Максим Алексеевич Антонович
Промахи
(Последний философ-идеалист. В. А. Зайцева. «Русское Слово», 1864, декабрь)
(Нерешенный вопрос. «Русское Слово», 1864, сентябрь)

   Прежде чем обратиться к «Нерешенному вопросу», мы считаем долгом выразить г. Зайцеву нашу благодарность за ту великодушную готовность, с какою он воспользовался нашими замечаниями, признав справедливость их. Долг благодарности обязывает нас разрешить все те недоумения г. Зайцева, какие возбуждены в нем нашею статьею. В своем ответе нам он спрашивает: «Что касается до самого Шопенгауэра, то я удивляюсь, что за охота г. Антоновичу тратить столько красноречия на доказательство его тупости и обскурантизма?» – «Я полагаю поэтому, что каждый из нас, безобидно друг для друга, может остаться на этот счет при своем мнении: я – при том мнении, что Шопенгауэр был умный и ученый человек, не бесполезный для общества; вы – что это была личность вроде Ивана Яковлевича, болтавшая только бессмысленные фразы и совершенно неспособная сказать правду иначе, как сдуру». С личной точки зрения это верно; какие бы мнения ни имел г. Зайцев, – для нас это не только безобидно, но даже совершенно безразлично; мы даже вовсе не желаем знать мнений г. Зайцева как частного лица, и нам нет никакого дела до того, остается или не остается он при своем мнении о Шопенгауэре. А при чем же должны оставаться читатели? – вот вопрос, на который обратил внимания г. Зайцев. Ведь вы же, г. Зайцев, высказываете печатно ваши мнения не для нас только лично, а вообще для всех ваших читателей; так же точно и мы при печатании своих статей имеем в виду не вас, а ваших и наших читателей. И потому с точки зрения читателей нельзя решать литературного спора так, как вы предлагаете, т. е. каждому из нас остаться при своем мнении; мы с вами лично можем порешить на этом, но читатели должны знать, чье же мнение вернее, особенно те читатели, которые имеют предрасположение верить вам на слово. Вот этих-то читателей мы и хотели спасти от ваших ложных мнений, и вот почему нам пришла охота тратить красноречие на доказательства тупоумия и обскурантизма Шопенгауэра. Вы лично оставайтесь при каком вам угодно мнении о Шопенгауэре, считайте его хоть высочайшим гением, нам до этого нет дела; мы имеем в виду только ваших читателей, и если мы хотим даже вас самих довести до сознания ваших ошибок, то только потому, что оно подействует на самых мизерных читателей, слепо верящих вам. Поэтому собственно для читателей мы заметим, что г. Зайцев или не понял той цели, с какою мы восставали против Шопенгауэра, или же намеренно умолчал о ней, потому что она высказана была нами прямо и ясно. Г. Зайцев назвал Шопенгауэра «гением»; мы восстали против справедливости этого названия и в доказательство сослались на слова самого же г. Зайцева, утверждавшего, что Шопенгауэр «несет чепуху впопад», т. е. говорит бессмысленные фразы и правду сдуру; – это ваше мнение о Шопенгауэре, г. Зайцев, и вы напрасно навязываете его нам. Таким образом, ссылаясь на ваши же слова, мы доказали, что Шопенгауэр вовсе не гений; с этим вы и сами согласились теперь, и уже не называете его «гением», а просто «умным и ученым человеком, не бесполезным». Но вы решительно обошли нашу главную цель; мы не столько нападали на Шопенгауэра, сколько защищали Гегеля и Фихте от ваших невежественных нападений. Назвавши Шопенгауэра «гением», вы назвали Фихте и Гегеля бездарными, тупоумными шарлатанами, которых следовало бы гнать метлой, подвергнуть исправительному наказанию и забросать гнилой репой; вот эта-то ваша невежественная несправедливость и варварская жестокость к Фихте и Гегелю и ваше неразумное преувеличенное восхваление Шопенгауэра просто возмутили нас, не лично, а за ваших несчастных читателей. Мы и доказали вам, что Шопенгауэр во всех отношениях ниже Фихте и Гегеля, что если вы последних назвали тупоумными шарлатанами, то Шопенгауэра следовало вам назвать весьма тупоумным и весьма шарлатаном, и наоборот, если вы Шопенгауэра называете «гением», то Гегеля и Фихте должны назвать величайшими гениями; – вот какова была наша мысль. Пожалуйста же, г. Зайцев, не омрачайте ваших читателей и не извращайте смысла нашего спора; во имя читателей мы требовали и требуем от вас, чтобы вы всякий ваш похвальный отзыв об общем размере способностей и о значении деятельности Шопенгауэра прилагали в увеличенной степени к Фихте и Гегелю; если вы сказали, что Шопенгауэр есть человек умный, ученый и не бесполезный, то о Фихте и Гегеле вы должны сказать, что они люди весьма умные и ученые и весьма не бесполезные. Итак, вы можете оставаться при своем несколько видоизмененном мнении о Шопенгауэре; но ваши читатели должны держаться того мнения, что Гегель и Фихте гораздо выше Шопенгауэра, что называть последнего гением, а первых тупоумными шарлатанами – значит поступать несправедливо и философски невежественно.
   Г. Зайцев жалуется далее, будто бы мы в своей статье написали многое с целью «оскорбить» его; в пример он указывает следующий факт: «Г. Антонович объявляет, что я Шопенгауэра самого не читал, а читал какое-нибудь очень одностороннее сочинение о нем. К чему г. Антонович говорит это, – я понять не могу; потому что не бог весть какая доблесть прочитать Шопенгауэра, и не особенный позор не читать его». Мы удивляемся непонятливости и недогадливости г. Зайцева; потому что мы нашим предложением – говорим откровенно и искренно – не только не хотели оскорбить его, но хотели даже сказать ему комплимент. В самом деле, нужно быть совершенно ограниченным и ничего непонимающим человеком, чтобы, прочитавши сочинения Шопенгауэра, назвать его гениальным умом; мы не хотели считать г. Зайцева таким человеком и потому предположили, что он сам не читал сочинений Шопенгауэра, а был введен в заблуждение кем-нибудь посторонним; и мы думаем, что это предположение выгодно и нимало не оскорбительно для г. Зайцева: если же он действительно прочитал самого Шопенгауэра и признал его гением, то это гораздо хуже для него. Подобным образом г. Зайцев и в других случаях счел в нашей статье оскорблением для себя то, что мы говорили именно для того, чтобы не оскорблять его. Мы сказали, например, что г. Зайцев в своих суждениях о Шопенгауэре нарушил «все правила и приемы здравой философской критики». На это г. Зайцев отвечает, что он вовсе не намерен был писать философской критики на Шопенгауэра, и потому намеренно пренебрег ее правилами, так что этого нельзя ставить ему в вину. Но неужели же г. Зайцев не заметил, что по существу дела и для точности нам следовало бы выразиться так: «г. Зайцев нарушил все правила здравого смысла и здравой критики»? Мы же, чтобы смягчить жесткость и резкость этого приговора, выразились иначе и сказали только о нарушении правил философской критики; и вдруг г. Зайцев нашу же снисходительность обращает против нас же самих!
   Далее г. Зайцев обращается к нам еще с такими недоумениями: «Что касается извинений, которых требует от меня г. Сеченов через г. Антоновича (это неправда, этого не было в нашей статье), то я, право, в недоумении, какого рода они могут быть, кроме отказа от своей ошибки? Но г. Сеченов, очевидно (?), требует еще чего-то, потому что у г. Антоновича отказ требуется сам по себе, а извинение само по себе. Пусть г. Сеченов или г. Антонович объяснят мне, чего им еще от меня нужно, какой эпитемии?» Нам лично, как вероятно и г. Сеченову, решительно ничего не нужно от вас; вашею невежественною статьею вы оскорбили не нас, а ваших несчастных читателей, которым вы внушили превратные понятия и которых вы учили варварской жестокости. Поэтому вы должны извиняться не перед г. Сеченовым, а перед его статьею, которую вы не поняли и, однако, взялись исправлять и опровергать перед вашими читателями, которых вы ввели в страшное заблуждение. Что же касается до эпитемии, то налагать ее на вас мы не имеем права и не желаем; прибавим только, что лучшею эпитемиею, которую налагают на вас здравый смысл, польза ваших читателей и общее благо литературы, было бы исполнение следующей заповеди: не браться ни за одно дело, к которому вы неспособны, и не омрачать и без того уже омраченных и мизерных последователей ваших внушением им таких вздорных понятий, как гениальность Шопенгауэра, необходимость исправительных наказаний для философов, необходимость и польза рабства негров, случайность истории, ограничивание истории одними только войнами и проч. и проч.
   Наконец г. Зайцев предлагает нам следующий сентиментальный вопрос: «Поэтому я решаюсь апеллировать к самому г. Антоновичу и просить его сказать мне откровенно: не преступил ли он в своей статье пределов полемики, которая могла быть ведена против меня, и неужели ни в статье моей: „Последний философ-идеалист“, ни в прочей моей литературной деятельности нет ничего, что бы могло оградить меня от оскорблений (?) с его стороны, подобных тем, которыми он осыпает меня?» На это мы ответим, что г. Зайцев придает слишком личный характер литературному делу; он воображает, что опровержение статьи есть личная обида для ее автора, а защищение ее есть комплимент ему и выражение личного чувства приязни; так, например, в нашем предположении, что он не читал самого Шопенгауэра, он видит намерение оскорбить его и говорит, что мы не должны были так оскорблять его во внимание ко всей его деятельности; опровержение статьи г. Сеченова тоже кажется ему оскорблением, за которое требуется извинение; наконец, за всю нашу статью он требует от нас какого-то удовлетворения и апеллирует к нам с чем-то и на кого-то. Если г. Зайцев понимает литературный спор таким личным образом, то он сильно ошибается, по крайней мере, относительно нас. В наших возражениях и опровержениях, равно как и в наших защищениях, мы имели в виду не личности, а мнения, высказываемые ими; если мы употребляем, например, фамилию г. Зайцева или другую, то это просто только как ярлык, как сокращенное название для известных мнений, которыми мы занимаемся. Вся наша статья против г. Зайцева со всеми ее подробностями вызвана была не желанием оскорбить его, а желанием восстановить в истинном виде те понятия, которые он исказил и обезобразил в своей статье; мы отстаивали и защищали не лично г. Сеченова, а те его верные взгляды, которые думал поколебать г. Зайцев; мы защищали эти взгляды не потому, что они принадлежат г. Сеченову, а потому, что на них делались нелепые нападения, и это доказывается тем, что мы же защищали Фихте и Гегеля, к философскому направлению которых мы относимся отрицательно. Таким образом прием, посредством которого г. Зайцев притянул к делу г. Сеченова, будто бы требующего извинений, есть просто подьяческое крючкотворство, которое не делает чести г. Зайцеву и не только не поправляет его дела, но еще более роняет его; и мы с своей стороны затрудняемся отвечать на апелляцию г. Зайцева, так как она неосновательна, не имеет предмета и жалуется на личные оскорбления, которых нет. Впрочем, если что-нибудь в нашей статье, и без всякого нашего намерения и вопреки нашему желанию, оскорбило г. Зайцева, то мы охотно просим у него извинения за это, не во внимание к его прочей литературной деятельности, а во внимание к тому действительно очень редкому и очень почтенному самообладанию, с каким он сознался в своих ошибках и отказался от них. – Что же касается до теоретического вопроса о том, может ли литературная деятельность ограждать от оскорблений, то для уяснения его мы советуем г. Зайцеву внимательно прочесть статьи гг. Благосветлова и Писарева, направленные против «Современника».
   Теперь обратимся к «Нерешенному вопросу». Занимаясь «Нерешенным вопросом», мы имеем дело с целым «Русским Словом», которое заявило о своей полной солидарности с «Нерешенным вопросом», со всеми его подробностями, со всеми его нелепостями и плоскими выходками. Вообще «Русское Слово», не имея внутренней солидарности с самим собою и с своими частями, решилось хоть по наружности показывать самую неразрывную солидарность; главные деятели его из кожи лезут, чтобы отстоять и защитить друг друга, и делают это, действительно не жалея своей кожи и с убытком для себя; если один из них скажет даже очевидную нелепость, то другие непременно станут защищать ее, хоть бы они в душе и сознавали, что она действительно нелепость; иначе, воображают они, солидарности не будет между ними. И не одни только деятели «Русского Слова», но даже родственники их стремятся хоть чем-нибудь заявить свою солидарность с ним. Вся эта погоня за солидарностью представляет очень умилительное зрелище! Г. Зайцев со всевозможными натяжкам и болезненными усилиями защищает неправды г. Благосветлова; г. Писарев в свою очередь защищает г. Зайцева во всем, даже в его нелепом мнении о необходимости и пользе рабства негров, мать г. Писарева, г-жа Варвара Писарева, тоже защищает г. Благосветлова, не щадя при этом своего собственного сына и неразрывно соединяя его репутацию с репутацией г. Благосветлова, несмотря на всю рискованность такого соединения; «позорить Благосветлова, – говорит она, – и в то же время выгораживать Писарева – невозможно: или оба они – честные люди, или оба – негодяи». Чтобы еще более возвысить г. Благосветлова, г-жа В. Писарева печатно рассказала о великих заслугах его перед ее сыном, а стало быть, и перед всей русской литературой, оказывается, что г. Благосветлов не только был восприемником при перекрещении г. Писарева из эстетиков в нигилисты, но еще сам обратил и перекрестил его в нигилизм, и что г. Писарев и до сих пор еще ходит на помочах г. Благосветлова. Вот как повествует об этом г-жа Писарева: «В январе (1861 года) сын мой был еще эстетиком (?), в апреле он еще, по своей неразвитости, был способен входить в сношение с „Странником“, а в ноябре уже „Современник“ предлагал ему работу (?); дурно или хорошо то превращение, которое в нем совершилось (ужасно быстро оно совершилось, – менее, чем 9 месяцев), об этом я не говорю ничего; но факт состоит в том, что этим превращением он исключительно обязан г. Благосветлову…; поэтому сын и видит в г. Благосветлове не „прихвостня“, а своего друга, учителя и руководителя, которому он обязан своим развитием и в советах которого он нуждается до настоящей минуты». Вероятно, по совету этого учителя г. Писарев и взялся защищать «Нерешенный вопрос». Чтобы г. Писарев, подобно г. Зайцеву, не обиделся этим нашим предположением, мы объясним основания его; г. Писарев, как человек неглупый, кажется, мог бы понять те нелепости, которыми наполнен «Нерешенный вопрос», и мог бы сообразить, что защищать его поэтому нерационально и опасно для умственного достоинства; вследствие этого мы и думаем, что он вступается за «Нерешенный вопрос» не motu proprio, а по какому-нибудь постороннему внушению и, вероятнее всего, по влиянию его учителя и советника, г. Благосветлова. Впрочем, мы не выдаем нашего предположения за несомненное и допускаем его ошибочность. – Для точности мы заметим еще, что г. Зайцев нигде не заявлял о своей солидарности с «Нерешенным вопросом», и мы поэтому не можем сказать, одобряет ли он его вполне, или нет; очень может быть, что г. Зайцев до того ясно увидел всю вздорность «Нерешенного вопроса», что никак не мог сделать насилия над собою, чтобы похвалить этот несчастный «вопрос», и у него язык не повернулся, чтобы заявлять о своей солидарности с тем, что он в душе порицает; но, может быть, и то, что молчание г. Зайцева есть знак его согласия, а иначе он отказался бы от солидарности с «Нерешенным вопросом», как это сделал один из бывших редакторов «Русского Слова». Поэтому мы можем сказать вообще, не боясь ошибиться, что в «Нерешенном вопросе» сконцентрировано и олицетворено все «Русское Слово».
   Как мы будем разбирать «Нерешенный вопрос», строго или снисходительно? Нам доводилось слышать упрек за то, будто бы мы жестоко поступаем с «Русским Словом», нисколько не имеем к нему ни снисходительности, ни жалости. Недавно мы получили письмо, в котором неизвестный корреспондент делает нам такой же упрек и советует, чтобы мы полемизировали с «Русским Словом» и поправляли его ошибки «снисходительно, осторожно и со всею деликатностью»; особенную же деликатность он внушает нам наблюдать относительно г. Писарева, который, по словам нашего корреспондента, «может увлекаться, может ошибаться, делать промахи, – но все-таки это лучший цветок из нашего сада, – грубо сорвавши его цвет и неделикатно отнесясь к нему, вы восстановите окончательно против себя всю молодежь». Благодарим корреспондента за добрый совет, которым и воспользуемся, но только с некоторыми оговорками. – Действительно, деликатность вещь прекрасная, но только в сношениях с людьми тоже деликатными; снисходительность тоже действует благотворно, но только на людей разумных и рассудительных; чем снисходительнее обращаются с такими людьми, тем строже они бывают сами к себе, осторожнее и осмотрительнее в своих действиях. Но так как «Русское Слово» принадлежит к людям противоположного сорта, то деликатность и снисходительность производят на него противоположное действие, вызывают слепую заносчивость и упорство в заблуждениях, которые и без того очень свойственны людям с таким размером умственных сил, каким обладает «Русское Слово». Прежде мы относились к «Русскому Слову» очень снисходительно, исправляли его ошибки деликатно, не упоминая даже о том, что они принадлежат «Русскому Слову»; но это ни к чему не повело, «Русское Слово» не пользовалось нашими поправками, в некоторых случаях даже не замечало их и потому воображало себя безошибочным, и еще недавно оно с истинным или, может быть, и притворным изумлением спрашивало: когда же это «Современник» указывал ему его ошибки? В тех случаях, когда «Русское Слово» замечало наши указания, они тоже не приносили ему пользы, именно вследствие того, что высказываемы были снисходительно и без резкостей. «Русское Слово», по самому складу своего ума и по малоколичественности его содержания, всегда увлекается внешностью дела, а не сущностью его, вместо мыслей довольствуется одними фразами, блестящую фразу всегда предпочитает дельному содержанию и для красного словца не задумается сказать даже заведомую нелепость, вроде того, например, что «к стыду человечества и XIX века» философов не наказывают и не сажают в водолечебницы, – все это, конечно, нелепо, но зато очень фразисто и звонко, есть тут и «человечество», и «XIX век», и контраст с «водолечебницей», поэтому «Русское Слово» восторгается и самоуслаждается этими фразами, несмотря на всю нелепость их содержания; к Шопенгауэру оно чувствует пристрастие именно за его звонкое и напыщенное фразерство. Вследствие такой заразы фразерством на «Русское Слово» не действуют никакие, даже самые основательные замечания и поправки, если они не звонки не покрыты шумихой блестящих фраз; на ваши замечания оно ответит целым потоком, конечно, бессодержательных, но хлестких, забористых и резких фраз. Разоблачите, как угодно, эти фразы, докажите, как дважды два, всю пустоту их, но если в ваших фразах не будет хлесткости и забористости, то «Русское Слово» непременно возомнит себя победителем и правым. Оно, как и все вообще фразеры, воображает, что фразерство есть дело трудное, на которое не всякий способен; и если вы из снисходительности или вообще по нежеланию не ответите ему фразами в его роде, то оно не сообразит этого, и подумает, что вы сробели, когда отвечаете без резкостей, что вам нечего отвечать, когда вы ограничиваетесь несколькими простыми и незадорными замечаниями, а не рассыпаетесь пустозвонными тирадами. Перед нами живой, свежий пример на это. Как-то мы намекнули «Русскому Слову», даже не называя его по имени, что оно совсем не поняло «Отцов и детей», и привели из этого романа несколько существенных мест, которые должны были бы образумить его. И что же? На наш снисходительный намек «Русское Слово» ответило в «Нерешенном вопросе» целым потоком пустозвонных, забористых и плоских фраз в таком роде: «вы опростоволосились, вы смотрите в книгу и видите фигу, вы коробочка, копеешница, лукошко» и т. п. Перечитывая эти фразы, «Русское Слово» вероятно улыбалось от самоуслаждения, потирало руки от удовольствия, воображая, что этими фразами оно опровергло нас окончательно. Ослепление забористыми фразами до того сильно у «Русского Слова», что его не могли образумить ни доказательства, приведенные в нашем намеке на его непонимание, ни все соображения, впоследствии еще указанные в «Современнике», и г. Писарев до сих пор еще не понял, в чем заключается нелепость «Нерешенного вопроса», и не видит, что он уже в сущности опровергнут нами. Так как мы не прибегали к забористым и хлестким фразам, то г. Писарев и до сих пор пребывает сладкой уверенности, что мы не можем опровергнуть «Нерешенного вопроса», и потому он с комическою важностью и с непонятной самонадеянностью грозно говорит нам: «или принимайтесь за „Нерешенный вопрос“, или признавайтесь начистоту (sic), что вы до сих пор говорили о Базарове пустяки»; в другом месте он выражается еще храбрее и самонадеяннее: «у вас нет доводов против „Нерешенного вопроса“, у вас нет самостоятельного миросозерцания, которое вы могли бы противопоставить нашим идеям (?)». Вот до чего доводит ослепление, принимающее фразы за мысли и дело! Наши друзья упрекали нас за то, что мы слишком подробно опровергали г. Зайцева и усиленно разъясняли то, что ясно само по себе и без разъяснений; но ведь с такими людьми, как «Русское Слово», и нельзя поступать иначе; обыкновенное разъяснение для них недостаточно. И вот вам пример: уж казалось бы, что может быть яснее и очевиднее направления в тургеневском романе «Отцы и дети»? уж теперь даже люди мизерные, нищие умом и духом, ясно понимают его смысл, тенденцию и цель. А г. Писарев, литератор и критик, «лучший цветок из нашего сада и любимец молодого поколения», ничего этого не понимает и вот уж несколько лет все твердит, что этот роман наполнен идеалами, и вследствие этого в своих статьях размазывает его и разбавляет водой для назидания молодому поколению. Но наверное этого бы не было, если бы г. Писарева остановили или, точнее сказать, оборвали на первых же порах, если бы в ту же самую минуту, как он проврался на «Отцах и детях», разоблачили его ошибки, а главное, осыпали бы его при этом хлесткими и задорными фразами. Так же точно, если бы мы на первых же порах не образумили г. Зайцева, он непременно продолжал бы печатать философские и физиолого-психические статьи вроде той, какая напечатана им, и года через полтора вообразил бы себя таким же философом, каким критиком воображает себя г. Писарев.
   Таким образом, наша снисходительность и деликатность в отношениях к «Русскому Слову» не привели ни к чему хорошему, не только не образумили его, но еще более усилили его заносчивость и неразумную опрометчивость. Оно перестало учиться и заимствоваться у других, а само принялось учить и проповедывать, оставило осторожность и осмотрительность и начало рубить сплеча, расточительно рассыпать фразы, не заботясь об их смысле, принялось судить и рядить о таких предметах, которых оно само не знает и не понимает, и, наконец, возомнило, что всякая вздорная мысль, какая ни придет ему в голову, есть настоящая реалистическая истина, все возражения против которой даже «не заслуживают опровержения». Вот несколько примеров подобной заносчивости. «Русскому Слову» пришла в голову соблазнительная мысль сбить Добролюбова с пьедестала и самому как-нибудь вскарабкаться на вакантный пьедестал. Задавшись этой мыслью, г. Писарев решился исправлять Добролюбова, как г. Зайцев Сеченова, и разоблачать его ошибки, к которым он причисляет одну из самых лучших и глубокомысленнейших статей его «Луч света в темном царстве», написанную по поводу «Грозы» г. Островского. Эту-то поучительную, глубоко прочувствованную и продуманную статью г. Писарев силится залить мутною водою своих фраз и общих мест. В своей статье Добролюбов, на основании фактов, представляемых «Грозой», проводит мысль, что, с одной стороны, самодурство быта, изображаемого в драме, начинает чувствовать свою шаткость, видеть некоторые признаки приближающейся опасности и потому беспокоится и раздражается: Кабанова и Дикой жалуются на непочтительность и неуважение младших и на все вообще дерзкое и развращенное время; а с другой стороны, против самодурства является протест в лице Катерины, протест не отвлеченный и теоретический во имя какой-нибудь идеи или вообще во имя какой-нибудь сознанной потребности, но живой, цельный, инстинктивный, во имя всех потребностей; «натура заменяет здесь и соображения рассудка, и требования чувства и воображения: все это сливается в общем чувстве организма, требующего себе воздуха, пищи, свободы». Общее значение Катерины Добролюбов определяет так: «В Катерине видим мы протест против Кабановских (самодурских) понятий и нравственности, протест, доведенный до конца, прозглашенный и под домашней пыткой, и над бездной, в которую бросилась бедная женщина. Она не хочет мириться, не хочет пользоваться жалким прозябанием, которое ей дают в обмен за ее живую душу. – Просто по человечеству нам отрадно видеть избавление Катерины – хоть через смерть, коли нельзя иначе».
