Марков Емельян
Миражи
Емельян Марков
Миражи
Ребенком я жил на даче. На старой, ветхой даче с дощатым забором, возле зыбко отражающего ветви лип небольшого, прохладного от подводных ключей, пруда. Мы занимали полдома, жизнь наша была замирающая, потому что мы ни в коем случае не хотели обеспокоить соседей, которые боялись потревожить нас, ступали глухо и отчужденно. Поэтому дом был всегда тих, и даже семейные праздники становились приглушенными. Возможно, теперь я не нашел бы своей дачи, я не помню дороги к ней, но сам дом, то есть нашу половину, помню хорошо. На стенах тесных комнат висели сумрачные натюрморты а-ля "малые голландцы", в проходной комнате стоял стекленные резной буфет темного дерева, над пыльной софой висел дешевенький настенный коврик с зеленой бахромой по нижнему краю, из которой я плел косички. Коврик изображал оленей у водопоя. В другой комнате - беленая печка, на терраске - раздвижной обеденный стол и большой белый кружевной а6ажур над ним. Летом я ел много вкусного, Разве что июнь был порой легкого голода: я завтракал крутыми яйцами и, не очень насытившись, уходил в глубь нашего большого удлиненного участка. Я нежно обхватывал ладонями космические лиловые ирисы, лохматые пионы, которые, влажные, распадались в руках. Осы, стрекозы, бабочки во множестве поднимались из золотых блестящих лютиков, сныти и крапивы, зонтиков дудника. Вечером садовые цветы мерцали собственным светом. На стыке июля и августа зонтики дудника достигали гигантских размеров, крапива изящно изгибалась, запущенный участок превращался в рай. Бабушка варила вишневое варенье, я до одурения наедался горячих хмельных пенок. Тянулся с мягкой благодатной земли к спелым темно-красным вишням. Была у нас и беседка, крашеная когда-то, возможно и до революции, голубой, теперь большей частью облупившейся краской. В беседке стоял шаткий стол, на нем - большая миска, полная ос и тех же вишен. Я ступал по прогнившему полу беседки, - ягод я не трогал, с веток есть интереснее и вкуснее, - залезал на перила, прыгал вниз, и так несколько раз. Я, восторгаясь, прыгал и краем глаза замечал приближение осени. Но я не грустил об этом, ведь на пороге осени поспевают яблоки, бабушка будет печь их с медом. Сколько счастья впереди! Я бежал на зады участка, падал там навзничь в холодную сныть и долго смотрел на облака, плывущие ни быстро, ни медленно, как проплывало мое детство. Теперь нет ни этой дачи, ни бабушки. А я бомж, сплю во дворе возле песочницы. А дети взяли мою шапку и льют мне мазутную воду на голову. Здравствуй племя молодое, незнакомое.
Пусть льют, я не поднимусь с земли этим вечером. Вот на рассвете, если, конечно, не заберут в ментовку, я встану и пойду. Куда? Сам не знаю. Что-то завтра должно измениться в моей жизни. Потому что правда на моей стороне, а в школе учительница нам говорила, что правда, она всегда торжествует. Эта учительница смело ставила неправильные ударения в словах, гораздо смелее, чем я ставил правильные, но она мне нравилась как женщина и я до сих пор верю ей свято. Я вообще верный человек, если поверю во что, пусть поначалу с сомнением, но склонюсь к чему-либо, - так это и останется во мне; я к тому же сильный человек, просто коплю силы. Когда накоплю их достаточно, я подпрыгну на очередном витке своего вдохновения, и земля уйдет из-под меня, верная своей орбите, как я верен себе; нам с ней, похоже, не по пути. Может быть я, конечно, сложусь, как письмо или как носовой платок, в космосе с незащищенным человеком, насколько я помню науку, должно происходить нечто подобное, а может быть случится чудо, и у меня вырастут прямо из души крылья... Да, хочется есть, значит надо выпить. Где-то по карманам была какая-то мелочь, тысяч пятнадцать, двадцать... Вон идет моя муза, подгнивший плод моего воображения, и, о чудо! я встаю.
- Здравствуй, Веруня!
- Здравствуй, мой повелитель. У тебя выпить естъ?
- А сходишь? Я денег дам.
- Вместе пойдем, - решительно говорит Веруня.
У нее опухшая рожа, лысина на макушке, в остальном она прекрасна, как прежде. Я когда-то испытывал к ней страсть, она моя первая любовь, и я у нее первый. Правда она бросила меня за то, что я слишком часто целовал ей ноги. По ночам я в шаткой надежде заснуть закрывал глаза и явственно представлялось, что она со мной. Но она в это время была с другим. Теперь я не жалуюсь на плохой сон, сплю крепко, как убитый, прохожие нередко сомневаются, жив ли. Жив, жив, будто спокойны, идите в гастроном, куда хотите, хоть к черту на покаяние!... Теперь мечты сбылись, Веруня опять со мной, мы не виделись лет пятнадцать.
Идем к метро. Впереди я, сзади Веруня.
- Доставай бабки! - сделав непроницаемое для толпы лицо, половиной рта шепчет она.
- Эх ты, актриса, - умиляюсь.
Беру бутылку, сутулюсь, смотрю через одно плечо, через другое, а то, не ровен час, подойдет сзади мент прогулочным шагом и хрястнет резиновой дубинкой по шее. Веруня пьяна от одного предвкушения. Достаем из мусорной урны пластмассовые стаканчики, - а что вы хотите? - мы ценим комфорт, - и исчезаем, как появились. Мы умеем исчезать, подобно миражам. Заходим обратно во двор. К нам торопится старик, бывший уголовник, а ныне тоже бомж.
- Налейте! - говорит, - налейте. Знаете, как меня зовут? Волк! - и таращит свои одуревшие красные глаза, - Волк!
- Ну и что, что волк, - смеемся мы, - не дети уж, чтобы волков бояться.
- Волк! - повторяет он и уходит ни с чем.
В тени подернутых зеленью лип выпиваем. Цветы распускаются перед глазами, и ты, Веруня, становишься так же обворожительна, как в молодости. Как долго я ждал тебя! Ничего не добился в жизни, лишь все потерял, ни кем не стал, а мог бы стать Шопенгауэром, Достоевским, но я вместо этого ждал тебя. И вот ты со мной, ты безраздельно моя. Безраздельно.
Миражи
Ребенком я жил на даче. На старой, ветхой даче с дощатым забором, возле зыбко отражающего ветви лип небольшого, прохладного от подводных ключей, пруда. Мы занимали полдома, жизнь наша была замирающая, потому что мы ни в коем случае не хотели обеспокоить соседей, которые боялись потревожить нас, ступали глухо и отчужденно. Поэтому дом был всегда тих, и даже семейные праздники становились приглушенными. Возможно, теперь я не нашел бы своей дачи, я не помню дороги к ней, но сам дом, то есть нашу половину, помню хорошо. На стенах тесных комнат висели сумрачные натюрморты а-ля "малые голландцы", в проходной комнате стоял стекленные резной буфет темного дерева, над пыльной софой висел дешевенький настенный коврик с зеленой бахромой по нижнему краю, из которой я плел косички. Коврик изображал оленей у водопоя. В другой комнате - беленая печка, на терраске - раздвижной обеденный стол и большой белый кружевной а6ажур над ним. Летом я ел много вкусного, Разве что июнь был порой легкого голода: я завтракал крутыми яйцами и, не очень насытившись, уходил в глубь нашего большого удлиненного участка. Я нежно обхватывал ладонями космические лиловые ирисы, лохматые пионы, которые, влажные, распадались в руках. Осы, стрекозы, бабочки во множестве поднимались из золотых блестящих лютиков, сныти и крапивы, зонтиков дудника. Вечером садовые цветы мерцали собственным светом. На стыке июля и августа зонтики дудника достигали гигантских размеров, крапива изящно изгибалась, запущенный участок превращался в рай. Бабушка варила вишневое варенье, я до одурения наедался горячих хмельных пенок. Тянулся с мягкой благодатной земли к спелым темно-красным вишням. Была у нас и беседка, крашеная когда-то, возможно и до революции, голубой, теперь большей частью облупившейся краской. В беседке стоял шаткий стол, на нем - большая миска, полная ос и тех же вишен. Я ступал по прогнившему полу беседки, - ягод я не трогал, с веток есть интереснее и вкуснее, - залезал на перила, прыгал вниз, и так несколько раз. Я, восторгаясь, прыгал и краем глаза замечал приближение осени. Но я не грустил об этом, ведь на пороге осени поспевают яблоки, бабушка будет печь их с медом. Сколько счастья впереди! Я бежал на зады участка, падал там навзничь в холодную сныть и долго смотрел на облака, плывущие ни быстро, ни медленно, как проплывало мое детство. Теперь нет ни этой дачи, ни бабушки. А я бомж, сплю во дворе возле песочницы. А дети взяли мою шапку и льют мне мазутную воду на голову. Здравствуй племя молодое, незнакомое.
Пусть льют, я не поднимусь с земли этим вечером. Вот на рассвете, если, конечно, не заберут в ментовку, я встану и пойду. Куда? Сам не знаю. Что-то завтра должно измениться в моей жизни. Потому что правда на моей стороне, а в школе учительница нам говорила, что правда, она всегда торжествует. Эта учительница смело ставила неправильные ударения в словах, гораздо смелее, чем я ставил правильные, но она мне нравилась как женщина и я до сих пор верю ей свято. Я вообще верный человек, если поверю во что, пусть поначалу с сомнением, но склонюсь к чему-либо, - так это и останется во мне; я к тому же сильный человек, просто коплю силы. Когда накоплю их достаточно, я подпрыгну на очередном витке своего вдохновения, и земля уйдет из-под меня, верная своей орбите, как я верен себе; нам с ней, похоже, не по пути. Может быть я, конечно, сложусь, как письмо или как носовой платок, в космосе с незащищенным человеком, насколько я помню науку, должно происходить нечто подобное, а может быть случится чудо, и у меня вырастут прямо из души крылья... Да, хочется есть, значит надо выпить. Где-то по карманам была какая-то мелочь, тысяч пятнадцать, двадцать... Вон идет моя муза, подгнивший плод моего воображения, и, о чудо! я встаю.
- Здравствуй, Веруня!
- Здравствуй, мой повелитель. У тебя выпить естъ?
- А сходишь? Я денег дам.
- Вместе пойдем, - решительно говорит Веруня.
У нее опухшая рожа, лысина на макушке, в остальном она прекрасна, как прежде. Я когда-то испытывал к ней страсть, она моя первая любовь, и я у нее первый. Правда она бросила меня за то, что я слишком часто целовал ей ноги. По ночам я в шаткой надежде заснуть закрывал глаза и явственно представлялось, что она со мной. Но она в это время была с другим. Теперь я не жалуюсь на плохой сон, сплю крепко, как убитый, прохожие нередко сомневаются, жив ли. Жив, жив, будто спокойны, идите в гастроном, куда хотите, хоть к черту на покаяние!... Теперь мечты сбылись, Веруня опять со мной, мы не виделись лет пятнадцать.
Идем к метро. Впереди я, сзади Веруня.
- Доставай бабки! - сделав непроницаемое для толпы лицо, половиной рта шепчет она.
- Эх ты, актриса, - умиляюсь.
Беру бутылку, сутулюсь, смотрю через одно плечо, через другое, а то, не ровен час, подойдет сзади мент прогулочным шагом и хрястнет резиновой дубинкой по шее. Веруня пьяна от одного предвкушения. Достаем из мусорной урны пластмассовые стаканчики, - а что вы хотите? - мы ценим комфорт, - и исчезаем, как появились. Мы умеем исчезать, подобно миражам. Заходим обратно во двор. К нам торопится старик, бывший уголовник, а ныне тоже бомж.
- Налейте! - говорит, - налейте. Знаете, как меня зовут? Волк! - и таращит свои одуревшие красные глаза, - Волк!
- Ну и что, что волк, - смеемся мы, - не дети уж, чтобы волков бояться.
- Волк! - повторяет он и уходит ни с чем.
В тени подернутых зеленью лип выпиваем. Цветы распускаются перед глазами, и ты, Веруня, становишься так же обворожительна, как в молодости. Как долго я ждал тебя! Ничего не добился в жизни, лишь все потерял, ни кем не стал, а мог бы стать Шопенгауэром, Достоевским, но я вместо этого ждал тебя. И вот ты со мной, ты безраздельно моя. Безраздельно.