Масодов Илья
Ларинголог
Илья Масодов
Ларинголог
Я схватил девочку сзади за волосы и ударил головой в стену. Волосы у нее были длинные, мягкие, голова мотнулась на лету к стене, как дыня в сетке. Рванувшись вперед, она упала, глухо стукнула об пол сумка со спортивными принадлежностями. Под мышки обхватив ее грудь, я поволок свою добычу в темноту, за мусоропровод, а во мне все звучал тот волшебный, исчезнувший звук, с каким ее голова встретила камень, звук, с которым ничто не сравнить, в нем и шорох обсыпанной штукатурки, и короткий хрящевой хруст детского черепа, и мягкий, нежный удар разбиваемого в кровь рта. Ударить девочку головой в стену - это, скажу я вам, надо уметь, чтобы все получилось как надо, а мне была важна скорость, у меня не было времени, она готовилась вызвать лифт, загорелась бы кнопка, глаза ее привыкли бы к темноте, она могла бы увидеть такое страшное, таинственное, то, что ей запрещено видеть во веки вечные, то, отчего ни один луч света не должен проникнуть в ее чуткие глаза, короче - меня. Подумать только, это маленькое существо могло бы увидеть меня, и что бы она подумала при этом, кем бы назвала, кто знает, да это и не так страшно, страшно же, что я отразился бы внутри нее, а что отразится раз, останется навечно, и никакой кровью, никакой зверской жестокостью, никакой низостью не стереть этого потом, потому что отражение есть словно рисунок на сфере высшего бытия, видимость его исчезает, но отпечаток хранится вечно где-то там, в запредельности, откуда мы с тобой родом. Нельзя ей было увидеть меня, провести взглядом, но никак не увидеть, никак не понять, что это такое - я, да и как можно сметь это понять, осознать своим мозгом маленьким, чувствами своими нераспустившимися коснуться, я тебе сейчас коснусь, шептал я за мусоропроводом, прижимая к себе теплое, обморочное детское тело, я тебе покажу, как плохо быть любопытной. Сумку ее я тоже притащил, чтобы не валялась на дороге, и она постоянно била меня по ногам какими-то там кедами или еще чем, теперь я ее опустил в угол, дышал тяжело, от смятения чувств, прижимая девочку к себе спиной, трогал руками ее лицо, приоткрытый рот, мокрый от крови, нос, веки, щеки, уши. На ушах были маленькие серьги, как твердые металлические прыщики. Трогал я ей лицо и представлял, как оно ударилось в стену, где ей было больно, штукатурку вытирал. Как она мотнулась в моей руке, даже простая физика природы искусственно невоспроизводима потом, за что не дергай, а все тебе не волосы с детской головой, и ощущение не то, да и звук не тот. Об стену, о меловую стену, белую, как луна, уходящую ввысь пустым колодцем желаний, нужно было ударить тебя головой, вперед лицом, чтобы ты забыла о своей жизни и вспомнила о моей любви. Налетев ртом на стену, ты стала моей, думал я там. Всегда теперь ты будешь моей, думал я.
Пальцы мои улавливали мельчайшие топографические нюансы ее лица, я углублял их в щеки девочки, деформировал ей носик, осторожно подтягивал кверху веки, проводил подушечками по едва различимым бровям, ее же волосы клал я ей на лицо, легкие шелковистые пряди неземного происхождения, иногда отворачивал ухо, словно мог разглядеть самими руками в темноте написанные на его обратной стороне знаки. Но особенно занимал меня ее рот, разнимая, заворачивая ей губы, я нажимал на подбородок, чтобы его открыть, цеплялся пальцами за зубы, она дышала, ничего не понимая, была без сознания, но дыхание ведь находится выше сознания, ничто так не пугает меня, как дыхание, оно подобно ходу живых часов, воплощению времени, медленно съедающего обворожительное детское тело, оно не дает красоте застыть, навсегда отпечататься в зрачке Вселенной, стать вечной, завершив тем самым замысел Творца, оно существует помимо, за пределами, вовне, тебе вредно дышать, воздух отравлен ароматом роз, ароматом чувственной любви и смерти, ты не должна дышать, моя прелесть, если хочешь стать вечной. Я искал пальцами у нее во рту источник жизни, язык, мягкий, как слива в теплом компоте, небо и горло, дыхание шло оттуда, изнутри, как обычно, язык пульсировал, висок пульсировал, какая электрическая была у тебя пульсация, я нащупал твои гланды, два слизистых горячих бугорка, вот это мне и было нужно, как опасался я, что какой-то другой, мерзкий врач уже, упаси Боже, светлый, светлый Боже, взял их и выдрал своими щипцами, ааа, я знаю, как это происходит, отвратительные демагоги, подлые развратники, ааа, я знаю, что вы делаете с детьми, привязав их к стульям, взяв за голову цепкими когтями, как хищные птицы, заглядываете вы внутрь, и даже обманутые родители случается сами помогают вам держать собственных детей, "подержите дочку за руки, крепче, крепче держите, она не должна дергаться!", не должна дергаться, она не должна дергаться, несчастный ребенок, это должно быть ей сделано, должно быть над ней произведено, держите ее крепче, пока я ей это делаю, за руки, за плечи, головку ей подержите, шире рот, шире рот! Вот так они, сволочи, лишают их девственности, невинных детей, которые и понятия ни о чем не имеют, они не знают даже, что такое эти самые гланды, и зачем они есть, а бывает, и под наркозом, в бесчувственном состоянии, и родители присутствуют, дааа, это вдвойне сладостно, прямо у них на глазах! Прямо у них на глазах войти с железом в мягкое лицо ребенка, войти через рот, нагло, бесстыже, и вырвать из него кусок, с кровью, с болью, это вам не перепонка какая-нибудь в заднице, из горла вырвать, из живого дыхания, смотреть в эти детские, расширенные от ужаса, поведенные болью глаза, нееет, те, кто делают это под наркозом - просто идиоты, нееет, без всякого там наркоза! Я, собственно, рвал только у девочек, да так их запугивал, что в обморок падали, а только она отвалится, только глазки заехали - тут и рвать! Тут и рвать, настоятельно рекомендуется, тут и рвать, в этот самый момент, когда гаснет от боли и ужаса детский разум, тут она моя, моя, а родители стоят рядом, тупые скоты, за руки ее держат, а можно уже и не держать, она уже не бьется, отвалилась, обмерла, а я ей уже делаю, что не надо, прижал ее и делаю, впился ей в рот, и не видит никто, что же я там творю, какой разврат, а когда кровь, кровь когда брызнет, в пальцы, тут уже держись, зубы сцепишь бывало, а выть так хочется, зверем диким, это ж невиданное, невыразимое, это ж божий дар! Дернешь, и все тело дернется, а как орут бывает, взахлеб, и правильно, насилие ведь неприкрытое, и родители помогают, не защитят свою доченьку от злого дяди, тупые скоты, терпи, говорят, терпи, заинька, а заиньке больно, страшно, ой, как больно заиньке, уж я-то знаю, уж я-то стараюсь побольнее сделать, а они ей - терпи, заинька, а она уже, несчастная, и кричать не может, давится только, я в такие моменты в глаза им, зайкам, гляжу, взгляд у меня жуткий, колодезный, ох и боятся же они, несчастные, а помню, как жмутся, когда приводят, ой, когда приводят, как жмутся, дрожат как, обманывают их, говорят: дядя только посмотрит, дядя только в ротик посветит, кааак же, дядя посмотрит в глазки, и после этого они уже понимают, все понимают, и спасенья им нет, и бывает, потупится эдак и пойдет на кресло, на трон свой простенький, как на электрический стул, бледная вся, сядет, на колени смотрит, поцеловать ее хочется, юное еще создание, а какая отрешенность, как у взрослой женщины, на мол, делай со мной, что хочешь. Но таких мало, а то все бьются, ножками упираются, попкой толкаются, кусаются, верещат, не хочу, не хочу, пустите, да кто ж тебя пустит, мышка ты моя ненаглядная, кто ж тебя пустит, нееет, посадят, посадят на креслице, сколько не кривись, головой не мотай, и слезы тебе не помогут, все лицо в слезах бывает, дрожит, задыхается, не знает, что ей еще сделать, такая безысходность, плачь не плачь. А есть такие, что верят, до последнего, несмотря ни на что, дурочки доверчивые, ах, как сладко обмануть, успокаивающе так раздвинуть ротик, а потом кааак впиться крючком, в самое горло, как рыбку подцепить, под жабры, и потащить, отдай, отдай душу свою невинную, забейся, забейся, крошка, ты уже моя, моя, моя!
И вот, в темноте того забытого Богом парадного, за тем мусоропроводом, от которого больше всего воняло раскисшими картофельными очистками, я нащупывал у нее в глотке нетронутые нежные бородавочки, я трогал их, как струны, маленькие образы вещества жизни, двухполюсной магнитик, батареечку ее трогал, мимо проползали люди, шаркая туфлями по ступеням, с трудом переставляя свои кривые ноги, цепляясь за перила, неразличимые в темноте, гадко пахнущие духами женщины тащили наверх сумки с покупками, напрягаясь и сдавленно дыша, хрипя, черными тенями проползали старики, пораженные многочисленными болезнями, прогнившие, поросшие панцирной коростой, они проползали, как раки, скребя руками о стены, они рвотно кашляли, задыхаясь, а я в эти минуты прикасался к запретному, к прекрасному, к вечному, к тайне мира я прикасался, там, за мусоропроводом, лифт выл, передергивая железные канаты, стуча колесами, он перевозил тех, кто уже не мог идти, в его кабине стояли мертвые, они поднимались вверх, хотя им давно пора под землю, но они поднимались вверх, как всплывающие утопленники, чтобы существовать в своих логовах, пугать живых, наводить ужас, смердеть, помадится, мазать рожи кремом подобно отвратительным обезьянам, они всползали из-под земли, они всползали из провалившихся могил, с дробным топотом проносились в темноте их мертворожденные дети, за стеной кто-то выл, заунывно, с перерывами, там кого-то истязали, он выл жутко, этот человек, но терпеливо, для него начинался обычный вечер, начиналась обычная ночь, что повторяется каждый день, изо дня в день, он давно привык, и выл уже не от боли, а только от безысходной тоски. Этот жуткий вой был для меня музыкой, как плеск набегающего на песок прибоя, он оттенял мой восторг, все вокруг оттеняло мой восторг, все вокруг было черной бумагой, на которую я клеил тем волшебным вечером цветные аппликации, а я что-то еще говорил, да-да, теперь вспоминаю, я еще и разговаривал, неслышно, непонятно самому себе, слова срывались с моих уст, как золотые, фольговые листья, я говорил с ней, и она запоминала, я гладил ее, я трогал ее батарейку, я говорил с ней, и она запоминала мои слова, все мои слова до единого, чтобы в точности их передать.
Ларинголог
Я схватил девочку сзади за волосы и ударил головой в стену. Волосы у нее были длинные, мягкие, голова мотнулась на лету к стене, как дыня в сетке. Рванувшись вперед, она упала, глухо стукнула об пол сумка со спортивными принадлежностями. Под мышки обхватив ее грудь, я поволок свою добычу в темноту, за мусоропровод, а во мне все звучал тот волшебный, исчезнувший звук, с каким ее голова встретила камень, звук, с которым ничто не сравнить, в нем и шорох обсыпанной штукатурки, и короткий хрящевой хруст детского черепа, и мягкий, нежный удар разбиваемого в кровь рта. Ударить девочку головой в стену - это, скажу я вам, надо уметь, чтобы все получилось как надо, а мне была важна скорость, у меня не было времени, она готовилась вызвать лифт, загорелась бы кнопка, глаза ее привыкли бы к темноте, она могла бы увидеть такое страшное, таинственное, то, что ей запрещено видеть во веки вечные, то, отчего ни один луч света не должен проникнуть в ее чуткие глаза, короче - меня. Подумать только, это маленькое существо могло бы увидеть меня, и что бы она подумала при этом, кем бы назвала, кто знает, да это и не так страшно, страшно же, что я отразился бы внутри нее, а что отразится раз, останется навечно, и никакой кровью, никакой зверской жестокостью, никакой низостью не стереть этого потом, потому что отражение есть словно рисунок на сфере высшего бытия, видимость его исчезает, но отпечаток хранится вечно где-то там, в запредельности, откуда мы с тобой родом. Нельзя ей было увидеть меня, провести взглядом, но никак не увидеть, никак не понять, что это такое - я, да и как можно сметь это понять, осознать своим мозгом маленьким, чувствами своими нераспустившимися коснуться, я тебе сейчас коснусь, шептал я за мусоропроводом, прижимая к себе теплое, обморочное детское тело, я тебе покажу, как плохо быть любопытной. Сумку ее я тоже притащил, чтобы не валялась на дороге, и она постоянно била меня по ногам какими-то там кедами или еще чем, теперь я ее опустил в угол, дышал тяжело, от смятения чувств, прижимая девочку к себе спиной, трогал руками ее лицо, приоткрытый рот, мокрый от крови, нос, веки, щеки, уши. На ушах были маленькие серьги, как твердые металлические прыщики. Трогал я ей лицо и представлял, как оно ударилось в стену, где ей было больно, штукатурку вытирал. Как она мотнулась в моей руке, даже простая физика природы искусственно невоспроизводима потом, за что не дергай, а все тебе не волосы с детской головой, и ощущение не то, да и звук не тот. Об стену, о меловую стену, белую, как луна, уходящую ввысь пустым колодцем желаний, нужно было ударить тебя головой, вперед лицом, чтобы ты забыла о своей жизни и вспомнила о моей любви. Налетев ртом на стену, ты стала моей, думал я там. Всегда теперь ты будешь моей, думал я.
Пальцы мои улавливали мельчайшие топографические нюансы ее лица, я углублял их в щеки девочки, деформировал ей носик, осторожно подтягивал кверху веки, проводил подушечками по едва различимым бровям, ее же волосы клал я ей на лицо, легкие шелковистые пряди неземного происхождения, иногда отворачивал ухо, словно мог разглядеть самими руками в темноте написанные на его обратной стороне знаки. Но особенно занимал меня ее рот, разнимая, заворачивая ей губы, я нажимал на подбородок, чтобы его открыть, цеплялся пальцами за зубы, она дышала, ничего не понимая, была без сознания, но дыхание ведь находится выше сознания, ничто так не пугает меня, как дыхание, оно подобно ходу живых часов, воплощению времени, медленно съедающего обворожительное детское тело, оно не дает красоте застыть, навсегда отпечататься в зрачке Вселенной, стать вечной, завершив тем самым замысел Творца, оно существует помимо, за пределами, вовне, тебе вредно дышать, воздух отравлен ароматом роз, ароматом чувственной любви и смерти, ты не должна дышать, моя прелесть, если хочешь стать вечной. Я искал пальцами у нее во рту источник жизни, язык, мягкий, как слива в теплом компоте, небо и горло, дыхание шло оттуда, изнутри, как обычно, язык пульсировал, висок пульсировал, какая электрическая была у тебя пульсация, я нащупал твои гланды, два слизистых горячих бугорка, вот это мне и было нужно, как опасался я, что какой-то другой, мерзкий врач уже, упаси Боже, светлый, светлый Боже, взял их и выдрал своими щипцами, ааа, я знаю, как это происходит, отвратительные демагоги, подлые развратники, ааа, я знаю, что вы делаете с детьми, привязав их к стульям, взяв за голову цепкими когтями, как хищные птицы, заглядываете вы внутрь, и даже обманутые родители случается сами помогают вам держать собственных детей, "подержите дочку за руки, крепче, крепче держите, она не должна дергаться!", не должна дергаться, она не должна дергаться, несчастный ребенок, это должно быть ей сделано, должно быть над ней произведено, держите ее крепче, пока я ей это делаю, за руки, за плечи, головку ей подержите, шире рот, шире рот! Вот так они, сволочи, лишают их девственности, невинных детей, которые и понятия ни о чем не имеют, они не знают даже, что такое эти самые гланды, и зачем они есть, а бывает, и под наркозом, в бесчувственном состоянии, и родители присутствуют, дааа, это вдвойне сладостно, прямо у них на глазах! Прямо у них на глазах войти с железом в мягкое лицо ребенка, войти через рот, нагло, бесстыже, и вырвать из него кусок, с кровью, с болью, это вам не перепонка какая-нибудь в заднице, из горла вырвать, из живого дыхания, смотреть в эти детские, расширенные от ужаса, поведенные болью глаза, нееет, те, кто делают это под наркозом - просто идиоты, нееет, без всякого там наркоза! Я, собственно, рвал только у девочек, да так их запугивал, что в обморок падали, а только она отвалится, только глазки заехали - тут и рвать! Тут и рвать, настоятельно рекомендуется, тут и рвать, в этот самый момент, когда гаснет от боли и ужаса детский разум, тут она моя, моя, а родители стоят рядом, тупые скоты, за руки ее держат, а можно уже и не держать, она уже не бьется, отвалилась, обмерла, а я ей уже делаю, что не надо, прижал ее и делаю, впился ей в рот, и не видит никто, что же я там творю, какой разврат, а когда кровь, кровь когда брызнет, в пальцы, тут уже держись, зубы сцепишь бывало, а выть так хочется, зверем диким, это ж невиданное, невыразимое, это ж божий дар! Дернешь, и все тело дернется, а как орут бывает, взахлеб, и правильно, насилие ведь неприкрытое, и родители помогают, не защитят свою доченьку от злого дяди, тупые скоты, терпи, говорят, терпи, заинька, а заиньке больно, страшно, ой, как больно заиньке, уж я-то знаю, уж я-то стараюсь побольнее сделать, а они ей - терпи, заинька, а она уже, несчастная, и кричать не может, давится только, я в такие моменты в глаза им, зайкам, гляжу, взгляд у меня жуткий, колодезный, ох и боятся же они, несчастные, а помню, как жмутся, когда приводят, ой, когда приводят, как жмутся, дрожат как, обманывают их, говорят: дядя только посмотрит, дядя только в ротик посветит, кааак же, дядя посмотрит в глазки, и после этого они уже понимают, все понимают, и спасенья им нет, и бывает, потупится эдак и пойдет на кресло, на трон свой простенький, как на электрический стул, бледная вся, сядет, на колени смотрит, поцеловать ее хочется, юное еще создание, а какая отрешенность, как у взрослой женщины, на мол, делай со мной, что хочешь. Но таких мало, а то все бьются, ножками упираются, попкой толкаются, кусаются, верещат, не хочу, не хочу, пустите, да кто ж тебя пустит, мышка ты моя ненаглядная, кто ж тебя пустит, нееет, посадят, посадят на креслице, сколько не кривись, головой не мотай, и слезы тебе не помогут, все лицо в слезах бывает, дрожит, задыхается, не знает, что ей еще сделать, такая безысходность, плачь не плачь. А есть такие, что верят, до последнего, несмотря ни на что, дурочки доверчивые, ах, как сладко обмануть, успокаивающе так раздвинуть ротик, а потом кааак впиться крючком, в самое горло, как рыбку подцепить, под жабры, и потащить, отдай, отдай душу свою невинную, забейся, забейся, крошка, ты уже моя, моя, моя!
И вот, в темноте того забытого Богом парадного, за тем мусоропроводом, от которого больше всего воняло раскисшими картофельными очистками, я нащупывал у нее в глотке нетронутые нежные бородавочки, я трогал их, как струны, маленькие образы вещества жизни, двухполюсной магнитик, батареечку ее трогал, мимо проползали люди, шаркая туфлями по ступеням, с трудом переставляя свои кривые ноги, цепляясь за перила, неразличимые в темноте, гадко пахнущие духами женщины тащили наверх сумки с покупками, напрягаясь и сдавленно дыша, хрипя, черными тенями проползали старики, пораженные многочисленными болезнями, прогнившие, поросшие панцирной коростой, они проползали, как раки, скребя руками о стены, они рвотно кашляли, задыхаясь, а я в эти минуты прикасался к запретному, к прекрасному, к вечному, к тайне мира я прикасался, там, за мусоропроводом, лифт выл, передергивая железные канаты, стуча колесами, он перевозил тех, кто уже не мог идти, в его кабине стояли мертвые, они поднимались вверх, хотя им давно пора под землю, но они поднимались вверх, как всплывающие утопленники, чтобы существовать в своих логовах, пугать живых, наводить ужас, смердеть, помадится, мазать рожи кремом подобно отвратительным обезьянам, они всползали из-под земли, они всползали из провалившихся могил, с дробным топотом проносились в темноте их мертворожденные дети, за стеной кто-то выл, заунывно, с перерывами, там кого-то истязали, он выл жутко, этот человек, но терпеливо, для него начинался обычный вечер, начиналась обычная ночь, что повторяется каждый день, изо дня в день, он давно привык, и выл уже не от боли, а только от безысходной тоски. Этот жуткий вой был для меня музыкой, как плеск набегающего на песок прибоя, он оттенял мой восторг, все вокруг оттеняло мой восторг, все вокруг было черной бумагой, на которую я клеил тем волшебным вечером цветные аппликации, а я что-то еще говорил, да-да, теперь вспоминаю, я еще и разговаривал, неслышно, непонятно самому себе, слова срывались с моих уст, как золотые, фольговые листья, я говорил с ней, и она запоминала, я гладил ее, я трогал ее батарейку, я говорил с ней, и она запоминала мои слова, все мои слова до единого, чтобы в точности их передать.