   Вот эти-то взгляды Добролюбова г. Писарев называет ошибкою его, говорит, что в этих взглядах Добролюбов является таким же эстетиком и поборником искусства для искусства, какие он сам преследовал в своих статьях, что, одним словом, в этой своей статье «он сошелся с своими всегдашними противниками». Изумленные таким неожиданным и странным приговором, вы с любопытством прочитываете статью г. Писарева, чтобы узнать основания этого приговора, и по прочтении ее изумляетесь еще более, так как решительно не узнаете, в чем же ошибка Добролюбова и за что он приравнен к поборникам чистого искусства. В своей статье г. Писарев рассказывает содержание «Грозы», подтрунивает над невежеством Катерины, затем предается очень интересным соображениям о том, что Бокль есть великий историк, что его идея об исключительной зависимости прогресса от развития знаний верна и согласна с идеями нашего Крылова, и прочее в этом роде; далее является на сцену парадокс, что «все новые характеры, выводимые в наших романах и драмах, могут относиться или к базаровскому типу (ох, уж этот Базаров!), или к разряду карликов и вечных детей»; а так как Катерина не есть Базаров, то она карлик и дитя. Хорошо; но, спрашиваете вы наконец с досадой, в чем же ошибка Добролюбова, в чем он изменил себе и сошелся с своими противниками? Вы снова начинаете перечитывать статью, присматриваясь к каждому слову, и делаете такое открытие: г. Писарев дает Добролюбову следующего рода наставление: «Добролюбов спросил бы самого себя: как мог сложиться этот светлый образ? Чтобы ответить себе на этот вопрос, он проследил бы жизнь Катерины с самого детства, тем более, что Островский дает на это некоторые материалы; он увидел бы, что воспитание и жизнь не могли дать Катерине ни твердого характера, ни развитого ума». Так вот в чем штука! Г. Писареву почудилось, будто бы Добролюбов представляет себе Катерину женщиной с развитым умом и с развитым характером, которая будто бы и решилась на протест только вследствие образования и развития ума, потому будто бы и названа «лучом света». Навязавши таким образом Добролюбову свою собственную фантазию, г. Писарев и стал опровергать ее так, как бы она принадлежала Добролюбову. Как же можно, рассуждал про себя г. Писарев, назвать Катерину светлым лучом, когда она женщина простая, неразвитая; как она могла протестовать против самодурства, когда воспитание не развило ее ума, когда она вовсе не знала естественных наук, которые, по мнению великого историка Бокля, необходимы для прогресса, не имела таких реалистических идей, какие есть, например, у самого г. Писарева, даже была заражена предрассудками, боялась грома и картины адского пламени, нарисованной на стенах галлереи. Значит, умозаключил г. Писарев, Добролюбов ошибается и есть поборник искусства для искусства, когда называет Катерину протестанткой и лучом света. Удивительное доказательство!
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента