный гость, расслабившись, музыкант или художник, уже было считал, что на ТВ не все так политизировано и гнусно. И что можно, оказывается, пооткровенничать. И высказаться достойно, умно... Именитый гость уже вполне раскрепощенно, свойски протягивал руку за конфетой. К вазочке за шоколадкой... В этот самый момент Тартасов его спрашивал:
   — Но ответьте наконец прямо. Вам (лично вам) было плохо прежде — или вам плохо сейчас?
   Что и заставало врасплох.
   Альтернативный выбор всегда груб. И тем грубее, чем мягче гость. Да и как было впопад ответить?.. Сказать, что ему хорошо жилось при коммуняках, было бы безусловной неправдой. (Еще и глупостью.) Но и похвалиться нынешней жизнью как-то не с руки. Неловко. На виду у миллионов сограждан. На виду у недоедающих врачей, учителей...
   На лице собеседника целая гамма растерянности. Рябь оттенков... Волнение, с тем чтобы выразить невыразимое. И рука не знала, что делать с только что взятой конфетой. А Тартасов с улыбкой, с кротким взглядом. Молчал — усиливал паузу.
   Зрители колкий вопрос, конечно же, хорошо знали. Как знали и неответ. (Нам, зрителям, все по нутру. Пусть мелко, жалко, суетно... Но пусть забавно. Мы сами мелки, что поделать!) Миллионы, не меньше, волновались у экранов уже загодя. Предвкушали... Но ведь неплохо, чтобы у зрителя проклюнулся азарт! Званая знаменитость выбрасывала руку за шоколадкой, и только-только (крупным планом) хвать коричневый квадратик, вопрос:
   — Ну?.. Прежде — или сейчас?
   Знаменитость сбилась, лепечет невнятицу. А мы помним, как заикался в прошлый вторник пианист. Худощавый. Рыжий... Краска щек рыжего мужика! Его смущенье!.. Мы дети. Мы ребята, и ТВ — наш кубик. (Жаль, крупноват, не покатать в ладони.)
   Разумеется, приглашались на «Чай» люди известные и амбициозные. (Тоже дети, только принаряженные.) Слишком занятые собой, они не очень-то следили за чужими промахами на ТВ. Не знали, что вопрос повторялся. И, как нарядные дети, ушибались об один и тот же камушек. Тартасов, тоже шалун, улыбался. Прежде? Или сейчас?.. Отвечайте, пжалста. Отвечайте. И чтоб не вилять!
   В этот раз, застигнутый вечным вопросом, тянул свою руку (ручищу) к конфете скульптор П-ов. И ведь тоже растерялся! Как все здесь сидевшие. Как все они... бедный... Даже замычал.
   Подарив зрителям долгожданную конфузную паузу (их законную игровую полуминутку), Тартасов уже спешил своего визави выручать. Своего чайного гостя! Дорогого друга!.. Тартасов его теперь подбадривал — помогал всплыть: мол, знаю, знаю, каково было в прежние времена!.. Мучил надзор. Мучила цензура. Как не знать! Доставалось на орехи и вам, скульпторам. (Как доставалось и нам, пишущим рассказы и повести. Как всем, всем, всем...)
   — ... У нас, у пишущих, — напоминал (зрителям) Тартасов. — Цензора вымарывали из наших повестей строки, целые страницы. Даже отдельные главы! А что и как было у вас?.. Они увеличивали у статуй фиговые листы? или округляли скромные греческие груди?.. Или эти господа (пауза...) отламывали у ваших Венер руки?
   Скульптор, увы, не умел подхватить предложенный шутливый тон.
   — М-мм, — мычал, как на потеху.
   А ведь шел прямой эфир, не подправить и не вырезать.
* * *
   Смутить человека — невелика радость. Едва избавившись от скульптора, один, Тартасов сник: с каждой передачей, переповторяя свой вопрос о прошлом, он все навязчивее думал о тщете человеческих усилий. Чужая немота, мстя, придавливала теперь его самого...
   Именно! Растерянность собеседника отраженным ударом о что-то сверхтвердое (о былое время?) слишком скоро возвращалась, неся смуту в собственную душу. А каково, мол, ему, Тартасову, было прежде?.. И каково ему сейчас? (Когда он иссяк и выдохся, ни строчки не пишет. Когда к нему прилепилось нелепое прозвище Чай с конфетой.) Оправдывая свою жизнь, Тартасов бранил былые дни, душителей-редакторов, критиков — эти суки сворой, все заодно (плюс возраст) мало-помалу приспособили (умертвили) его талант, а что теперь?.. Именно! Тот же вопрос. Тоже безответный. И, словно бы застигнутый (подстереженный) самим собой на телевизионной чайной пикировке, Тартасов с болью замычал:
   — М-м. М-м.
   Покинув студию, он заглянул в закуток-кафе. В конце улицы... Да, да, прихватив с собой конфеты, что с экрана поддразнивали зрителя. (Одну лишь съел мычащий скульптор. И той поперхнулся, бедный.) Так уж заведено, что к следующей беседе господа телевизионщики вновь наполнят термос чаем и вновь выложат конфеты на стол. Если вскрытый, шоколад быстро стареет и покрывается налетом. Как патиной скульптура. Не передерживать на столе. Тартасова предупредили.
   И дали знать — мол, конфеты сразу уноси с собой. И доедай, как и с кем хочешь. (Невелика пожива. Да и грустна.) И вот в кафе, выпив сначала водки и остывая мыслью, Тартасов заново чаевничал. Чашка за чашкой. Уже один. И думал, думал... ни о чем. Отодвигаясь все дальше в мысленное уединение и швыряя в рот шоколадку за шоколадкой.
   Разумеется, он рад, что время поменялось. Что жизнь стала торопливей, богаче и ярче! И что женщины, скажем, перестали быть цензоршами (во всех смыслах). Да, стало лучше, но... но вот как, если лично?.. Это ненасытное «лично»! Способен ли живой человек сравнивать личное в прошлом и личное в нынешнем? какой мерой?
   Цензуры нет, но молодости — тоже. И как, извините, ему выбрать?.. Да, да, стало меньше сверху команд и меньше очередей. Но меньше и вкуса к жизни (и на башке волос). Стареет. Уже стареет. Сравнивай или не сравнивай! Стать импотентом осталось, и в путь... пора, пора! (На свалку.)
   Еще конфетку бросил в рот. Настроение никак не улучшалось. Но цвет шоколада успел вдруг напомнить ему о губах. (Бывает.) Возможно, густота колора. Или, может... тающий на губах? Лариса?.. Лариса Игоревна. Там и отдохнем?
   Пожалуй, ему следует сегодня расслабиться. Прожить послетрудовой вечер...
   Усмехнулся:
   — И конфеты — ей будут знакомы.
   Вновь забрал с собой легкую коробку. Шоколада там еще на две трети. И неплохой на вкус... она оценит.
   Тартасов, давний вдовец, позвонил сыну — успел еще застать его на работе. Сказал, домой сегодня буду позже.
* * *
   Выбравшись (как вырвавшись) из подземных сплетений метро, Тартасов шел наконец малолюдной улицей. Не глядя по сторонам. Грустил... Литература умирает! Десятилетье-два, и словесность умрет вовсе, это ясно. Приплыли... Но что, если и здесь невольная подмена в его душе? Обманчивая психология ухода и конца? (Простительная по-человечески.) Что, если не она умирает, а он? Ну да... И кончается тоже вовсе не она. Кончается жизнью он, Тартасов?!. Мысль удивила. Мысль была куда понятнее и проще, но ведь и горше! и больнее!.. Тартасов шел и шел. Не разбирая дороги. Ноги привели сами. Как привели бы ноги верной неустающей лошади.
   Перед глазами стоял старый (как летит наше время!) блочно-хрущевский дом. Блеклый... и ничем, понятно, не привлекательный. Однако вот оно: первый этаж здания свежевыкрашен! А также вход в подъезд уже заметно подчищен и вылизан. Входная дверь эффектно задекорирована кричащей надписью ВСЁ, КАК ДОМА... Крупную строку россыпью простреливали туда-сюда многоцветные зазывные строчки помельче. С важными (всякому мужчине) предложениями: ПОСТИРАТЬ, ПОГЛАДИТЬ, ВШИТЬ МОЛНИЮ... ПУГОВИЦЫ... КОФЕ ПО-ДОМАШНЕМУ... — а по диагонали появилась совсем свежая веселенькая надпись: сыграю в шахматы.
   В ближайшем окне должно было бы выглянуть и высветиться улыбкой лицо Ларисы. Постаревшее и все еще милое... Но там никого. Ушла, что ли, куда?
   Зато в окне, что рядом, шторка отдернута. Тартасов шагнул ближе. Он надвинулся и — высокий ростом — став на цыпочки, сумел в окно заглянуть: Рая... полураздетая... Сидит, похоже, за очередным кроссвордом. Начесывает в раздумье карандашиком за ухом.
   В третьем окне Тартасова узнали — завидев его лицо, к окну подскочила Галя... Да, Галя в халатике. А из-за ее широкой рязанской спины вроде как Ляля. Обе покачали головой:
   — Нет. Ларисы Игоревны пока что нет...
   Он и сам видел.
   За блочно-хрущевским домом стояли в ряд тополя, тоже ему знакомые. Там и скамейка (какая разница, где ему ждать). Но и скамейку сегодня он выбрал не лучшим образом. Сел, а из-под ног тотчас выскочило тощее существо. Пуганый уличный пес. Заснул было под скамейкой.
   Тартасов пожалел, что прогнал пса... На асфальте ветерок гонял оранжевые листья. Листья легонько скреблись. Чего ж теперь скрестись! Тартасов смотрел на них. Каждый из гонимых листков обретал грустное осеннее значение.
   За краем асфальта — лужайка с невысокой травой. Трава кой-где изрыта. А вот и углубление в земле, похожее на норку. В эту норку (детское желание) хотелось ввинтиться и спрятаться. Ага!.. Если так вышло, что нет Ларисы здесь и сейчас (в настоящем), Тартасов при удаче совпадет с ней в прошлом. Возможно.
   Он уперся глазами в норку, начиная мысленно в нее ввинчиваться. Не спеша, ме-ее-едленно... Все более и более втискиваясь, Тартасов свел плечи. Его царапнуло. Там, в узком месте, гудело и свистело. Тартасова стремительно потащило, понесло. Набирая скорость, он вылетел назад, в уже прожитую жизнь.
* * *
   Оказался он вновь у дома — вновь пятиэтажного, однако вовсе не зачуханного. Не блочного, не серого, а красивого, рослого и старой доброй кладки. (Пять этажей, а мерить — девять.) И не на окраине, не у дальней станции метро, а в центре. Но вот ведь какой гадкий выворот минуты — Тартасов опять ее ждал!
   Узкое место отнюдь не гарантировало и не обещало попаданья точь-в-точь. Прошлое, но не по спецзаказу. Куда ни выскочил — все хорошо. (Как выстрел. А стрелок в тумане.)
   Тартасов шастал у дома, скучал, но ведь молодой! лет тридцати!.. Покуривал, знай, у входных ворот. Курил тогда Тартасов много-много больше. (Здоровья тоже было много больше.)
   Но вот и она, спешит, летит! Лариса в легкой и пушистой ушанке-шапке, зима! Волосы из-под шапки тоже распушились. Торопится... К груди Лариса крепко прижимала папку с рукописью. Не слишком толстую (повесть), а тесемочки на папке (белые) вьются, бьются на зимнем ветерке.
   Она бежит, его не видит. Он окликнул — Лариса!
   Пусть даже цензор, строгий, строжайший, а все же женщина — и любит! И просияла!.. Как ей не просиять, выскакивая, как из пасти (с повестью), из здания цензуры. Из ворот старинного пятиэтажного дома со знаковыми державными решетками. (Еще бы львы у входа.)
   — Да! Да! Да!.. — вскрикнула и тотчас в его объятья.
   Молодая, она и говорила молодо, взахлеб. Повесть, его замечательная повесть в целом уже пропущена цензурой. Ура! Его изящная и с фигами в кармане (с либеральными ляпами!) уже... Такая повесть... Так за нее боялись, волновались, но пропущена, позволена, ура! а мелочовка (всякие намеки-ляпы) на ее усмотр. На ее, Ларисы, личное усмотрение, а значит, победа. Гора с плеч...
   Они идут, пьяные радостью. Тартасов, молодой, легко ее обняв, облапив и слыша стук сердца, торопит. Заждался! Едем, едем домой, вот и он — вот, Лариса, твой троллейбус (отчасти уже наш троллейбус). Скорей к тебе домой.
   Однако на остановке троллейбуса некстати объявился ее сослуживец, то бишь тоже цензор. Тоже домой. Как и Лариса, только-только закончил службу. Улыбка Ларисы на нет, и губы тотчас в нитку. И оттолкнула... Тартасов отступил. (Мужик? Неважно, что мужик, а важно, цензор. Матерый. С портфелем, полным рассказов и повестей.) Мог узнать Тартасова в лицо. И, конечно, мог завтра же сказать, сообщить, стукнуть (пусть невзначай). О прямом ее контакте с автором. О личном, тесном. Ударило бы по повести. Громом на всех их пяти этажах... И по Ларисе. (Уволят... А что дальше? А как любовь?) А как долго стал бы Тартасов еще и дальше дружить с ней, лишись она ценнейшего местечка? — вопрос, пожалуй, экзистенциальный; и без ответа.
   Когда-то Тартасов, впервые ее целуя, спросил шутливо, и Лариса честно ему ответила, где и кем она работает. Кем трудится — он даже не поверил. Такого не бывает. Такое — как честный звонок первого апреля. Как манна. Их свел некий восхитительный случай!..
   Теперь же, оберегая его повесть (и свое дивное рабочее местечко), Лариса скрылась в троллейбусе. Уехала, болтая с этим сморщенным типом — с сослуживцем. Им по дороге. Она успела дать знак Тартасову, чтоб он не уходил. Чтоб в следующий троллейбус... И чтоб нагнал ее сразу — остановку он знает. (И дом ее хорошо знает.) Он все отлично видел. И главное по-прежнему при ней: прошедшая цензуру повесть. К груди прижата. Вместе с сумочкой. Пусть так и едут: вместе!
   Тартасов, счастливый, шагал вслед за троллейбусом. Когда вперед, шагается и без транспорта. Когда удача... Легко и так споро! Он шел, скользя по снегу. То вдруг поскрипывая. Зима стояла.
* * *
   А здесь осень... Возле замшелой пятиэтажки с ярко размалеванным первым этажом (и с зазывом ВСЁ, КАК ДОМА) по-прежнему осенний минор. И окно, где Ларисин кабинетик, зашторено. Тартасов не раз там сиживал. Да-с, кабинетик невелик. Открытая фортка... Ларисы Игоревны все еще нет.
   Зато из окна, что рядом, — Галя. Выглянула. Стрельнув глазками в ржавые осенние деревья, заметила над ними (над их кронами) хмурые небеса. Заметила и Тартасова.
   — Сан Саныч, — позвала, облизнув губастый рот (после чашки кофе), — Сан Саныч! Чего вы не зайдете?
   И еще вскрикнула:
   — Зайдите. Чего ж все на лавочке!
   Тартасов (денег маловато даже на кофе) ответил с некоторой запинкой. И с досадой: когда она наконец запомнит, что зовут его Сергей Ильич! и вообще!.. И вообще, ему, милая, с Ларисой Игоревной хочется переговорить. То да се. А дальше?.. дальше посмотрим.
   Галя — из рязанской глубинки; они там смешливы; и на язык чутки.
   — Смотрите — да не просмотрите!
   И скрылась в окне.
   Но снова головку выставила, кричит:
   — А у нас тут пьяненький. Ну, круто-оой! Валяет дурака, вроде как он художник... с кисточками в обеих руках. Во как! В правой и в левой — обеими кисточками сразу рисует.
   И засмеялась. А за ее спиной засмеялась вроде бы Ляля; веселятся!.. Задернули занавеску.
   Тартасов заскучал.
   Пожалуй, он уже сердился. Мол, жду и жду. А там-то, в прошлом... (Теперь его вдруг восхитила собственная жизнь! и памятливость!) Там-то чего мне, торопыге, не жилось? чего не ехалось? Наверняка уже нагнал бы Ларису. В следующем троллейбусе... Уже бы к ней приехал. Уже обнял.
   Он вновь поискал трещинку, щель в траве, дыру, воронку — сгодилось бы любое узкое углубление. Встал со скамьи. Шагнул, ведя по земле нервным, острым глазом.
   В шуршащей под ногами листве (музыка осени) приметилась норка, мышиный ход. Маленькая тварь оттуда перебралась зимовать уже загодя: в ближайший подвал. На зимовку. А норка — нам!.. Тартасов ее приоткрыл, сгребя листву ботинком. Вот она. И мысленно ввинтился... вот!.. За норкой в глубине возникло узкое место, и Тартасова опять потащило. Обдирая о жесткие выступы...
   В ушах заложило, засвистело от нараставшей скорости, полный вперед! (То бишь назад. В прошлое.) Вдруг рвануло рукав. Зацепившийся карман отстал от пиджачной полы, оторвавшись от Тартасова... Оставаясь тряпицей где-то там, на ветру! В свистящем безвременье.
   Прошлое, вообще говоря, нас не ждет, но на этот раз Тартасову повезло. Он попал хорошо. Какие там пуговицы, оторвавшиеся карманы! пиджачный сор, троллейбусный билет, деньжата, все по фигу! Тартасов в постели. И Лариса рядом. Молодая...
   Первый взрыв чувства он, правда, уже упустил. Припоздал... Но впереди вся ночь.
* * *
   В ушах Тартасова перестало давить, стихло. И так знакомо затикал ему из комнатной глубины Ларисин будильник, что на комоде. Старенький монстр с натугой поспешал за ходким временем.
   — Что это ты холодный? Остыл?.. Ходил на кухню? — спросила Лариса лежащего с ней рядом Тартасова. Удивилась.
   Ласково движущиеся руки — вот откуда шло обволакивающее ее тепло. Вот откуда возникала нежность прикосновений, а с ними и наново набегавшая чувственность. Ах, как она!.. Приглаживала пальцами ему плечи, грудь. Еще нежнее и мягче ее пальцы становились, когда спускались ниже. То справа, то слева ласково настраиваясь (но не набрасываясь) на его крепкий впалый живот и пах. Тартасов замирал. Пальцы прочерчивали на его напрягшейся коже едва ощутимые утонченные линии... И так слышно в тишине подстукивал сердцу будильник!
   Томление нарастало, однако всему есть предел.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента