Георгий Марчик
За денежкой
— Сшибем денежку, коллеги! — бодро сказал, потирая руки, в небольшом вестибюле местной затрапезной гостиницы поэт-сатирик Градов — 45-летний мужчина, среднего роста, плотный, круглолицый, с короткой стрижкой (а ля Керенский) рыжеватых волос и, что самое примечательное, внушительным носярой, носом-генералом, похожим на слегка укороченный хобот слона, у основания которого сидели маленькие голубовато-серые глазки.
Он угодливо улыбнулся поэту-сатирику Гусарову — больше похожему на разбойника, выскочившему на лесной дороге из засады — невысокому кудрявому брюнету крепышу с застывшей на квадратном лице кривоватой зловещей усмешкой и острым насмешливым взглядом карих глаз. В ответ он лишь презрительно пожал плечами. Гусаров был в их компании самый молодой — ему едва минуло сорок лет. Третьим был прозаик Шептуновский — пожилой, под шестьдесят, высокий, грузный, сутулый, с крупным лицом, похожим на какую-то не очень правильной формы грушу, с сероватого оттенка пористой кожей и серыми лохмами седеющих волос на голове. Он никак не прореагировал на слова сатирика. Он знал наперед, сколько получит каждый из них за недельный вояж в этот отдаленный степной район, куга они только что прибыли, проделав утомительный шестичасовой путь в тряском и пыльном автобусе.
Поэтов — лирика и сатирика поселили в одном номере, то есть, попросту говоря, в комнате безо всяких удобств — две кровати с сетками и шкаф с коричневыми полированными дверцами и деревянными крашеными полами. Прозаика поместили в отдельном маленьком номере, больше похожем на камеру одиночного заключения, где он сразу же измазал плащ о побелку. Через час предстояло выступление в районном Доме культуры — надо было успеть подкрепиться.
Прозаик направился к коллегам. Он без стука вошел в заполненную табачным дымом комнату. Оба поэта сидели за квадратным столом, и, казалось, мирно беседовали. Лирик Гусаров, не обращая внимания на вошедшего, негромко, но с пафосом продолжал, обращаясь к сатирику Градову.
— Ты, Сергей, настоящий моральный урод. Впрочем, не только моральный. Я бы, например, постыдился иметь такую рожу. Ну и образина. Смотреть противно. И у тебя еще хватает наглости бегать за бабами. Хотя чему удивляться? Они думают, что ты серьезный человек, поэт. Так ведь? Ты знакомишься, забиваешь ей баки, треплешься о высоких материях, читаешь стихи. То есть жульничаешь, выдаешь себя не за того, кто ты есть на самом деле. Она, конечно, верит. На что-то надеется. А тебе только этого и надо. Быстренько сходишься и живешь за ее счет, пока тебя не раскусит и не выгонит. Так ведь? Ну, чего молчишь?
— Да ну тебя, — как-то вяло отмахнулся потный, красный поэт-сатирик, поднимаясь на ноги. — Все это я уже слышал. Завидуешь, так прямо и скажи…
Выступали в огромном здании с колоннами, местами облупленными. В полупустом зале на скрипучих креслицах из пожелтевшей фанеры сидели местные жители, в основном пожилые женщины, пришедшие сюда исключительно потому, что больше идти было некуда и некоторое количество молодых людей, без стеснения грызущих семечки.
Писателей, расположившихся за длинным столом на сцене громко и явно преувеличивая их литературные заслуги, представила работница клуба. Это была рядовая, дежурная, ничем не примечательная встреча. Лирик рассказывал, в какихмуках рождаются стихи, затем с чувством прочитал несколько стихотворений. Прозаик Шептуновский выступил с набором невыдуманных историй, рассчитанных на то, чтобы как можно сильнее удивить слушателей.
Сельский инкассатор ехал на мотоцикле из поселка в райцентр. Увидел знакомого пастуха, пасущего стадо коров. Подъехал к нему. Тот пригласил его распить бутылку. Инкассатор поставил в сторонке мотоцикл, рядом бросил сумку с деньгами. Вокруг степь — никого. Расположились под деревом. Выпили, закусили, пришло время расстаться. Инкассатор поднял сумку и ахнул — пустая. Он схватил пастуха за грудки: «Где деньги?!» «Какие деньги?!» — отбивался пастух. Они чуть не подрались. Вдруг пастух хлопнул себя по лбу: «Постой-ка!» Вон та корова стояла рядом с твоим мотоциклом и что-то жевала. Она и съела твои деньги…" Пришлось вызвать ветеринара, составить акт. Корову прирезали. И что бы вы думали? Пастух оказался прав — ее желудок был набит денежными купюрами,
— Буквально на днях, — продолжал прозаик, — женщина-врач после дежурства направилась к остановке автобуса. На ней была французская дубленка и норковая шапка. У соседнего с поликлиникой дома стояла, прислонившись спиной к дереву, юная девушка с миловидным личиком. «Можно вас на минутку, обратилась она к женщине-врачу. — У меня поврежден позвоночник и расстегнулся корсет. Не могли бы вы мне помочь?» Ну как отказать в такой просьбе? Они зашли в ближайший подъезд. И там девушка наотмашь со страшной силой бьет женщину по лицу: «Быстро снимай дубленку, шапку, сапоги, кольца, серьги. Через десять минут выйдешь. И никому ни слова! Иначе поплатишься жизнью!» Женщина подчинилась. Стоит ни жива, ни мертва. На одном из верхних этажей стукнул и пришел в движение лифт. Внизу из кабины вышел прилично одетый мужчина. Приостановился рядом с женщиной, сочувственно спросил: «Вас кто-то обидел? Может быть нужна помощь?» Он был так вежлив, участлив — и она решилась: «Вот только что, сейчас…» И все рассказала. «Вы обещали молчать?» — спросил он. Она кивнула. «Вот видите, — укором сказал он. — Ведь она вас предупредила, а вы не сдержали слова. Сами во всем и виноваты». — И жестоко избил бедную женщину.
Слушатели с интересом внимали россказням прозаика.
Замыкал парад выступлений поэт — сатирик. Он хотел стать большим восклицательным знаком встречи. Чтобы быть ближе к сидящим в зале, он навесился над столом президиума и доверительно сообщил, что смешного в жизни гораздо больше, чем это кажется и что если кто-то не понимает шутки, надо смеяться до тех пор, пока не поймет ее. Один грамм смеха, далее заявил он, дороже тонны золота. «Меняю!» — выкрикнул молодой человек из зала. «Покажите мне этот свой грамм, — не растерялся сатирик, — и я дам вам тонну золота».
— Если человек не понимает юмора — он вообще ничего не понимает, — самоуверенно продолжал сатирик. — В древней Греции врачи приписывали неизлечимо больным хорошую порцию юмора, и они после этого либо выздоравливали, либо умирали со смехом на губах. Меня тут обозвали сатириком, а если так, то я обязан посмешить вас. Перефразируя знаменитого писателя Николая Васильевича Гоголя, спросим: «Ну кто из русских не любит ядреного народного анекдота?» Вижу, что в этом зале таких нет, а потому для затравки слушайте анекдот.
— Одна баба поставила в печку сушиться мужнины валенки и забыла о них. Валенки сгорели. Женщина расстроилась. Зашла соседка. «Ты чего?» «Да вот сожгла валенки, боюсь — муж вернется, прибьет». «А ты сделай так-то и так-то, — посоветовала соседка. — Тогда не прибьет…» Приходит муж. Хозяйка быстренько подоткнула подол и стала изо всех сил мыть пол, а сама и так и сяк вертит перед мужем задом. Он смотрел, смотрел, схватил ее в охапку и поволок на кровать. Она кричит: «Пусти, а то валенки в печке сгорят…» «Ну и хрен с ними, — отвечает муж, — пусть горят!»
После столь сомнительной затравки он прочитал несколько своих коротких стихотворений, многозначительно умолкая после каждого в ожидании аплодисментов. Прозаик Шептуновский, глядя на сатирика, с неудовольствием думал: «Господи, как все это постыдно. Так унижаться, выпрашивать аплодисменты, так заискивать перед этой тупой, случайной публикой. На кого же он сейчас похож? На скомороха? Нет… Весь он какой-то… ммм, не могу найти слова.. Жалкий? Нет… Подобострастный? Неуклюже-галантный? Угодливый… Пошлый?»
В заключение пришедший в раж, опьяненный успехом сатирик прочитал несколько затрепанных заметок из цикла «Нарочно не придумаешь».
Смех и хихиканье зала сатирик принимал за полное одобрение и свой личный успех. «Председателю колхоза от колхозника Иванова. Заявление. — Читал он. — Прошу выделить мне пять кубометров леса, так как я хочу пристроиться к тещиному заду…» — Ха-ха-ха! — ржали молодые слушатели. — Хороша теща!
"Молодая доярка сошла с трибуны и на нее тут же залез председатель колхоза… На трибуну, конечно, " — на всякий случай уточнил сатирик. — "Председателю завкома. Заявление! Прошу выделить мне путевку в санаторий, или на худой конец в дом отдыха. Резолюция: «С худым концом в доме отдыха делать нечего». "На колхозном собрании выступает зав. фермой: «Ложусь с доярками, встаю с доярками, а что мне за это платят?»
"Смейтесь на здоровье, — великодушно пожелал поэт-сатирик. — Не зря же наш мудрый классик заметил: «Смех — это человек, Скотина не смеется». А теперь мы готовы ответить на ваши вопросы, — объявил он. Все молчали. Никто не рвался задавать вопросы. "Кто же будет после таких скабрезностей задавать вопросы, " — с досадой думал Шептуновский. Но сатирик не мог угомониться.
— Есть вопросы? — настаивал он. — Что же вы, товарищи? Спрашивайте — ведь к вам писатели приехали…
Зал неловко молчал.
— Ну, кто смелый? — не унимался сатирик. — Гарантирую ответ на любой вопрос. — И он оглянулся за одобрением на товарищей. Те кивнули.
— Скажите, является ли остроумие признаком ума? — спросила, поднявшись с места, совестливая девчушка. «Если так настойчиво просит, значит им для чего-то надо, — решила она, — Может, без этого не заплатят».
— Является ли остроумие признаком ума? — переспросил сатирик. — Да, если нет других признаков.
Отдадим ему должное за находчивость. Публика осмелела.
— Как вы стали сатириком?
— Моя литературная мать — Тэффи, а мои литературные отцы — Чехов и Зощенко, — объяснил Градов.
У прозаика спросили, где он берет сюжеты для своих рассказов и фельетонов. У недовольного задержкой Шептуновского вмиг поднялось настроение.
— О, — прогудел он. — Сюжетами полна голова. Важен не столько сюжет, сколько тема. И даже не тема, а ее поворот. Лично мне грех жаловаться на недостаток сюжетов. Работа в газете давала их с избытком. Вы помните, наверное, мой нашумевший фельетон о бывшем первом лице области. У него ведь осталось немало влиятельных сторонников.
Прозаик, правда, из скромности умолчал о том, что вскоре осле публикации фельетона он случайно встретил на улице сверженного хозяина области, вежливо поклонился ему, а тот вместо ответа покачал головой и молвил с презрением: «Эх, вы, — писака!». Это, конечно, уязвило автора. Как же так, неужели тот не понимает, что он следовал своему долгу. А сколько раз, будучи у руля, он сам давал задание разделать под орех кого-то. Шептуновский не всегда понимал, чем это вызвано, но добросовестно выполнял просьбу начальства.
Конечно, сомнения возникали. Не без этого. Ну, например, когда его попросили состряпать фельетончик о той красотке-актрисе, что снялась в фильме «Карнавал». Ух, как он ее разнес! С вскипевшим враз сладострастием и ненавистью. Откуда что взялось. Бил по самому больному. Она, де, охотно позирует, дает интервью, выступает выпячивая грудку, и везде повторяет одно и тоже, как она снималась в главной роли в фильме «Карнавал»… Потому как больше ей сказать о своих заслугах нечего. Поговаривали, будто она отвергла притязания первого лица, то ли отказалась выполнить какую-то его пустяшную просьбу. Вот и поплатилась за строптивость. Не будь дурой.
А тот упрямый старый литератор, что был как бельмо на глазу у местных идеологов, дразнил их, как дразнят быка красной тряпкой, своим особым мнением. Этот дерзкий болван думал, что он недосягаем для критики, что у него нет уязвимых мест. Как же глубоко он заблуждался. Шептуновский изобразил его немощным импотентом, обманувшим надежды молодой женщины, на которой недавно женился, презренным скрягой, обнесшим дачу высоким голубым забором утыканным гвоздями, чтобы соседские мальчишки не сорвали ни яблока в его саду. Литератор, правда, потом суетился, что-то доказывал, но его никто не слушал. Инфаркт его, беднягу, успокоил. И поделом.
Любой неугодный властям, только свисни, мог подвергнуться неожиданной атаки из-за спины. «Наше острое перо», — так они его звали. Шептуновскому особенно нравилось разоблачать известных людей. На этом он и сделал себе имя. А с каким сарказмом он написал о знаменитом певце. Отсиживался де, во время войны в глубоком тылу, и голос у него, де, как охрипшей базарной торговки, и стяжатель — без стыда и совести. Дерет за свои концерты даже с сирот-детей.
Все литсобаки любили копаться в чужом грязном белье, но он особенно. У этих разоблачений был свой коварный подтекст. Смотрите — вот они, какое гнилье, в отличие от вас, простых тружеников. Он гордился, что на него 72 раза подавали в суд за оскорбление и клевету и все 72 раза он выиграл процесс. А того не разумел, что и судьи были такие же купленные, как и сам он. «Разве я злой, — говаривал он личным знакомым, — я большой и добрый». На летучках редактор, худой и желчный, вышучивал его, упражнялся в остроумии по его адресу. Он стегал его насмешками по мордасам, а «большой и гордый» скромно улыбался, как избалованный вниманием вундеркинд. А как же, его замечают. Это главное, а от начальства все нужно терпеть, на то оно и начальство. В эти свои счастливые времена и вступил Шептуновский в Союз писателей.
А потом началось непонятное. Перестройка, черт ее дери. Его все чаще критиковали на летучках. Не ставили на полосу его фельетоны. Короче, выжили. Вернее он сам вовремя смекнул, что лучше убраться подобру-поздорову — не ровен час, случится худшее — выкинут, как отслужившую свой век тряпку. Ушел на вольные писательские хлеба Вольные то они вольные, да не слишком сытные. Вот и приходится, высунув язык, мотаться по выступлениям.
— Скажите, это правда, что диктор телевидения Галина Федорчук была любовницей первого секретаря? — спросили его. Шептуновский встрепенулся — приятно, когда ты знаешь больше других.
— Да, конечно. Когда он попал в автомобильную аварию, то единственный человек, которого пустили к нему в больницу, была она. С чего бы это? — и он гулко хохотнул, этакий добродушный дядя снисходительный к чужим слабостям.
По дороге в гостиницу сатирик Градов с наигранным оживлением заявил: «На сегодня, товарищи, отстрелялись!».
— Послушай, — мрачно сказал Гусаров, — почему ты отметил только одну путевку?
— Потому что выступили один раз, — потускнев, сказал Градов. — Кончай, Гусаров, ты же знаешь, я на такие проделки не иду.
— Ах, скажите какой чистюля. Они сами сняли второе выступление — пусть оплачивают. Везде такой порядок. И нефуй нам заниматься благотворительностью. (Лирик с большим вкусом и мастерством оснащал свою речь крепкими обиходными выражениями. Мы их опускаем).
— Я этого делать не буду, — твердо сказал Градов. — Сколько раз выступим, столько отметим путевок.
— Трус, ничтожество! — возмутился лирик. — Зачем я только поехал в эту Тмутаракань с таким барахлом? Мотаешься как хер в проруби по всему району, живешь в дырявой гостинице, идешь в сортир через весь двор, питаешься всяким дерьмом. И за все эти удовольствия одна путевка.
— Завтра будет три выступления — отметим три путевки.
Почему в разных концах района? Неужели нельзя было договориться в одном?
— Они так спланировали. Я думал…
— Он думал… Хотел бы я знать, чем ты думал.
Шептуновский не вмешивался в разговор. Хотя его удивляли наскоки Гусарова на Градова, он почитал за благо молчать. Между тем Гусаров повел атаку с другой стороны.
— Где, на какой свалке ты собрал все эти пошлости? Заявляю при свидетеле, если ты еще раз при мне прочитаешь их, я набью тебе рожу.
— А ты слышал, как смеялись? — спросил сатирик. — Люди приходят отдохнуть, им нужна разрядка. Не нравится — могу не читать — у меня своих стихов вагон и маленькая тележка.
— Макулатуры. Читай, черт с тобой, а то будет еще хуже.
Казалось, сатирика совершенно не задевают грубые выходки Гусарова. Правда, время от времени он доставал носовой платок и вытирал вспотевшее лицо. Шептуновский слушал перепалку вполуха — у каждой козявки свои заботы. Мысль его была занята другим. Не выйти ли из партии. Партия его сильно обидела — не заступилась в трудный момент. Он был ее верным солдатом. И вот награда — полное небрежение к его судьбе. Все правильно. В партии все подчинено строгой иерархии, а ее иерархия — это лестница сужающаяся кверху. И чем ниже ты на ступенях этой лестницы, тем у тебя меньше прав. Сильный попирает слабого.
Он ей, партии, больше не нужен. А зачем она ему нужна? Она не поможет ему подняться. Она никогда не страдала милосердием, была равнодушна к тем, от кого отвернулась удача. Странное надгосударственное массообразование из клеточек похожих на камеры — первичных организаций, собранных как матрешка в комитеты все более высокого ранга, совместившее необычайно высокие цели с самыми низменными средствами их Достижения.
Ей до всего было дело — с кем спишь, сколько зарабатываешь, кто у тебя родственники, но особенно — что и как ты думаешь. Подглядывали и подслушивали, сеяли тотальное ханжество, подозрение и страх. И карали, строго карали во имя якобы тех, кого карали. Как если бы власть в домоуправлении захватила шайка вооруженных разбойников и стала распоряжаться жизнью и смертью жильцов.
Из раздражения, обиды, злости и родилось у Шептуновского желание выйти из партии, посильнее хлопнув дверью. Надо напечатать в какой-нибудь газетке заявление позлее. Мешал страх, а вдруг все вернется…
Они ужинали в маленьком унылом «ресторане» — длинном кишкообразном зале с двумя рядами столов. Каким-то чудом в нем оказалось пиво. Криво улыбаясь, Гусаров чихвостил и в хвост и в гриву областное начальство. Шептуновский уже заметил, что лирик жить спокойно не может, если никого не ругает. Увлекшись, он говорил уже на повышенных тонах. Какие-то местные забулдыги за соседним столиком стали оборачиваться. Градов кивнул в их сторону: «Потише, пожалуйста!» Гусаров, словно только и ждал этого, вскинулся:
— Что потише? Кого мне бояться?! Ты у нас свой сексот. Все знают, что ты стучишь. За это тебя и в штате держат. Я двенадцать лет плавал по всем океанам — не боялся. И тебя, паршивого сексота, не боюсь. Можешь донести, я специально повторю для тебя: "Я считаю наше начальство одной шайкой-лейкой, которая дурит народ, жульничает, гребет под себя… Хватит или еще? Ты запиши, а то ведь переврешь. Обидно, когда тебя возьмут за жопу за чужое вранье. Кажется, все просто — не умеете руководить, довели народ до ручки — уйдите, дайте другим, более умным вытащить страну из болота, из помойки. Почему они не могут правильно оценить ситуацию? Люди отвернулись от них. Они больше не хотят жить в иррациональном мире, подобном театру абсурда. Так выйдите к ним, покайтесь, скажите всю правду и вам, может быть, снова поверят. Делайте то, что хотят люди, а не придумывайте для них хер знает что. Нет, снова лгут, обещают манну небесную, а сами зубами вцепились во власть, не оторвешь… А наши угодливые писаки? Выхаживают гусаками, воображают себя гениями и грызутся из-за издательских планов, премий, сплетничают, завидуют… Шептуновский молча, с интересом слушал. Он держался особняком, не вмешивался ни в чужие дела, ни в дрязги, берег свое реноме. «Вот петух, никак не угомонится», — думал он.
Гусаров поднялся и пошел в туалет. Шептуновский с сочувственной улыбкой осторожно заметил:
— Он вас все время критикует. В конце концов, вы работник бюро, в некотором роде наш начальник…
— Пустяки, — сказал Градов, покривившись. — Я не обращай внимания. Пусть говорит все, что хочет. У него с женой нелады — Жена молодая, красивая, очень славная. Он безумно ревнует, бьет ее. Она дважды приходила к нам жаловаться. А сейчас уехал и места себе не находит. Видите сами — прямо на уши становится.
Они договорились собраться через час после ужина, чтобы обсудить план на следующий день. Шептуновский ушел в свой номер. Гусаров отправился на переговорный пункт. Его и впрямь терзали страшные муки. Что бы ни делал, мозг сверлило одно — как там Люся? Накануне поездки они в очередной раз поскандалили. Она сказала: «Мы нищие. Мне стыдно показаться на людях. Я иду по улице и мне кажется, что на груди у меня плакат: „Бедная!“ Зато у меня муж поэт…» Не сдержавшись, он обозвал ее непотребным словом. Люся влепила ему такую пощечину, от которой у него чуть глаза не выскочили из орбит.
Раньше она плакала, билась в истерике, проклинала тот день и час, когда сошлась с ним. Но сейчас словно окаменела. Ледяным тоном, за которым он ощутил пугающую бездну — сказала, что на этот раз между ними все кончено. Отныне она считает себя свободной. Как было уезжать после этого на целую неделю? Но и не уехать он не мог. Он шел на переговорную и не знал, что сказать. «Люся, я люблю тебя!» Смешно, фальшиво… Это они уже проходили. «Люся, прости, я погорячился!» Или: «Клянусь, это никогда больше не повторится!» Брр!
Ему нечего было сказать. И все равно он знал, что позвонит — только бы услышать ее голос. Что-нибудь скажет. Ну хотя бы: «Здравствуй, Люся!» Нет, она не бросит трубку. Она ответит «Здравствуй!» Она вежливый, воспитанный человек. Это он сделал ее истеричкой. «Я виноват», — скажет он. «Не морочь мне голову», — скажет она. Однажды они уже расходились. На прощанье — взбешенный ее непреклонностью, упрямством он дал ей хорошую взбучку. Казалось, это все. Назад пути нет. Спустя месяц, выждав, чтобы она остыла, он с огромным букетом ее любимых гладиолусов пошел каяться. Какие-то еще нашлись в запасе чистые и искренние слова, она поверила и простила. У него был такой жалкий, несчастный, кающийся вид. Больше не простит. Так любовь наказывает сама себя. Она полностью раскрывает свою мощь в опасности и подобно скорпиону при крайней опасности убивает себя.
Разве не так? Он сам сделал все, чтобы Люся разлюбила его. Он все понимал, видел — как в хрустально чистом, промытом весенним дождем воздухе отчетливо видится каждая редкая деталь, каждый листик, каждая веточка, травинка — но не мог обуздать себя, совладать с собой, стать выше себя. Его ломал и крутил как щепку бешеный водоворот противоречивых чувств — любви, страха, нежности, ненависти, отчаяния. Любовь убивала любовь. Медленно и неотвратимо. Но как же он теперь будет жить без нее: своего антагониста.
Дежурной телефонистки на месте не оказалось. Обычно в это время никто в поселке уже не звонил. Нетерпение сжигало Гусарова. Он готов был собственными руками вырвать с корнем стоящие вокруг деревья, но вместо этого в бессильном отчаянии прислонился лбом к шершавой кирпичной стене двухэтажного дома телефонной станции. Наконец, пришла телефонистка, набрала нужный номер. «Абонент занят», — равнодушно сказала она. «Разъедините», — нетерпеливо потребовал он. «Не разрешает», — через минуту сказала телефонистка, с сочувствием глянув на него. Они очень проницательны, эти телефонистки. «Хорошо, подожду», — сипло сказал он и вышел на улицу. Он готов был сорваться с места и отправиться домой любой попутной машиной, даже пешком. Увы, из этой дыры сейчас не уедешь. Как в ловушке. Остается ждать. Отправился в эту проклятую поездку ради каких-то жалких трех сотен. А что делать? Без них не проживешь, а он не умеет по-другому зарабатывать. За стихи платят гроши, да и попробуй напечататься. Неужели это конец? Неужели ничего нельзя поправить? И он уже никогда не сможет прижать к своей груди ее худенькое нежное тело, заглянуть в ее прекрасные, полные невысказанной тайны и любви глаза, целовать ее лицо, шею, грудь… И с ней проваливаться в летящее прекрасное небытие… Неужели этого никогда больше не будет? Каким хрупким оказался этот иллюзорный дом на берегу счастливого моря жизни. Это он сам, проклятый, своими руками сломал его. Все разрушено, как после бури.
В конце концов, после нескольких безуспешных попыток соединиться телефонистка казенным тоном провозгласила: «Абонент не отвечает». «Наберите еще раз», — потребовал он. Результат был тот же. Все ясно — не хочет с ним говорить. Ничего не оставалось, как отправиться восвояси в гостиницу. Неподалеку от нее он встретил прогуливающегося Шептуновского. Был тихий летний вечер. На темно-фиолетовом до черноты небе дружно мерцали светлячки звезд. Пахло цветами из палисадников у домов. Мирно жужжали ночные бабочки. Прохожих почти не было.
— Все в порядке? — вежливо спросил Шептуновский. — А я вот вышел перед сном прогуляться… Заходил к вам, звал с собой Градова, но он отказался. Сидит, оформляет путевки. Кстати, — добродушно посмеиваясь, добавил он, — не слишком ли вы угрозы с ним?
— Я суров с ним? — с неподдельным изумлением спросил поэт. — Да это же дубина стоеросовая. Его ничем не прошибешь. Трус, подхалим, каких свет не видал. Стукач. Омерзительный тип. И ко всему прочему альфонс, я ему все это в глаза говорю. Он хочет влезть в Союз писателей. Любой ценой. За это готов любому подставить свой зад, Слышали, как он ерничал: «Мы писатели. К вам приехали писатели…» А передо мной стелется потом, что я обещал рекомендовать его. Вы себе даже не представляете, какой это дурак. Принес мне проект рекомендаций, которую я должен подписать. Там такой текст: «Сергей Градов — талантливый поэт-сатирик, опубликовавший в местной и центральной печати десятки стихотворений. В них он поставил перед собой и решил небывалую в современной литераторе задачу, создал новый жанр басни-анекдота.. Не может быть, чтобы столько газет и журналов, опубликовавших его басни-анекдоты, ошиблись в таланте этого человека…» Вот такого козла я рекомендую. С ума можно сойти…
— Только обещали или будете рекомендовать? — уточнил Шептуновский.
— Если обещал, значит буду, — твердо сказал Гусаров и, криво усмехнувшись, добавил: — А разве другие лучше? Сегодня потеряли день из-за него, мерзавца. Пойду дам ему чертей…
Можно представить себе, что ожидало бедного сатирика — нескладного, угодливо-любезного, невпопад целующего руки женщинам. Он казался себе галантным, а был суетливо-нелепым со своими галантерейными манерами. Да и откуда было взяться хорошим манерам. Поддавшись романтическому порыву, поступил в горный техникум, окончил его. А работать под землей боялся. Тошнило от страха, когда трещали крепежные стойки. Устроился в конторе. Старался быть на виду. Выступал в самодеятельном театре. На читательских конференциях задавал вопросы. Стал активистом общества книголюбов, попробовал писать басни, печатался в многотиражке.
Однажды к ним приехал директор писательского бюро пропаганды — поэт областной величины. Градов выступал вместе с ним и понравился ему. Спустя какое-то время его взяли на работу в бюро. Он организовывал выступления писателей, не гнушался поднести портфель, выполнить мелкое поручение, терпел насмешки. Стал ответственным за похороны писателей. Безобидный, суетливый, без лишних претензий быстро стал своим человеком. Не уважали, зато нуждались в нем, терпели.
Он понимал, что здесь у него единственный шанс выбиться в люди и потому старался любой ценой зацепиться за Союз. Когда к ним приехали два пожилых столичных литератора, сопровождал их, а вернее обслуживал, разумеется, Сергей Градов. Гости остались довольны. На прощанье каждому из них он преподнес сувенирный пакет — в них были по бутылке коньяка, шампанского, сухая деликатесная колбаса, коробка хороших конфет. И все это не за казенный, а за свой собственный счет. При его микроскопической зарплате это было настоящим подвигом. Градов в интересах дела готов был снять с себя последнюю рубашку. Гости были растроганы, расцеловались с ним, обещали помочь при вступлении в Союз. Спустя какое-то время Градов, чтобы закрепить нужное знакомство, послал каждому из них в подарок по три килограмма вяленой рыбы. Но при этом сделал небольшую промашку. Чтобы при пересылке рыба не пропала, он оценил посылку в 50 рублей.
Старые литераторы были шокированы. Сумма в 50 рублей была воспринята ими как намек на то, что посылку надо оплатить. Это не пришло в голову незадачливому дарителю. «Что он там придумал, — плаксиво говорил один. — Я не ем соленую рыбу. Мне это противопоказано». И вернул посылку с язвительным письмом. Второй после некоторых колебаний рыбу оставил, но послал Градову 50 рублей. Об этом анекдоте узнали в организации, что дало лишний повод посмеяться над незадачливым дарителем.
Уже у себя в номере Шептуновский неожиданно вспомнил, как после его недавней поездки в Москву Градов задал, показавшийся ему странным, вопрос: «Какое настроение у творческой интеллигенции столицы?» Помнится, вопрос покоробил его, и он шутливо ответил: «Боевое настроение». По привычке он прикинул — не сказал ли тогда чего липшего. Мог не опасаться. Он никогда не говорил лишнего, умел прятать свои мысли за двойным запором.
«Ишь ты, — бормотал он, разбирая кровать. — Какое настроение у творческой интеллигенции? Дурак… Какой же все-таки эпитет больше всего подходит к нему? Жалкий? Ничтожный? Угодливый? Нет, нет! Вот — нелепый. Да, именно нелепый. Со всеми его потрохами. Со всей его нелепой жизнью. А чем я или другие лучше? Что за подлая жизнь!..»
Долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок. Колючие, неуютные мысли лезли в голову. Роман не пишется. За годы журналистской работы штампы намертво въелись в его плоть и кровь. Мыслить тоже стал штампами. Сюжеты ходульны, однообразны, рассказы напоминают плохие фельетоны, факты для которых он выуживал в комитете народного контроля. Чего обманывать себя — свой талант он давно растерял. То, что он пишет, сегодня уже никому не надо.
Да, думал он, чего лукавить с самим собой. Это крах. Жизнь проиграна. Старость, бедность, ожидание конца. Но из партии он все-таки не выйдет. Это значило бы публично признать свое поражение. Признать, что все было ложью.
А как этот дурак Градов обрадовался в ресторане: «Винегрет, селедка — какое чудо. Гуляш. Это может присниться только во сне. Несите все поскорее!» Животное — так радоваться винегрету и селедке. Настоящее животное! Мозгляк. — Кажется он начинает понимать, почему Градов так раздражает Гусарова. Сильные ненавидят слабых…
Он думал о всякой ерунде, а сон все не шел. Впереди была ночь…
Он угодливо улыбнулся поэту-сатирику Гусарову — больше похожему на разбойника, выскочившему на лесной дороге из засады — невысокому кудрявому брюнету крепышу с застывшей на квадратном лице кривоватой зловещей усмешкой и острым насмешливым взглядом карих глаз. В ответ он лишь презрительно пожал плечами. Гусаров был в их компании самый молодой — ему едва минуло сорок лет. Третьим был прозаик Шептуновский — пожилой, под шестьдесят, высокий, грузный, сутулый, с крупным лицом, похожим на какую-то не очень правильной формы грушу, с сероватого оттенка пористой кожей и серыми лохмами седеющих волос на голове. Он никак не прореагировал на слова сатирика. Он знал наперед, сколько получит каждый из них за недельный вояж в этот отдаленный степной район, куга они только что прибыли, проделав утомительный шестичасовой путь в тряском и пыльном автобусе.
Поэтов — лирика и сатирика поселили в одном номере, то есть, попросту говоря, в комнате безо всяких удобств — две кровати с сетками и шкаф с коричневыми полированными дверцами и деревянными крашеными полами. Прозаика поместили в отдельном маленьком номере, больше похожем на камеру одиночного заключения, где он сразу же измазал плащ о побелку. Через час предстояло выступление в районном Доме культуры — надо было успеть подкрепиться.
Прозаик направился к коллегам. Он без стука вошел в заполненную табачным дымом комнату. Оба поэта сидели за квадратным столом, и, казалось, мирно беседовали. Лирик Гусаров, не обращая внимания на вошедшего, негромко, но с пафосом продолжал, обращаясь к сатирику Градову.
— Ты, Сергей, настоящий моральный урод. Впрочем, не только моральный. Я бы, например, постыдился иметь такую рожу. Ну и образина. Смотреть противно. И у тебя еще хватает наглости бегать за бабами. Хотя чему удивляться? Они думают, что ты серьезный человек, поэт. Так ведь? Ты знакомишься, забиваешь ей баки, треплешься о высоких материях, читаешь стихи. То есть жульничаешь, выдаешь себя не за того, кто ты есть на самом деле. Она, конечно, верит. На что-то надеется. А тебе только этого и надо. Быстренько сходишься и живешь за ее счет, пока тебя не раскусит и не выгонит. Так ведь? Ну, чего молчишь?
— Да ну тебя, — как-то вяло отмахнулся потный, красный поэт-сатирик, поднимаясь на ноги. — Все это я уже слышал. Завидуешь, так прямо и скажи…
Выступали в огромном здании с колоннами, местами облупленными. В полупустом зале на скрипучих креслицах из пожелтевшей фанеры сидели местные жители, в основном пожилые женщины, пришедшие сюда исключительно потому, что больше идти было некуда и некоторое количество молодых людей, без стеснения грызущих семечки.
Писателей, расположившихся за длинным столом на сцене громко и явно преувеличивая их литературные заслуги, представила работница клуба. Это была рядовая, дежурная, ничем не примечательная встреча. Лирик рассказывал, в какихмуках рождаются стихи, затем с чувством прочитал несколько стихотворений. Прозаик Шептуновский выступил с набором невыдуманных историй, рассчитанных на то, чтобы как можно сильнее удивить слушателей.
Сельский инкассатор ехал на мотоцикле из поселка в райцентр. Увидел знакомого пастуха, пасущего стадо коров. Подъехал к нему. Тот пригласил его распить бутылку. Инкассатор поставил в сторонке мотоцикл, рядом бросил сумку с деньгами. Вокруг степь — никого. Расположились под деревом. Выпили, закусили, пришло время расстаться. Инкассатор поднял сумку и ахнул — пустая. Он схватил пастуха за грудки: «Где деньги?!» «Какие деньги?!» — отбивался пастух. Они чуть не подрались. Вдруг пастух хлопнул себя по лбу: «Постой-ка!» Вон та корова стояла рядом с твоим мотоциклом и что-то жевала. Она и съела твои деньги…" Пришлось вызвать ветеринара, составить акт. Корову прирезали. И что бы вы думали? Пастух оказался прав — ее желудок был набит денежными купюрами,
— Буквально на днях, — продолжал прозаик, — женщина-врач после дежурства направилась к остановке автобуса. На ней была французская дубленка и норковая шапка. У соседнего с поликлиникой дома стояла, прислонившись спиной к дереву, юная девушка с миловидным личиком. «Можно вас на минутку, обратилась она к женщине-врачу. — У меня поврежден позвоночник и расстегнулся корсет. Не могли бы вы мне помочь?» Ну как отказать в такой просьбе? Они зашли в ближайший подъезд. И там девушка наотмашь со страшной силой бьет женщину по лицу: «Быстро снимай дубленку, шапку, сапоги, кольца, серьги. Через десять минут выйдешь. И никому ни слова! Иначе поплатишься жизнью!» Женщина подчинилась. Стоит ни жива, ни мертва. На одном из верхних этажей стукнул и пришел в движение лифт. Внизу из кабины вышел прилично одетый мужчина. Приостановился рядом с женщиной, сочувственно спросил: «Вас кто-то обидел? Может быть нужна помощь?» Он был так вежлив, участлив — и она решилась: «Вот только что, сейчас…» И все рассказала. «Вы обещали молчать?» — спросил он. Она кивнула. «Вот видите, — укором сказал он. — Ведь она вас предупредила, а вы не сдержали слова. Сами во всем и виноваты». — И жестоко избил бедную женщину.
Слушатели с интересом внимали россказням прозаика.
Замыкал парад выступлений поэт — сатирик. Он хотел стать большим восклицательным знаком встречи. Чтобы быть ближе к сидящим в зале, он навесился над столом президиума и доверительно сообщил, что смешного в жизни гораздо больше, чем это кажется и что если кто-то не понимает шутки, надо смеяться до тех пор, пока не поймет ее. Один грамм смеха, далее заявил он, дороже тонны золота. «Меняю!» — выкрикнул молодой человек из зала. «Покажите мне этот свой грамм, — не растерялся сатирик, — и я дам вам тонну золота».
— Если человек не понимает юмора — он вообще ничего не понимает, — самоуверенно продолжал сатирик. — В древней Греции врачи приписывали неизлечимо больным хорошую порцию юмора, и они после этого либо выздоравливали, либо умирали со смехом на губах. Меня тут обозвали сатириком, а если так, то я обязан посмешить вас. Перефразируя знаменитого писателя Николая Васильевича Гоголя, спросим: «Ну кто из русских не любит ядреного народного анекдота?» Вижу, что в этом зале таких нет, а потому для затравки слушайте анекдот.
— Одна баба поставила в печку сушиться мужнины валенки и забыла о них. Валенки сгорели. Женщина расстроилась. Зашла соседка. «Ты чего?» «Да вот сожгла валенки, боюсь — муж вернется, прибьет». «А ты сделай так-то и так-то, — посоветовала соседка. — Тогда не прибьет…» Приходит муж. Хозяйка быстренько подоткнула подол и стала изо всех сил мыть пол, а сама и так и сяк вертит перед мужем задом. Он смотрел, смотрел, схватил ее в охапку и поволок на кровать. Она кричит: «Пусти, а то валенки в печке сгорят…» «Ну и хрен с ними, — отвечает муж, — пусть горят!»
После столь сомнительной затравки он прочитал несколько своих коротких стихотворений, многозначительно умолкая после каждого в ожидании аплодисментов. Прозаик Шептуновский, глядя на сатирика, с неудовольствием думал: «Господи, как все это постыдно. Так унижаться, выпрашивать аплодисменты, так заискивать перед этой тупой, случайной публикой. На кого же он сейчас похож? На скомороха? Нет… Весь он какой-то… ммм, не могу найти слова.. Жалкий? Нет… Подобострастный? Неуклюже-галантный? Угодливый… Пошлый?»
В заключение пришедший в раж, опьяненный успехом сатирик прочитал несколько затрепанных заметок из цикла «Нарочно не придумаешь».
Смех и хихиканье зала сатирик принимал за полное одобрение и свой личный успех. «Председателю колхоза от колхозника Иванова. Заявление. — Читал он. — Прошу выделить мне пять кубометров леса, так как я хочу пристроиться к тещиному заду…» — Ха-ха-ха! — ржали молодые слушатели. — Хороша теща!
"Молодая доярка сошла с трибуны и на нее тут же залез председатель колхоза… На трибуну, конечно, " — на всякий случай уточнил сатирик. — "Председателю завкома. Заявление! Прошу выделить мне путевку в санаторий, или на худой конец в дом отдыха. Резолюция: «С худым концом в доме отдыха делать нечего». "На колхозном собрании выступает зав. фермой: «Ложусь с доярками, встаю с доярками, а что мне за это платят?»
"Смейтесь на здоровье, — великодушно пожелал поэт-сатирик. — Не зря же наш мудрый классик заметил: «Смех — это человек, Скотина не смеется». А теперь мы готовы ответить на ваши вопросы, — объявил он. Все молчали. Никто не рвался задавать вопросы. "Кто же будет после таких скабрезностей задавать вопросы, " — с досадой думал Шептуновский. Но сатирик не мог угомониться.
— Есть вопросы? — настаивал он. — Что же вы, товарищи? Спрашивайте — ведь к вам писатели приехали…
Зал неловко молчал.
— Ну, кто смелый? — не унимался сатирик. — Гарантирую ответ на любой вопрос. — И он оглянулся за одобрением на товарищей. Те кивнули.
— Скажите, является ли остроумие признаком ума? — спросила, поднявшись с места, совестливая девчушка. «Если так настойчиво просит, значит им для чего-то надо, — решила она, — Может, без этого не заплатят».
— Является ли остроумие признаком ума? — переспросил сатирик. — Да, если нет других признаков.
Отдадим ему должное за находчивость. Публика осмелела.
— Как вы стали сатириком?
— Моя литературная мать — Тэффи, а мои литературные отцы — Чехов и Зощенко, — объяснил Градов.
У прозаика спросили, где он берет сюжеты для своих рассказов и фельетонов. У недовольного задержкой Шептуновского вмиг поднялось настроение.
— О, — прогудел он. — Сюжетами полна голова. Важен не столько сюжет, сколько тема. И даже не тема, а ее поворот. Лично мне грех жаловаться на недостаток сюжетов. Работа в газете давала их с избытком. Вы помните, наверное, мой нашумевший фельетон о бывшем первом лице области. У него ведь осталось немало влиятельных сторонников.
Прозаик, правда, из скромности умолчал о том, что вскоре осле публикации фельетона он случайно встретил на улице сверженного хозяина области, вежливо поклонился ему, а тот вместо ответа покачал головой и молвил с презрением: «Эх, вы, — писака!». Это, конечно, уязвило автора. Как же так, неужели тот не понимает, что он следовал своему долгу. А сколько раз, будучи у руля, он сам давал задание разделать под орех кого-то. Шептуновский не всегда понимал, чем это вызвано, но добросовестно выполнял просьбу начальства.
Конечно, сомнения возникали. Не без этого. Ну, например, когда его попросили состряпать фельетончик о той красотке-актрисе, что снялась в фильме «Карнавал». Ух, как он ее разнес! С вскипевшим враз сладострастием и ненавистью. Откуда что взялось. Бил по самому больному. Она, де, охотно позирует, дает интервью, выступает выпячивая грудку, и везде повторяет одно и тоже, как она снималась в главной роли в фильме «Карнавал»… Потому как больше ей сказать о своих заслугах нечего. Поговаривали, будто она отвергла притязания первого лица, то ли отказалась выполнить какую-то его пустяшную просьбу. Вот и поплатилась за строптивость. Не будь дурой.
А тот упрямый старый литератор, что был как бельмо на глазу у местных идеологов, дразнил их, как дразнят быка красной тряпкой, своим особым мнением. Этот дерзкий болван думал, что он недосягаем для критики, что у него нет уязвимых мест. Как же глубоко он заблуждался. Шептуновский изобразил его немощным импотентом, обманувшим надежды молодой женщины, на которой недавно женился, презренным скрягой, обнесшим дачу высоким голубым забором утыканным гвоздями, чтобы соседские мальчишки не сорвали ни яблока в его саду. Литератор, правда, потом суетился, что-то доказывал, но его никто не слушал. Инфаркт его, беднягу, успокоил. И поделом.
Любой неугодный властям, только свисни, мог подвергнуться неожиданной атаки из-за спины. «Наше острое перо», — так они его звали. Шептуновскому особенно нравилось разоблачать известных людей. На этом он и сделал себе имя. А с каким сарказмом он написал о знаменитом певце. Отсиживался де, во время войны в глубоком тылу, и голос у него, де, как охрипшей базарной торговки, и стяжатель — без стыда и совести. Дерет за свои концерты даже с сирот-детей.
Все литсобаки любили копаться в чужом грязном белье, но он особенно. У этих разоблачений был свой коварный подтекст. Смотрите — вот они, какое гнилье, в отличие от вас, простых тружеников. Он гордился, что на него 72 раза подавали в суд за оскорбление и клевету и все 72 раза он выиграл процесс. А того не разумел, что и судьи были такие же купленные, как и сам он. «Разве я злой, — говаривал он личным знакомым, — я большой и добрый». На летучках редактор, худой и желчный, вышучивал его, упражнялся в остроумии по его адресу. Он стегал его насмешками по мордасам, а «большой и гордый» скромно улыбался, как избалованный вниманием вундеркинд. А как же, его замечают. Это главное, а от начальства все нужно терпеть, на то оно и начальство. В эти свои счастливые времена и вступил Шептуновский в Союз писателей.
А потом началось непонятное. Перестройка, черт ее дери. Его все чаще критиковали на летучках. Не ставили на полосу его фельетоны. Короче, выжили. Вернее он сам вовремя смекнул, что лучше убраться подобру-поздорову — не ровен час, случится худшее — выкинут, как отслужившую свой век тряпку. Ушел на вольные писательские хлеба Вольные то они вольные, да не слишком сытные. Вот и приходится, высунув язык, мотаться по выступлениям.
— Скажите, это правда, что диктор телевидения Галина Федорчук была любовницей первого секретаря? — спросили его. Шептуновский встрепенулся — приятно, когда ты знаешь больше других.
— Да, конечно. Когда он попал в автомобильную аварию, то единственный человек, которого пустили к нему в больницу, была она. С чего бы это? — и он гулко хохотнул, этакий добродушный дядя снисходительный к чужим слабостям.
По дороге в гостиницу сатирик Градов с наигранным оживлением заявил: «На сегодня, товарищи, отстрелялись!».
— Послушай, — мрачно сказал Гусаров, — почему ты отметил только одну путевку?
— Потому что выступили один раз, — потускнев, сказал Градов. — Кончай, Гусаров, ты же знаешь, я на такие проделки не иду.
— Ах, скажите какой чистюля. Они сами сняли второе выступление — пусть оплачивают. Везде такой порядок. И нефуй нам заниматься благотворительностью. (Лирик с большим вкусом и мастерством оснащал свою речь крепкими обиходными выражениями. Мы их опускаем).
— Я этого делать не буду, — твердо сказал Градов. — Сколько раз выступим, столько отметим путевок.
— Трус, ничтожество! — возмутился лирик. — Зачем я только поехал в эту Тмутаракань с таким барахлом? Мотаешься как хер в проруби по всему району, живешь в дырявой гостинице, идешь в сортир через весь двор, питаешься всяким дерьмом. И за все эти удовольствия одна путевка.
— Завтра будет три выступления — отметим три путевки.
Почему в разных концах района? Неужели нельзя было договориться в одном?
— Они так спланировали. Я думал…
— Он думал… Хотел бы я знать, чем ты думал.
Шептуновский не вмешивался в разговор. Хотя его удивляли наскоки Гусарова на Градова, он почитал за благо молчать. Между тем Гусаров повел атаку с другой стороны.
— Где, на какой свалке ты собрал все эти пошлости? Заявляю при свидетеле, если ты еще раз при мне прочитаешь их, я набью тебе рожу.
— А ты слышал, как смеялись? — спросил сатирик. — Люди приходят отдохнуть, им нужна разрядка. Не нравится — могу не читать — у меня своих стихов вагон и маленькая тележка.
— Макулатуры. Читай, черт с тобой, а то будет еще хуже.
Казалось, сатирика совершенно не задевают грубые выходки Гусарова. Правда, время от времени он доставал носовой платок и вытирал вспотевшее лицо. Шептуновский слушал перепалку вполуха — у каждой козявки свои заботы. Мысль его была занята другим. Не выйти ли из партии. Партия его сильно обидела — не заступилась в трудный момент. Он был ее верным солдатом. И вот награда — полное небрежение к его судьбе. Все правильно. В партии все подчинено строгой иерархии, а ее иерархия — это лестница сужающаяся кверху. И чем ниже ты на ступенях этой лестницы, тем у тебя меньше прав. Сильный попирает слабого.
Он ей, партии, больше не нужен. А зачем она ему нужна? Она не поможет ему подняться. Она никогда не страдала милосердием, была равнодушна к тем, от кого отвернулась удача. Странное надгосударственное массообразование из клеточек похожих на камеры — первичных организаций, собранных как матрешка в комитеты все более высокого ранга, совместившее необычайно высокие цели с самыми низменными средствами их Достижения.
Ей до всего было дело — с кем спишь, сколько зарабатываешь, кто у тебя родственники, но особенно — что и как ты думаешь. Подглядывали и подслушивали, сеяли тотальное ханжество, подозрение и страх. И карали, строго карали во имя якобы тех, кого карали. Как если бы власть в домоуправлении захватила шайка вооруженных разбойников и стала распоряжаться жизнью и смертью жильцов.
Из раздражения, обиды, злости и родилось у Шептуновского желание выйти из партии, посильнее хлопнув дверью. Надо напечатать в какой-нибудь газетке заявление позлее. Мешал страх, а вдруг все вернется…
Они ужинали в маленьком унылом «ресторане» — длинном кишкообразном зале с двумя рядами столов. Каким-то чудом в нем оказалось пиво. Криво улыбаясь, Гусаров чихвостил и в хвост и в гриву областное начальство. Шептуновский уже заметил, что лирик жить спокойно не может, если никого не ругает. Увлекшись, он говорил уже на повышенных тонах. Какие-то местные забулдыги за соседним столиком стали оборачиваться. Градов кивнул в их сторону: «Потише, пожалуйста!» Гусаров, словно только и ждал этого, вскинулся:
— Что потише? Кого мне бояться?! Ты у нас свой сексот. Все знают, что ты стучишь. За это тебя и в штате держат. Я двенадцать лет плавал по всем океанам — не боялся. И тебя, паршивого сексота, не боюсь. Можешь донести, я специально повторю для тебя: "Я считаю наше начальство одной шайкой-лейкой, которая дурит народ, жульничает, гребет под себя… Хватит или еще? Ты запиши, а то ведь переврешь. Обидно, когда тебя возьмут за жопу за чужое вранье. Кажется, все просто — не умеете руководить, довели народ до ручки — уйдите, дайте другим, более умным вытащить страну из болота, из помойки. Почему они не могут правильно оценить ситуацию? Люди отвернулись от них. Они больше не хотят жить в иррациональном мире, подобном театру абсурда. Так выйдите к ним, покайтесь, скажите всю правду и вам, может быть, снова поверят. Делайте то, что хотят люди, а не придумывайте для них хер знает что. Нет, снова лгут, обещают манну небесную, а сами зубами вцепились во власть, не оторвешь… А наши угодливые писаки? Выхаживают гусаками, воображают себя гениями и грызутся из-за издательских планов, премий, сплетничают, завидуют… Шептуновский молча, с интересом слушал. Он держался особняком, не вмешивался ни в чужие дела, ни в дрязги, берег свое реноме. «Вот петух, никак не угомонится», — думал он.
Гусаров поднялся и пошел в туалет. Шептуновский с сочувственной улыбкой осторожно заметил:
— Он вас все время критикует. В конце концов, вы работник бюро, в некотором роде наш начальник…
— Пустяки, — сказал Градов, покривившись. — Я не обращай внимания. Пусть говорит все, что хочет. У него с женой нелады — Жена молодая, красивая, очень славная. Он безумно ревнует, бьет ее. Она дважды приходила к нам жаловаться. А сейчас уехал и места себе не находит. Видите сами — прямо на уши становится.
Они договорились собраться через час после ужина, чтобы обсудить план на следующий день. Шептуновский ушел в свой номер. Гусаров отправился на переговорный пункт. Его и впрямь терзали страшные муки. Что бы ни делал, мозг сверлило одно — как там Люся? Накануне поездки они в очередной раз поскандалили. Она сказала: «Мы нищие. Мне стыдно показаться на людях. Я иду по улице и мне кажется, что на груди у меня плакат: „Бедная!“ Зато у меня муж поэт…» Не сдержавшись, он обозвал ее непотребным словом. Люся влепила ему такую пощечину, от которой у него чуть глаза не выскочили из орбит.
Раньше она плакала, билась в истерике, проклинала тот день и час, когда сошлась с ним. Но сейчас словно окаменела. Ледяным тоном, за которым он ощутил пугающую бездну — сказала, что на этот раз между ними все кончено. Отныне она считает себя свободной. Как было уезжать после этого на целую неделю? Но и не уехать он не мог. Он шел на переговорную и не знал, что сказать. «Люся, я люблю тебя!» Смешно, фальшиво… Это они уже проходили. «Люся, прости, я погорячился!» Или: «Клянусь, это никогда больше не повторится!» Брр!
Ему нечего было сказать. И все равно он знал, что позвонит — только бы услышать ее голос. Что-нибудь скажет. Ну хотя бы: «Здравствуй, Люся!» Нет, она не бросит трубку. Она ответит «Здравствуй!» Она вежливый, воспитанный человек. Это он сделал ее истеричкой. «Я виноват», — скажет он. «Не морочь мне голову», — скажет она. Однажды они уже расходились. На прощанье — взбешенный ее непреклонностью, упрямством он дал ей хорошую взбучку. Казалось, это все. Назад пути нет. Спустя месяц, выждав, чтобы она остыла, он с огромным букетом ее любимых гладиолусов пошел каяться. Какие-то еще нашлись в запасе чистые и искренние слова, она поверила и простила. У него был такой жалкий, несчастный, кающийся вид. Больше не простит. Так любовь наказывает сама себя. Она полностью раскрывает свою мощь в опасности и подобно скорпиону при крайней опасности убивает себя.
Разве не так? Он сам сделал все, чтобы Люся разлюбила его. Он все понимал, видел — как в хрустально чистом, промытом весенним дождем воздухе отчетливо видится каждая редкая деталь, каждый листик, каждая веточка, травинка — но не мог обуздать себя, совладать с собой, стать выше себя. Его ломал и крутил как щепку бешеный водоворот противоречивых чувств — любви, страха, нежности, ненависти, отчаяния. Любовь убивала любовь. Медленно и неотвратимо. Но как же он теперь будет жить без нее: своего антагониста.
Дежурной телефонистки на месте не оказалось. Обычно в это время никто в поселке уже не звонил. Нетерпение сжигало Гусарова. Он готов был собственными руками вырвать с корнем стоящие вокруг деревья, но вместо этого в бессильном отчаянии прислонился лбом к шершавой кирпичной стене двухэтажного дома телефонной станции. Наконец, пришла телефонистка, набрала нужный номер. «Абонент занят», — равнодушно сказала она. «Разъедините», — нетерпеливо потребовал он. «Не разрешает», — через минуту сказала телефонистка, с сочувствием глянув на него. Они очень проницательны, эти телефонистки. «Хорошо, подожду», — сипло сказал он и вышел на улицу. Он готов был сорваться с места и отправиться домой любой попутной машиной, даже пешком. Увы, из этой дыры сейчас не уедешь. Как в ловушке. Остается ждать. Отправился в эту проклятую поездку ради каких-то жалких трех сотен. А что делать? Без них не проживешь, а он не умеет по-другому зарабатывать. За стихи платят гроши, да и попробуй напечататься. Неужели это конец? Неужели ничего нельзя поправить? И он уже никогда не сможет прижать к своей груди ее худенькое нежное тело, заглянуть в ее прекрасные, полные невысказанной тайны и любви глаза, целовать ее лицо, шею, грудь… И с ней проваливаться в летящее прекрасное небытие… Неужели этого никогда больше не будет? Каким хрупким оказался этот иллюзорный дом на берегу счастливого моря жизни. Это он сам, проклятый, своими руками сломал его. Все разрушено, как после бури.
В конце концов, после нескольких безуспешных попыток соединиться телефонистка казенным тоном провозгласила: «Абонент не отвечает». «Наберите еще раз», — потребовал он. Результат был тот же. Все ясно — не хочет с ним говорить. Ничего не оставалось, как отправиться восвояси в гостиницу. Неподалеку от нее он встретил прогуливающегося Шептуновского. Был тихий летний вечер. На темно-фиолетовом до черноты небе дружно мерцали светлячки звезд. Пахло цветами из палисадников у домов. Мирно жужжали ночные бабочки. Прохожих почти не было.
— Все в порядке? — вежливо спросил Шептуновский. — А я вот вышел перед сном прогуляться… Заходил к вам, звал с собой Градова, но он отказался. Сидит, оформляет путевки. Кстати, — добродушно посмеиваясь, добавил он, — не слишком ли вы угрозы с ним?
— Я суров с ним? — с неподдельным изумлением спросил поэт. — Да это же дубина стоеросовая. Его ничем не прошибешь. Трус, подхалим, каких свет не видал. Стукач. Омерзительный тип. И ко всему прочему альфонс, я ему все это в глаза говорю. Он хочет влезть в Союз писателей. Любой ценой. За это готов любому подставить свой зад, Слышали, как он ерничал: «Мы писатели. К вам приехали писатели…» А передо мной стелется потом, что я обещал рекомендовать его. Вы себе даже не представляете, какой это дурак. Принес мне проект рекомендаций, которую я должен подписать. Там такой текст: «Сергей Градов — талантливый поэт-сатирик, опубликовавший в местной и центральной печати десятки стихотворений. В них он поставил перед собой и решил небывалую в современной литераторе задачу, создал новый жанр басни-анекдота.. Не может быть, чтобы столько газет и журналов, опубликовавших его басни-анекдоты, ошиблись в таланте этого человека…» Вот такого козла я рекомендую. С ума можно сойти…
— Только обещали или будете рекомендовать? — уточнил Шептуновский.
— Если обещал, значит буду, — твердо сказал Гусаров и, криво усмехнувшись, добавил: — А разве другие лучше? Сегодня потеряли день из-за него, мерзавца. Пойду дам ему чертей…
Можно представить себе, что ожидало бедного сатирика — нескладного, угодливо-любезного, невпопад целующего руки женщинам. Он казался себе галантным, а был суетливо-нелепым со своими галантерейными манерами. Да и откуда было взяться хорошим манерам. Поддавшись романтическому порыву, поступил в горный техникум, окончил его. А работать под землей боялся. Тошнило от страха, когда трещали крепежные стойки. Устроился в конторе. Старался быть на виду. Выступал в самодеятельном театре. На читательских конференциях задавал вопросы. Стал активистом общества книголюбов, попробовал писать басни, печатался в многотиражке.
Однажды к ним приехал директор писательского бюро пропаганды — поэт областной величины. Градов выступал вместе с ним и понравился ему. Спустя какое-то время его взяли на работу в бюро. Он организовывал выступления писателей, не гнушался поднести портфель, выполнить мелкое поручение, терпел насмешки. Стал ответственным за похороны писателей. Безобидный, суетливый, без лишних претензий быстро стал своим человеком. Не уважали, зато нуждались в нем, терпели.
Он понимал, что здесь у него единственный шанс выбиться в люди и потому старался любой ценой зацепиться за Союз. Когда к ним приехали два пожилых столичных литератора, сопровождал их, а вернее обслуживал, разумеется, Сергей Градов. Гости остались довольны. На прощанье каждому из них он преподнес сувенирный пакет — в них были по бутылке коньяка, шампанского, сухая деликатесная колбаса, коробка хороших конфет. И все это не за казенный, а за свой собственный счет. При его микроскопической зарплате это было настоящим подвигом. Градов в интересах дела готов был снять с себя последнюю рубашку. Гости были растроганы, расцеловались с ним, обещали помочь при вступлении в Союз. Спустя какое-то время Градов, чтобы закрепить нужное знакомство, послал каждому из них в подарок по три килограмма вяленой рыбы. Но при этом сделал небольшую промашку. Чтобы при пересылке рыба не пропала, он оценил посылку в 50 рублей.
Старые литераторы были шокированы. Сумма в 50 рублей была воспринята ими как намек на то, что посылку надо оплатить. Это не пришло в голову незадачливому дарителю. «Что он там придумал, — плаксиво говорил один. — Я не ем соленую рыбу. Мне это противопоказано». И вернул посылку с язвительным письмом. Второй после некоторых колебаний рыбу оставил, но послал Градову 50 рублей. Об этом анекдоте узнали в организации, что дало лишний повод посмеяться над незадачливым дарителем.
Уже у себя в номере Шептуновский неожиданно вспомнил, как после его недавней поездки в Москву Градов задал, показавшийся ему странным, вопрос: «Какое настроение у творческой интеллигенции столицы?» Помнится, вопрос покоробил его, и он шутливо ответил: «Боевое настроение». По привычке он прикинул — не сказал ли тогда чего липшего. Мог не опасаться. Он никогда не говорил лишнего, умел прятать свои мысли за двойным запором.
«Ишь ты, — бормотал он, разбирая кровать. — Какое настроение у творческой интеллигенции? Дурак… Какой же все-таки эпитет больше всего подходит к нему? Жалкий? Ничтожный? Угодливый? Нет, нет! Вот — нелепый. Да, именно нелепый. Со всеми его потрохами. Со всей его нелепой жизнью. А чем я или другие лучше? Что за подлая жизнь!..»
Долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок. Колючие, неуютные мысли лезли в голову. Роман не пишется. За годы журналистской работы штампы намертво въелись в его плоть и кровь. Мыслить тоже стал штампами. Сюжеты ходульны, однообразны, рассказы напоминают плохие фельетоны, факты для которых он выуживал в комитете народного контроля. Чего обманывать себя — свой талант он давно растерял. То, что он пишет, сегодня уже никому не надо.
Да, думал он, чего лукавить с самим собой. Это крах. Жизнь проиграна. Старость, бедность, ожидание конца. Но из партии он все-таки не выйдет. Это значило бы публично признать свое поражение. Признать, что все было ложью.
А как этот дурак Градов обрадовался в ресторане: «Винегрет, селедка — какое чудо. Гуляш. Это может присниться только во сне. Несите все поскорее!» Животное — так радоваться винегрету и селедке. Настоящее животное! Мозгляк. — Кажется он начинает понимать, почему Градов так раздражает Гусарова. Сильные ненавидят слабых…
Он думал о всякой ерунде, а сон все не шел. Впереди была ночь…