Марина Косталевская
Стрела в полете

   Автор выражает благодарность за участие в издании книги Надежде Рейн и Василию Рудичу

О СТИХАХ МАРИНЫ КОСТАЛЕВСКОЙ

   Марина Косталевская – прежде всего лирический поэт. Какова ее лирическая тема? Это тема – голос внезапности, переменчивости Судьбы, голос дыхания, перебиваемого внезапной дрожью. По стихам Марины Косталевской можно проследить, как созревает душа.
   В книге нет буквальной хронологии, она выстраивается, прорастает с той же естественностью, с какой растут цветы и деревья. Конечно, в ней угадываются какие-то узловые моменты биографии, неординарность человеческой и женской судьбы, переезд через океан, обретение новой жизни. Но не это главное, эти биографические проблески – не явное, потому что само существование стиха, поэзия как ежедневное духовное напряжение заслоняют все остальное. География этой книги – прежде всего стороны души, а не стороны света.
   Лучшие стихи Марины Косталевской зачастую близки к парадоксу, к оксюморону. Они – напоминание о том, что у всякой медали есть оборотная сторона. Именно так прочувствованы, так написаны многие стихотворения. Эта книга еще раз подтверждает не новую мысль о том, что главное в стихах – не содержание, а содержательность, и она у Марины Косталевской глубока и, что мне кажется важным, незаемна, она – продолжение ее собственного существования.
   Своими корнями стихи Марины Косталевской иногда уходят очень глубоко, нередко вызывают даже евангельские и ветхозаветные аллюзии. И именно оттуда, из бездонного исторического колодца и великой мифологии, происходит возвращение к себе.
 
И я безвидна и пуста
была сотворена,
не удостоившись креста,
невинностью грешна…
 
   Однако в стихах Марины Косталевской можно найти аллюзии и к поэзии Серебряного века, и, в частности, к лирическому наследию Анны Ахматовой.
 
Я пью за родство душ,
за то, что один – муж,
за то, что одна – страсть,
за то, что легко впасть
в безгрешный, как сон, грех,
за то, что нельзя всех
любить на один лад,
за то, что есть сын, брат,
друг и отец к тому ж,
а не один муж.
 
   Марина Косталевская словно вычленяет свое время из общего времени, из времени вообще, и через него она определяет и свои взгляды, и свои поступки. Вот, пожалуй, истинная тема этой книги, ее лейтмотив.
   Тема эта звучит иногда нежно, иногда жестко, иногда беззащитно-трогательно, но всегда – четко и определенно. Внятно, вопреки многим иным голосам. Внятность эта проступает и в лирической миниатюре, и в «Венке сонетов». Звук стиха совпадает с метрономом. Звук этот естественен, как походка, как дыхание сильного и достойного человека. И это уже очень много. Что бы ни писал поэт, он всегда пишет о своей судьбе:
 
Искать укрытье поздно,
и где-то впереди
уже разрежен воздух,
запрятанный в груди.
 
   Давно кем-то сказано, что поэзия есть чувство собственной правоты. Эту истину полностью подтверждают стихи Марины Косталевской.
   Евгений Рейн
 
 

Этюды

* * *

   Весь мир открыт. Чиста страница.
   Напоено мгновенье снова
   желанием остановиться,
   продлиться, перелиться в слово.
 
   Еще не различимы звенья
   и поступь звуков не ясна.
   Еще лежит стихотворенье
   песчинкой в раковине сна.
 
   Но мановением руки,
   уже скупым и суеверным,
   отмечен поворот строки,
   который отзовется первым.

* * *

   Скреплены земною осью
   на стихи и на беду,
   даже имя это – Осип
   знали в Пушкинском роду.
 
   Пела эллинская память
   им бессонницей ночей,
   и лежал сизифов камень
   горкой пепла на плече.
 
   Медлил долгое столетье
   Черной речки поворот,
   ждал, пока Россия, Лета
   станет Речкою Второй.
 
   Это только параллели,
   но они сойдутся там,
   где за точкой дальней цели
   нет названия стихам.
 
   Где названье – бесконечность,
   где, свободный от примет,
   есть единственный и вечный
   Божьей милостью поэт.

* * *

   Поблажек ночь не терпит.
   В разбавленности дней
   тревоги привкус терпкий
   скрывается на дне.
 
   Но в полночь дрожь колотит,
   как сторож, бьющий в лист.
   И обогнал в полете
   стрелу веселый свист.
 
   Искать укрытье поздно,
   и где-то впереди
   уже разрежен воздух,
   запрятанный в груди.

* * *

   Уехать бы за все, что было.
   За – было... Стало быть – забыть.
   Чтоб память, словно чай, остыла,
   пока считаются столбы,
   и тонут звоны ближних сосен
   в распевах сосен вдалеке,
   и знак ромашки на откосе
   верней гаданья по руке,
   перечисленьем остановок
   унять соблазны дневника
   и всем словам учиться снова.
   Ромашки... Сосны... Облака...

* * *

   О, детский обиженный всхлип!
   Открытие тайны под спудом.
   Глашатаи весть донесли:
   Виновен! Надейся на чудо.
   Надейся! Спасенье придет.
   Покайся! Виновность забудут.
   Словам наступает черед —
   Простите! Я больше не буду.
   И слов этих грозный конвой,
   покрыв твои козыри крапом,
   идет неизбежно с тобой
   по дням, по часам, по этапам.
   Ты их повторяешь опять,
   привычкой стирая значенье.
   И люди привычкой прощать
   стирают твое искупленье.
   Но детская старая весть
   разрушит проказы, причуды.
   Прощали, покуда ты есть.
   Простите! Я больше не буду.

* * *

   Я покорна наитьям, открытьям
   под крылами распластанных строк,
   перехлестом рифмованных нитей
   начался обучения срок.
 
   Остается принять, не пеняя,
   этих звуков ласкающих власть,
   на смиренье гордыню меняя,
   поклониться, склониться, упасть.
 
   Чтоб явило свое назначенье
   то, что мнилось, как тягостный плен,
   чтоб начать ритуал посвященья
   немотой преклоненных колен.

СИМФОНИЯ

   Начал стебель партию кларнета,
   а теперь звучит со всех сторон
   в оркестровке солнечного света
   нетерпеньем вызванный канон.
 
   Лишь меня тропинка незаметно
   подголоском в рощу увела,
   как уже вступает тема ветра
   трелью листьев на басу ствола.
 
   Встала в гордой точности аллея —
   окончанье фразы придержав,
   прохожу звучаньем параллельным,
   как внутри пассажа из октав.
 
   Ветка тень отбросила косую,
   перешла в минор, а я за ней,
   и шагов ритмический рисунок
   перебит синкопами корней.
 
   Дирижер, бетховенский наследник,
   облака пронзает медью дня,
   чтобы взмахом палочки последним
   сотворить, как заново, меня.

* * *

   А. В. Азарх
   Даруй мне право на прощенье:
   живя не плача, не завидуя,
   прийти к подножью блудной дщерью
   из дома племени Давидова.
 
   Я слышу темы приближенье,
   и в ней нацелен каждый звук
   как обещанье откровенья
   в ладони распростертых рук.
 
   Но кровь в движенье непокорном
   тревожит сердце не напрасно,
   гудит несмолкнувшим аккордом
   органный бас Екклесиаста.
 
   Все в этом мире суета,
   и горечь этой правды вечна,
   и тень от моего креста
   по-прежнему шестиконечна.

9 МАЯ 1965 ГОДА

   Двадцать лет. Это надо отметить.
   Пейте за нас, убитых тогда,
   в середине двадцатого из столетий,
   и вспоминайте нас иногда.
 
   Только не надо нас в бархат печали,
   только не надо нас в славы гранит.
   Мы были солдаты, мы просто молчали,
   каждый молчал, пока не был убит.
 
   Славная молодость! Вывела прямо
   скопом к этапам, окопам судьба,
   к этому слову последнему: «Мама!»
   на не обсохших от крови губах.
 
   Лучше всего на войне умирать
   с именем мамы, вы уж поверьте нам.
   Надо вождей, говорят, вспоминать,
   но «мама» лучше, это проверено.
 
   Мы не сжимали винтовку, слабея,
   мы не кричали: «Сталин!» Вранье.
   Это звучит – умереть за идею,
   а нам не хотелось и жить за нее.
 
   Что, не по вам? А мы не герои,
   мы были солдаты, хранили любовь
   к земле, на которой теперь похоронены,
   так и не выучив правильных слов.
 
   Но если вы очень патриотичны
   и нас захотите опять покарать,
   позвольте спросить: «Нельзя ли потише?
   А вам приходилось хоть раз умирать?»

* * *

   Не признавай непризнанных,
   вгоняй под потолок,
   перебирай по признакам,
   внесенным в каталог.
 
   И регистрируй ценности
   по весу, по длине,
   по Гринвичу, по Цельсию,
   по павловской слюне,
 
   выравнивай дыхание,
   газеты изучай,
   борись за начинания,
   приветствуй, одобряй,
 
   хватайся за соломинку.
   Но только никогда
   не жди к себе паломников —
   у них не та звезда.

* * *

   Я боюсь за тебя, боюсь,
   не случилось бы вдруг чего.
   Словно вор, за тобой крадусь,
   чтоб украсть тебя самого
   у богатых шуршащих шин
   и у нищенского ножа,
   чтоб укрыть тебя от причин
   неподвижным в углу лежать.
 
