Максим Хорсун
Клинопись

 
Кровь соберу я, скреплю я костями.
Создам существо, назову человеком.
Воистину я сотворю человеков,
Пусть служат богам, чтоб те отдохнули.
Чтоб вечно мы слышали стуки сердца,
Да живет разум во плоти бога,
Да знает живущий знак своей жизни.
Не забывает, что разум имеет.
 
Поэма «О все видавшем»,
записанная со слов заклинателя из Урука Син-Леке-Уннини

   Ишак надсадно ревел у дверей его дома.
   Проклятая образина с бельмами на выпученных глазах и трижды проклятый хозяин – прокаженный дервиш! Ведь солнце еще не встало. Еще бы спать и спать… Но куда уж теперь спать?
   Он лежал на спине и тяжело дышал. Исподнее пропиталось по́том, а вместе с ним и постельное белье. Влажные тряпки остро пахли; его словно сдобрили специями, завернули в листья винограда и затем уложили в лохань мариноваться… Да, уже утро. Такое же душное и пыльное, как предыдущие десять тысяч, а может, и все сто.
   На потолке, окрашенном предрассветным светом в бирюзу, колыхались размытые тени, их отбрасывали ветви молодой алычи, царапающие оконное стекло. Открытая форточка поскрипывала на засоренных песком петлях, спальня наполнялась знойным воздухом: ветер этим утром дул из сердца пустыни.
   Что дервиш вместе со своим ослом мог забыть у порога его дома? Как он осмелился вернуться в Пиджент? Или нищему монаху вчера растолковали недостаточно внятно, что все дороги, ведущие в город, для него заказаны?
   Он протянул руку, коснулся несмятой простыни на второй половине кровати и ощутил пустоту. Все правильно, Настасья до сих пор гостит в Астрахани. У тетки-бегемотки Марты Изольдовны… Настасья говорит, что больше не может засыпать под вой пустынных шакалов, а просыпаться под молитву муллы. Но на самом деле она не в силах даже на версту отдалиться от могилы их сына, что почил, не прожив и года. Как пить дать и днюет, и ночует на городском кладбище в компании престарелых вдовушек и всенепременных ворон.
   Эх, пустота в постели, пустота в душе. Будто ему сейчас легко. В одиночестве и с бременем государственной службы на плечах.
   Ладно, довольно.
   Он выбрался из постели, отлепил от плеч и шеи приставшую простыню. Первым делом зажег лампаду перед образами; опустился на колени и, часто крестясь, попросил за упокой души сына Василия и за здравие жены своей, Настасьи Петровны. Помянул матушку, которую он, надо сказать, совсем не помнил, и отца, с которым прибыл в городок на границе Империи шестнадцать лет назад и которого зарезали бандиты в тот же год.
   Когда он поднялся с колен, солнце уже сверкало над морем дюн и пришла пора закрывать ставни.
   Он подошел к окну и призадумался.
   «Сегодня мне опять предстоит разговор с тем юношей. Как же его зовут? Столько лет знаю, а все из головы вылетает; имя-то простое, восточное… Ахмед? Нет. Али? Нет. Аб-дул-ла. Точно! Абдулла, мать его так!»
   Он наскоро сжевал кусок черствого лаваша вприкуску с соленой осетровой икрой, выпил кружку горячего чаю с сахаром. Это так – не завтрак, а дрянь, но аппетит отсутствовал вовсе. Затем облачился в мундир (не забыв о белых перчатках); придирчиво осмотрел наган, вложил оружие в кобуру на поясе. Перекрестился. И вышел под солнце. Под сияющее раскаленной белизной солнце.
   Дервиша за дверями не оказалось. Желтая пыль у порога была истоптана босыми ногами, тут же виднелись лунки, оставленные ослиными копытами. Не нужно было иметь семи пядей во лбу, чтобы понять: прокаженный настойчиво ищет встречи.
   Зачем?
   Пусть идет к бесу – больной старик, незваный гость из пустыни!
 
   Как ни крути, а парень хитрит. Его и новичок бы вывел на чистую воду, чего уж говорить о Павле Артемьевиче Верещагине – капитане царской таможенной службы, который подумать страшно сколько лет досматривал караваны и стал в некотором смысле докой в тонкостях восточной культуры-мультуры общения.
   – Это вкусное вино, старое! Бери – попробуешь дома! – Абдулла говорил по-русски без акцента. Крепкий, поджарый, уже не тот щенок, что когда-то пытался провезти через пост Верещагина африканские алмазы в задницах униженных и оттого чрезмерно угрюмых дромадеров. Но пока не волк, способный проглотить капитана не поперхнувшись. – Слушай, ты что, по-русски плохо понимаешь? Бери, я сказал! – Абдулла попытался вложить в руку Верещагина закупоренный замысловатой печатью кувшин.
   Они стояли во дворе, в тени двухэтажного здания таможни. Над их головами шумели кудлатые кроны пальм; у деревьев и у распахнутых ворот переминались с ноги на ногу верблюды, рядом жевали овес коренастые мулы. Тюки с товарами Абдуллы были аккуратно разгружены посреди двора. Из-за невысокого глинобитного забора доносилось лошадиное ржание и рев ишаков.
   Там же, за забором, Абдулла оставил своих людей. Караванщики разбили лагерь прямо на улице, они знали, что их господин у Верещагина на особом счету. А значит, успеет шайтан на горе свистнуть, прежде чем таможенник разрешит каравану подняться на борт парома. Поэтому они неспешно занялись стряпней. Запах плова и жарящегося на вертеле барашка достиг таможни, перебив вонь вьючных животных.
   За спиной у Верещагина стоял мальчик-курд с дощечкой для записей и мелом в руках. Он служил при таможне сразу и курьером, и писарем, и уборщиком верблюжьего дерьма. Мальчуган хмурил лоб и внимательно вслушивался в разговор взрослых, пытаясь постигнуть премудрости профессии таможенника. А может, контрабандиста.
   – Послушай меня, Абдулла! – Верещагин убрал руки за спину, кувшина он даже не коснулся. – Запомни раз и навсегда: Верещагин мзду никогда не брал и не возьмет!
   – Какая такая мзда? – фальшиво удивился Абдулла. – Это лучшее вино из жаркого Ирана! Попробуй, не обижай старого друга!
   Верещагин и бровью не повел.
   – Смотрю я на товары, Абдулла, и диву даюсь. Вино, шербет, рахат-лукум, индийский перец и кардамон, какое-то сирийское старье… Тебя что, Аллах наставил на путь истинный? Ты стал честным торгашом, Абдулла?
   Абдулла принялся загибать узловатые пальцы:
   – Дед мой водил караваны, отец водил караваны…
   – А ты стал контрабандистом, – закончил за него Верещагин. Мальчик-курд, открыв рот, внимал беседе. – Виноват ты передо мной, Абдулла. Виноват, голубчик. Провез-таки два месяца назад дурь-траву. Половина Астрахани до сих пор с зелеными лицами ходит. Взыскание я получил, едва погон не лишился. Такие дела, дорогой.
   Таможенник заглянул в развязанный тюк: экзотические сладости таяли на солнце. Да-а, за них в России заплатят приличные деньги. И за вино тоже. Вот только это не манера Абдуллы: обычным барышом ему не насытиться. Чего-то здесь не хватало…
   – Я удивляюсь: как у вас, восточных торговцев, в одном караване может оказаться и китайский фарфор, и побрякушки из черного африканского дерева, и специи из Индии…
   – На то мы и караванщики! – благостно ответил Абдулла.
   – Да? Это отец твой, Ибрагим-ага, был достойным караванщиком, – проговорил Верещагин, развязывая следующий тюк.
   – Верно. Поэтому он и умер бедным.
   Верещагин оторвался от узлов, вопросительно поглядел на Абдуллу: мол, договаривай!
   – Я знаю, что вы с моим отцом уважали друг друга, – продолжил Абдулла, – поэтому в спину твою еще никогда… случайно… не втыкался кинжал.
   Секунду-другую они смотрели друг другу в глаза. Городской гарнизон, в котором маялась от тоски лихая рота лейтенанта Краюхина, был расположен на противоположном краю Пиджента. То есть в двух минутах ходьбы быстрым шагом от таможни. Громкий крик, свист или тем паче выстрел – и истосковавшаяся по запаху порохового дыма солдатня не заставит себя ждать. Об этом знал Верещагин, об этом знал и Абдулла.
   – В остальных тюках – то же самое? – спросил Верещагин, насупив брови.
   Абдулла кивнул.
   – Открывай все! – приказал Верещагин. – Кахи! – позвал он мальчика. – Скажи Антохе, пусть притащит большие весы, и сам мне понадобишься тоже: придется много записывать!..
   Абдулла, ругаясь вполголоса, потрошил тюки. Верещагин дотошно проверял товар, он осматривал, ощупывал, а где нужно – пробовал на зуб. Кахи и Антоха, помощник Верещагина – долговязый увалень с широким рязанским лицом, – начисляли пошлину. Подвыпившие нукеры Абдуллы время от времени заглядывали через открытые ворота во двор; узрев бесчинства таможенника, они говорили «вай-вай!» и убирались прочь не солоно хлебавши.
   Заглянув в очередной тюк, Верещагин решил, что Абдулла над ним насмехается.
   – Что за черт?! – спросил он, глядя на уложенные штабелями глиняные плитки. Они были похожи на грубо изготовленную плоскую черепицу.
   – Это багдадский камень, – послушно пояснил Абдулла.
   Верещагин вынул из тюка первую попавшуюся плитку. Ее поверхность с одной стороны покрывали мелкие царапины – короткие черточки, которые пересекались друг с другом, образуя какие-то знаки.
   «Это что – буквы? – спросил Верещагин сам себя. – Может, иероглифы?» Он поднес плитку к лицу и сдул пыль, покрывающую письмена. Странно, но когда пыли не стало, он понял, что порядок иероглифов изменился. Будто пока рассеивалось облачко серого праха, их кто-то быстро переписал.
   – Что это за знаки, Абдулла?
   – Ассирийская клинопись, господин капитан.
   – Да? И что здесь написано?
   – Не могу знать, – Абдулла пожал плечами. – Язык сей мертв давно, и даже восточные мудрецы теперь не растолкуют значений знаков. Осмелюсь предположить, что это налоговый отчет, реестр рабов, занятых на уборке урожая, запись наблюдений за погодой или перечень предметов на складах Ниневии или Аккада. Древние чиновники были не менее дотошны, чем сегодняшние слуги государства.
   – Налоговый отчет? Складские списки? Неужели есть те, кто платит деньги за бесполезный багдадский камень? – спросил Верещагин, разглядывая клинопись.
   – Один русский бей пожелал сложить усыпальницу из камней Древнего Востока, – пояснил Абдулла. – Бывает же!
   – Бывает. Восток плохо действует на нежные умы русской аристократии, – неожиданно легко согласился Верещагин. – Вот только… знаком мне один чудесник… приноровился, каналья, прятать драгоценности в сырцовом кирпиче…
   – Да? А как он их извлекал обратно? – с интересом спросил Абдулла.
   – И сколько же багдадского камня ты везешь? – Верещагин не пожелал продолжать тему. Он взвесил плитку в руке, постучал по ее поверхности костяшками пальцев, понюхал. Глина есть глина, ничем другим она быть не может.
   – Триста пятьдесят – четыреста штук… – пожал плечами Абдулла. – Мне за него заплатят оптом, а не по отдельности, поэтому я не потрудился сосчитать.
   Тюков с плитками оказалось ровно десять.
   – Отметь крестом! – приказал Верещагин Кахи. – И у себя отметь, и тюки обозначь.
   Наконец он закончил осмотр товара, оставленного во дворе, и вышел на улицу. Прямо на дороге (широкой полосе утоптанного песка, присыпанного сверху морской галькой и сухими водорослями) у костра сидели шестнадцать караванщиков. Шестнадцать вооруженных ружьями и кинжалами дюжих ребят. Дубленные всеми ветрами, с лицами, покрытыми шрамами, они напоминали видом мирных торговцев не больше, чем Верещагин – Наполеона Бонапарта. Тут же стояли полукругом четыре крытые темной тканью повозки. У коновязи возле забора всхрапывали лошади, они были недовольны, что им приходится делить поилку с ослами.
   – Эй, таможня! – оскалился один из караванщиков. – Садись с нами! Выпей!
   – Не сейчас, ребятушки, – отмахнулся Верещагин. – Что в повозках?
   Абдулла ответить не успел: Верещагин уже ковырялся в одной из них, бесцеремонно откинув полог.
   Ничего, пусто. Даже немного обидно…
   Заглянув в следующую, таможенник сразу же отпрянул: в лицо ему ударил поток воздуха, поднятый взмахами крыльев. Караванщики захохотали и загалдели на одном из тюркских наречий. Верещагин сплюнул и снова забрался внутрь: в этой повозке оказались клетки с павлинами.
   Павлины… Как же ему нравились эти птицы! Почему-то при виде павлинов, истинных обитателей Востока, Верещагин вспоминал заснеженный Петербург и себя маленького. Давно же это было: вот он, вот молодой отец, на обоих – громоздкие шинели; отец ведет его за руку через резвящуюся на Невском вьюгу к павильону. У входа в павильон толпится народ, над дверями – яркая вывеска. Маленький Паша Верещагин читает ее по слогам: «Зве-ри-нец»…
   Но не к месту предаваться воспоминаниям о зимней вьюге под белым солнцем пустыни. Верещагин подошел к третьей повозке. Она оказалась сверху донизу набитой разящим псиной тряпьем и какой-то неприглядной утварью.
   – Разгрузить немедленно! На землю все! – приказал Верещагин и двинулся к последней повозке.
   За ее пологом тоже оказалась куча тряпок, однако было видно, что в глубине скрывается пустота. Верещагин сбросил тряпье себе под ноги.
   – Вот, драгоценный Абдулла, об этом и идет речь! Горбатого, говорят, исправит лишь могила.
   В душном чреве повозки сидели, прижавшись друг к другу, пять одетых в чадру женщин.
   – Откуда ясырь, Абдулла?
   Караванщик невозмутимо заглянул внутрь, почесал бороденку, отвернулся.
   – Это жены.
   – Ты за кого меня принимаешь, пустынный орел? – рассердился Верещагин. – Я что, по-твоему, не знаю, сколько дают золотом владельцы столичных домов терпимости за восточных красавиц? Насколько в цене этот товар, пока он молод?
   – Это мои жены, – повторил упрямец Абдулла.
   – Понимаешь, в чем дело: я презираю рабство и работорговцев. Но больше всего мне за державу обидно – из-за твоего товара пять ни в чем не повинных русских девах лишатся работы. Выводи их сейчас же! – прикрикнул он.
   Со стороны моря послышался утробный гудок. Верещагин оглянулся: к каменному языку причала подходил паром. «А если бы посудина прибыла чуть раньше? Значит, пока Абдулла заговаривал мне зубы, его люди уже провели бы женщин на корабль, – понял он. – Ай да сукины коты!»
   Пять закутанных в темную ткань фигур застыли у дощатого борта повозки. В руках женщины держали узелки с нехитрыми пожитками.
   – Никогда, Абдулла, никогда я еще не видел, чтобы караванщик брал с собой в путь жен, и уж тем более если он намерен идти через границу! – заявил Верещагин.
   – Слышь, пропусти нас, а?
   – Пропущу! Бери шербет, вино, бери треклятый багдадский камень и иди, черт с тобою! А женщины останутся в Пидженте.
   – Сам захотел, да?
   Верещагин хмыкнул. Одна из девиц в чадре, расшитой серебристыми слониками, в этот момент присела на корточки. Таможенник решил, что она обронила в песок что-то мелкое – монетку или фальшивый бриллиант из украшений – и сейчас станет шарить руками. Но нет: девица встала и отошла в сторону. На том месте, где она только что сидела, осталась пенистая лужа. Широкая, как Каспийское море.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента