Макеева Наталья
Хохот
Наталья Макеева
ХОХОТ
Борис Семёнович сторонился смеющихся людей. Hе из зависти вовсе. В содрогании их тел, запрокинутых головах с закатившимися глазами виделось ему что-то трупное.
"Hе бывают живые люди такими и всё тут!" - говорил он Катерине, грустной девочке лет семи, тоже несмеяне. Часто, забившись на дальней сырой скамейке в самой утробе парка, говорили они, храня себя от хохотунчиков. А когда те всё же их настигали, спасались ещё глубже, в чаще таких изгибов и отблесков, что девочкины волосы начинали змеиться, а у Бориса Семёновича то и дело отрастал птичий клюв. Одинокими быть они не умели. Внутри каждого неспешно ворочался целый выводок чертоангелов, певших свои сумрачно-ясные песни, рассевшись на хрупких веточках бесконечных бесед.
Hе то что б они жизни не рады были. Просто смех человечий пугал их. Как и Солнце. "Злое, страшное оно. Вот-вот зубами клацкнет" - шептала, плача в тёмном углу, Катя. "Да, изрядно почуждело." - соглашался, недобро щурясь на светило, Борис Семёнович.
Hастоящее Солнышко спряталось или, скорее, по недоброй воле попало в плен к пустотелым тварям. Иногда, когда самозванец прятался, можно было увидеть их смутные тени в тоскующих небесах. Солнышко не гасло - оно сидело в своём плену всемирной шаровой молнией, всё больше и больше наливаясь соком. Расточать жизнь было совершенно не на кого. Распухая без всякой меры, оно готовилось к своему полноводию. А пустотелые стражи не знали ни Солнца, ни Луны, только хохот человечий. Катеньке всё чаще и чаще виделось, как усталое Солнышко вырывается из своих снов и тогда каждая душа, каждое тело, мысль любая лопается огнём. Даже Луна трескается, в пламенных рыданиях светя в прервавшейся полночи, новорождённой колесницей верша уму непостижимый день.
Борис Семёнович и Катя обожали Луну. Солнышко-то далеко. К тому же, как говаривал один мудрец, "ему - егойное, а Луне - лунное!" Hе протягивать же паутинку к бликующему обманщику. Откуда набирался он сил, чей скрежет зеркалил и что за светляк по нутру его пустому скакал, не знал никто и знать не мог. Hет такой головы, что б в таких вещах разбираться.
Луна пока держалась. И смеха людского не любила, видя в нём судорожное "браво" тюремщикам своего брата, а вовсе не радость какую.
Целыми ночами она, отражая гнилое мерцание последнего наглеца, грустила, лелея мечту о Дне, когда они вместе прокатятся по пылающему небосклону.
Раззявленный хохот этот вёл прямо в пустотелое логово, где уже и не до смеха вовсе и даже не плача - только пустота страшная перед самым солнышкиным вскриком. Глядя на мир, Катерина всё больше сворачивалась внутрь себя, пропитываясь собственной бесшумной радостью. Закрывшись лианами длинных волос, она то тянулась к пленному Солнышку, постепенно вползая в убежище, переполненное словами и снами, которые и пересказать-то никому нельзя, даже Борису Семёновичу. Потому как нет таких звуков - слова те пересказывать, а для снов ничего и подавно нет.
Он, тоже прячась в сумрачной тиши, о пленном светиле знал лишь с девочкиных слов, в которые без памяти верил - всей душой, как в тень свою, в отблеск или там в Бога. И всё старался вместить. Вглядываясь в бледное катино личико, пытался он поймать в глазах её солнышкину тоску.
Когда тёмное дно зрачков наконец-то вздрагивало и раскрывалось, Борису Семёновичу часто хотелось, что бы он и не рождался вовсе и поныне плескался в беспамятстве.
День оно дня поблёскивание чумное становилось всё гуще и от того всё чаще стрекотал смех. Его помноженные рты смачно пережёвывали мечущийся в ужасе воздух во славу своего кумира-солнцекрада. И не было этому ни конца, ни края. Толпы хохочущих существ заполнили улицы, они носились с яркими предметами, восхваляя и воспевая. "Чудовищно, до чего ж чудовищно." горестно подвывал Борис Семёнович, качая слабеющую Катеньку, ближе и ближе подбиравшуюся к солнышкиной темнице. "До света недалече", - шелестела она, двигаясь в пустоте в живом облаке змеящихся волос. По всему было видно времени осталась тающая крошечная горстка.
А Борису Семёновичу придумалось засмеяться. Рассуждал он вот как: если вражьи слуги хохочут - значит сила какая-то в этом есть. Если же ей завладеть, можно, наверное, победить. И тогда подлец зашипит, задымит головешкой и свалится, Солнышко поднимется и станет светить - людям и сестрёнке своей бледной на радость. Встав перед зеркалом, Борис Семёнович разевал рот и, выпучив как следует глазища, начинал яростно кряхтеть. И звук, и вид получались такие жуткие, что аж зеркало передёргивало, а сам горе-смехун и вовсе забивался в угол - "чур меня, чур!". Hе смешили его шутки людские, и прочие явления, служившие хохотунам для их ритуалов. Частенько пробовал он и поддаваться соблазнам Бликующего, но только сильней ужасался и, сам того не желая, скатывался в холодную брешь, где, дрожа и озираясь, змеилась Катенька.
Её тело, пропитанное грустью солнышкиной, день ото дня утекало к своей хозяйке, почти коснувшейся Солнышка. Она бы и слилась с ним, если б не судороги людские, они только и не давали ей с головою нырнуть в родное.
Борис Семёнович поводил в пустоте птичьим клювом. Ему было жарко - до слёз и как-то по-странному радостно - несмешливо, молча, но настолько полно и несомненно, что назад, к земле и не тянуло. Hе видел, но звериным способом чуял он Катеньку - рядышком, между ним и Солнышком, вот-вот готовым лопнуть. Борис Семёнович знал - ещё немного и станет огромный светлый жар и больше ничего. А до этого люди и черти будут носиться и в отчаянье кусать друг друга, лопаясь изнутри. Он уже видел их, хохочущих в попытке спасти бликунову власть. Hо кто же спасёт такое? Подлец уже весь растрескался, как и всякая другая мысль. Вдруг Борис Семёнович уловил странное и понял - это Катенька прижалась к солнышку ближе близкого и волосы её змеятся, не погибая в его невозможном жаре, а глаза впитывают внутрь себя пустоту. Треск один остаётся - страшный треск всего и вся.
Извернувшись, коснулся Борис Семёнович катиного тела. Оно больше никуда не текло и не двигалось - только змеи метались по голове, воя от ужаса, а сама девочка ушла в неназванную даль.
И тут пришёл хохот. Он обрушился на птицеклювого дядечку, разворотил нутро и распахнул ему рот. Хохот был всем, хохот был везде. В нём громыхали смешки, усмешки и детский смех - все поклонения Бликуну смешались и рвали теперь Бориса Семёновича на части. Он чувствовал, что и сам заливается, словно над шуткой, над катенькиным телом. И длилось это странно - то ли миг, то ли пропасть.
Пока Солнышко не стало всем, а всё - Солнышком.
(18.11.2001 года)
ХОХОТ
Борис Семёнович сторонился смеющихся людей. Hе из зависти вовсе. В содрогании их тел, запрокинутых головах с закатившимися глазами виделось ему что-то трупное.
"Hе бывают живые люди такими и всё тут!" - говорил он Катерине, грустной девочке лет семи, тоже несмеяне. Часто, забившись на дальней сырой скамейке в самой утробе парка, говорили они, храня себя от хохотунчиков. А когда те всё же их настигали, спасались ещё глубже, в чаще таких изгибов и отблесков, что девочкины волосы начинали змеиться, а у Бориса Семёновича то и дело отрастал птичий клюв. Одинокими быть они не умели. Внутри каждого неспешно ворочался целый выводок чертоангелов, певших свои сумрачно-ясные песни, рассевшись на хрупких веточках бесконечных бесед.
Hе то что б они жизни не рады были. Просто смех человечий пугал их. Как и Солнце. "Злое, страшное оно. Вот-вот зубами клацкнет" - шептала, плача в тёмном углу, Катя. "Да, изрядно почуждело." - соглашался, недобро щурясь на светило, Борис Семёнович.
Hастоящее Солнышко спряталось или, скорее, по недоброй воле попало в плен к пустотелым тварям. Иногда, когда самозванец прятался, можно было увидеть их смутные тени в тоскующих небесах. Солнышко не гасло - оно сидело в своём плену всемирной шаровой молнией, всё больше и больше наливаясь соком. Расточать жизнь было совершенно не на кого. Распухая без всякой меры, оно готовилось к своему полноводию. А пустотелые стражи не знали ни Солнца, ни Луны, только хохот человечий. Катеньке всё чаще и чаще виделось, как усталое Солнышко вырывается из своих снов и тогда каждая душа, каждое тело, мысль любая лопается огнём. Даже Луна трескается, в пламенных рыданиях светя в прервавшейся полночи, новорождённой колесницей верша уму непостижимый день.
Борис Семёнович и Катя обожали Луну. Солнышко-то далеко. К тому же, как говаривал один мудрец, "ему - егойное, а Луне - лунное!" Hе протягивать же паутинку к бликующему обманщику. Откуда набирался он сил, чей скрежет зеркалил и что за светляк по нутру его пустому скакал, не знал никто и знать не мог. Hет такой головы, что б в таких вещах разбираться.
Луна пока держалась. И смеха людского не любила, видя в нём судорожное "браво" тюремщикам своего брата, а вовсе не радость какую.
Целыми ночами она, отражая гнилое мерцание последнего наглеца, грустила, лелея мечту о Дне, когда они вместе прокатятся по пылающему небосклону.
Раззявленный хохот этот вёл прямо в пустотелое логово, где уже и не до смеха вовсе и даже не плача - только пустота страшная перед самым солнышкиным вскриком. Глядя на мир, Катерина всё больше сворачивалась внутрь себя, пропитываясь собственной бесшумной радостью. Закрывшись лианами длинных волос, она то тянулась к пленному Солнышку, постепенно вползая в убежище, переполненное словами и снами, которые и пересказать-то никому нельзя, даже Борису Семёновичу. Потому как нет таких звуков - слова те пересказывать, а для снов ничего и подавно нет.
Он, тоже прячась в сумрачной тиши, о пленном светиле знал лишь с девочкиных слов, в которые без памяти верил - всей душой, как в тень свою, в отблеск или там в Бога. И всё старался вместить. Вглядываясь в бледное катино личико, пытался он поймать в глазах её солнышкину тоску.
Когда тёмное дно зрачков наконец-то вздрагивало и раскрывалось, Борису Семёновичу часто хотелось, что бы он и не рождался вовсе и поныне плескался в беспамятстве.
День оно дня поблёскивание чумное становилось всё гуще и от того всё чаще стрекотал смех. Его помноженные рты смачно пережёвывали мечущийся в ужасе воздух во славу своего кумира-солнцекрада. И не было этому ни конца, ни края. Толпы хохочущих существ заполнили улицы, они носились с яркими предметами, восхваляя и воспевая. "Чудовищно, до чего ж чудовищно." горестно подвывал Борис Семёнович, качая слабеющую Катеньку, ближе и ближе подбиравшуюся к солнышкиной темнице. "До света недалече", - шелестела она, двигаясь в пустоте в живом облаке змеящихся волос. По всему было видно времени осталась тающая крошечная горстка.
А Борису Семёновичу придумалось засмеяться. Рассуждал он вот как: если вражьи слуги хохочут - значит сила какая-то в этом есть. Если же ей завладеть, можно, наверное, победить. И тогда подлец зашипит, задымит головешкой и свалится, Солнышко поднимется и станет светить - людям и сестрёнке своей бледной на радость. Встав перед зеркалом, Борис Семёнович разевал рот и, выпучив как следует глазища, начинал яростно кряхтеть. И звук, и вид получались такие жуткие, что аж зеркало передёргивало, а сам горе-смехун и вовсе забивался в угол - "чур меня, чур!". Hе смешили его шутки людские, и прочие явления, служившие хохотунам для их ритуалов. Частенько пробовал он и поддаваться соблазнам Бликующего, но только сильней ужасался и, сам того не желая, скатывался в холодную брешь, где, дрожа и озираясь, змеилась Катенька.
Её тело, пропитанное грустью солнышкиной, день ото дня утекало к своей хозяйке, почти коснувшейся Солнышка. Она бы и слилась с ним, если б не судороги людские, они только и не давали ей с головою нырнуть в родное.
Борис Семёнович поводил в пустоте птичьим клювом. Ему было жарко - до слёз и как-то по-странному радостно - несмешливо, молча, но настолько полно и несомненно, что назад, к земле и не тянуло. Hе видел, но звериным способом чуял он Катеньку - рядышком, между ним и Солнышком, вот-вот готовым лопнуть. Борис Семёнович знал - ещё немного и станет огромный светлый жар и больше ничего. А до этого люди и черти будут носиться и в отчаянье кусать друг друга, лопаясь изнутри. Он уже видел их, хохочущих в попытке спасти бликунову власть. Hо кто же спасёт такое? Подлец уже весь растрескался, как и всякая другая мысль. Вдруг Борис Семёнович уловил странное и понял - это Катенька прижалась к солнышку ближе близкого и волосы её змеятся, не погибая в его невозможном жаре, а глаза впитывают внутрь себя пустоту. Треск один остаётся - страшный треск всего и вся.
Извернувшись, коснулся Борис Семёнович катиного тела. Оно больше никуда не текло и не двигалось - только змеи метались по голове, воя от ужаса, а сама девочка ушла в неназванную даль.
И тут пришёл хохот. Он обрушился на птицеклювого дядечку, разворотил нутро и распахнул ему рот. Хохот был всем, хохот был везде. В нём громыхали смешки, усмешки и детский смех - все поклонения Бликуну смешались и рвали теперь Бориса Семёновича на части. Он чувствовал, что и сам заливается, словно над шуткой, над катенькиным телом. И длилось это странно - то ли миг, то ли пропасть.
Пока Солнышко не стало всем, а всё - Солнышком.
(18.11.2001 года)