   Я боюсь за тебя, боюсь,
   не обидел бы кто-нибудь.
   Мною выучен наизусть
   от пощечин до пули путь.
   Слишком косо глядит один,
   слишком прямо идет другой,
   для любителей середин
   возмутителен жребий твой.
 
   Что могу я? Барьером рук
   огорожено поле дел.
   Звук? Границу проводит слух.
   Свет? У глаза его предел.
   Ум? Слабеющий поводырь.
   Но беспомощностью клянусь,
   не случится с тобой беды —
   я молюсь за тебя, молюсь.

ПОЛЬША

   Досада Русского двора,
   та, что за Малой и за Белой,
   непокоренная сестра —
   от Радзивилла до раздела.
 
   И вот опять бельмо в короне,
   Варшава память ворошит:
   кому сидеть на царском троне —
   княгиня Лович порешит.
 
   Нет, у нее не те повадки,
   и панна Мнишек ей не мнится.
   Но слишком узкие перчатки
   и слишком длинные ресницы.
 
   Уже недолго ждать до срока,
   когда мятежная волна
   сметет в гостиные Европы
   опальной Польши имена.
 
   Уже недолго... Но сегодня
   спокоен в Аничковом бал,
   и ловко чей-то веер поднят,
   который с ловкостью упал.
 
   И нежный взор улыбку дарит,
   и все привычно ждут, пока
   увидят в зале Государя
   и «польский» грянет свысока.

* * *

   Для нас уже не ново,
   что помнить, что забыть,
   и нам о слишком многом
   не страшно говорить.
   Знакомо и привычно
   рукой за коробком
   поставлены кавычки,
   и кажется легко
   словами утешений
   согреться у плеча.
   Но сладко искушенье
   о многом промолчать,
   и, словно между прочим,
   довериться тому,
   что даже эти строчки
   не ясны никому.

СКАЗОЧКА

   Тихим вечер будет,
   белой – простыня,
   соберутся люди
   хоронить меня.
 
   Принесут в подарок
   домик невысок,
   восковой огарок,
   голубой цветок.
 
   Посидят немного,
   помолчат, потом
   соберут в дорогу
   и закроют дом.
 
   Отнесут к могиле
   на закате дня,
   станут жить, как жили,
   только без меня.

* * *

   Одиночество! Блаженная лужайка,
   где жужжанье обнажает пчел,
   где не от страстей, от солнца жарко,
   где судьбе свободу предпочел.
 
   Этих трав неповторимое терпенье,
   мотылька прерывистая весть.
   Здесь несет бесхитростный репейник
   постоянства рыцарскую честь.
 
   Расставание! Кратчайшая тропинка
   до забвенья всех, кому под стать,
   уведет меня от поединка,
   чтобы вновь березу пролистать.
 
   Чтобы лебедем на птичьей перекличке
   отозваться слову моему,
   чтобы знаком гордого отличья
   обернуться горькому клейму.
 
   Одиночество мне кроткий день пророчит.
   Лишь бы леший не облапил сны,
   моего пути не заморочил
   на юру, где жмутся три сосны.

* * *

   Я так хотела обмануться!
   Непрочность снега не заметить
   и только в декабре проснуться,
   а может, позже, может, в лете.
   Но утро выпало утратой
   из моего календаря,
   и вечер вычертил украдкой
   мое начало с ноября.
   И на свои места как будто
   все возвратилось по прямой:
   и вечер был, и было утро,
   и день настанет. День седьмой.

* * *

   Что-то в комнате неладно,
   тихий воздух сух,
   из углов, не смятых лампой,
   темноту несут.
 
   Время мерно и умело
   шелестит песком,
   и беспомощное тело
   брошено ничком.
 
   Только вздох неосторожный,
   всхлип – и ничего.
   Только знак из пальцев сложен:
   «Не оставь его».

* * *

   Я пью за родство душ,
   за то, что один – муж,
   за то, что одна – страсть,
   за то, что легко впасть
   в безгрешный, как сон, грех,
   за то, что нельзя всех
   любить на один лад,
   за то, что есть сын, брат,
   друг и отец к тому ж,
   а не один муж.

* * *

   Прости меня за то, что буду сниться,
   свои узоры в твой кошмар вплетать,
   свою улыбку на чужие лица
   накладывать, как вечную печать.
 
   За то, что пламя золотисто-рыжим,
   растрепанным по ветру завитком
   украдкой подберется к пальцам ближе
   и обручит их ласковым кольцом.
 
   И если тень причудливо отбросил
   ночной фонарь, случайно сохраня
   в изгибе линий мой неясный профиль, —
   за это тоже не вини меня.
 
   Твоей руки моим коснутся жестом
   чужие пальцы. Буду я смелей —
   и незаметно чей-то голос женский
   сломаю интонацией своей.
 
   За то прости, что в день, когда усталый
   себя уверишь – сжалилась судьба,
   я виноградной косточкой останусь
   при поцелуе на твоих губах.

* * *

   Покамест длится ломкий путь,
   мне очертанья память лепит —
   в ладонь затылком утонуть,
   услышать пальцев круглый лепет,
   и слово, теплое от губ,
   принять как первое причастье,
   и вдруг поверить, что не лгут
   о том, что называют счастьем.

МЫСЛИ В СКОБКАХ

   Я (как нелепо это слово)
   все не могу еще понять,
   что пробужденье – только повод
   для засыпания опять.
   Мой день (подарок ли, подачка?)
   почти закончен. Вечер тих.
   Я отправляюсь наудачу
   искать своих в кругу чужих.
   И вот с рассеянностью ветра
   я прихожу в знакомый дом
   и застываю незаметно,
   как соглядатай за углом.
   На сквозняке чужого спора
   пряду я паутины нить,
   ищу зацепки разговора,
   чтоб о тебе заговорить.
   Я припадаю к именам,
   я жду чужих воспоминаний,
   произнося словечко «нам»
   взамен пронзительных признаний.
   И, не нарушив ход игры,
   умело скрыв расчет мой тонкий,
   тебя (друзья твои добры)
   краду, как пряник у ребенка.
 
   Но вечер кончен. Я гоню
   себя до скорого рассвета
   и вновь дорогою казню
   за нарушение обета
   молчания, за правду лжи,
   за горечь слов, за тон фальшивый
   и за попытку пережить
   себя самих, покуда живы.
   О, мой единственный! (Опять
   я возвращаюсь к суесловью.)
   Один из тех, кто мог бы стать
   моей единственной любовью.

* * *

   Р. М. Куниной
 
   Из матовости глубин
   укутанного прибоя
   еще не рожденный сын,
   не бойся!
 
   В Богом отмеченный миг
   все двери перед тобою
   на первый твой стук и крик
   открою.
 
   Отдам загорелый день,
   влажность касанья морского,
   древнего храма ступень
   и Слово.
 
   Струнное пенье небес,
   медью озвученный воздух,
   эхом продолженный лес
   и звезды.
 
   Женский овал забытья,
   сливший любовь и тревогу...
   Еще подарю тебе я
   так много!
 
   Но видится мне впереди
   подарок последний самый.
   Прости меня, пощади
   за саван.

* * *

   Нам не дано ни знать, ни верить,
   ни сомневаться, ни любить,
   ни даже прошлое измерить,
   ни даже настоящим жить.
 
   И только есть одна надежда,
   что мы придем когда-нибудь
   к тому, кто нас увидел прежде,
   чем начали мы этот путь.

* * *

   Можно все забыть,
   перемелется.
   Поделиться бы,
   да не делится.
   Можно все отдать
   отражению.
   И скорбей познать
   умножение.
   А на деле-то
   в том, что прожито,
   все поделено,
   все умножено.

* * *

   Вьюга холодом ласкала
   сталь, приникшую к виску.
   Время тихо истекало
   кровью собственных секунд.
 
   Плыли в боли облака ли,
   в облаках плыла ли боль?
   Все на свете ждать устали
   сладких песен про любовь.
 
   Над подушками заснули,
   все забыли, кроме дат.
   А на грифах черных улиц —
   струн звенящих провода.
 
   Выйдет ветер, старый мастер,
   разлетится снежный фрак.
   По забытым нотам счастья
   будет начата игра.
 
   И тогда под звуки эти
   завальсирует рука
   до последнего на свете
   поцелуя у виска.

ЧИТАЯ БЛОКА

   А ты ведь прав. Исход единственный.
   И может, счастлив тот, кто смог
   переступить во тьме таинственной
   тот, предначертанный, порог.
 
   Быть может, лучше возвратиться
   в давно заведомый покой,
   пока измученная птица
   еще кружится над тобой.
 
   Пока сквозь гаснущее пламя
   еще возможно различить,
   как тень, нависшую над нами,
   прорвать пытаются лучи.

СОН

   Когда меня зажмурил вечер
   и веки затворили день,
   явился сон, быть может, вещий,
   а значит – к вечности ступень.
   Ведь каждый миг чему-то вторит
   игрою снов, игрою слов.
   Сначала был момент о море:
   казалось, бережно несло
   меня на берег. Незаметно
   он приближался, и волна,
   в прощальной плавности замедлив,
   меня оставила. Со дна
   песка певучее скольженье
   в хрустящий шорох перешло,
   и тень последним отраженьем
   в ложбинке следа замело.
   Светило солнце голубое,
   был воздух ласков, словно взгляд.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента