Густав Майринк
«В огне страданий мир горит…»
К шести часам в камерах городской тюрьмы, где сидят заключённые, уже стоит тьма — свечи жечь не положено, к тому же и время зимнее, на дворе туман и небо подёрнуто тучами.
Надзиратель с толстой связкой ключей прошёлся по коридору и перед каждой дверью согласно инструкции посветил в зарешечённое оконце, проверил, задвинуты ли железные засовы. Наконец его шаги замерли вдалеке, и тишина безрадостного покоя воцарилась в обители несчастных узников, которые спали на деревянных топчанах в унылых камерах на четыре человека каждая.
Старик Юрген лежал на спине, глядя на маленькое тюремное оконце под потолком, которое матово блестело в темноте туманным четырёхугольником. Он сосчитал медленные удары неблагозвучного башенного колокола, соображая, какие слова скажет завтра перед присяжными и вынесут ли они ему оправдательный приговор.
При мысли о том, что его, ни в чём не повинного засадили в тюрьму, чувство негодования и яростной злости не отпускало его даже во сне, так что хотелось кричать от отчаяния.
Но толстые стены и теснота — длина помещения составляла всего пять шагов — загоняют горе внутрь, не давая ему вырваться наружу; тут только и можно уткнуться лбом в стенку или залезть на табуретку, чтобы разглядеть узенькую полоску неба за тюремной решёткой.
Все прежние чувства в нём угасли, узника угнетали другие заботы, неведомые свободному человеку.
Вопрос о том, оправдают ли его завтра или засудят, волновал его теперь уже гораздо меньше, чем можно было предполагать раньше. Он уже меченый, так что остаётся только просить милостыню или воровать!
Если осудят, то после приговора он повесится при первом удобном случае и, значит, исполнится то, что ему приснилось в первую ночь пребывания в этих проклятых стенах.
Трое его сокамерников давно уже затихли на своих топчанах; для них впереди не предвиделось ничего нового, так что и волноваться было не из чего, да и тому, кто приговорён к долгому сроку заключения, сон только помогает коротать время. А вот Юргену никак не спалось, перед глазами проходили серые картины смутного будущего и смутных воспоминаний: поначалу, до того, как он истратил последние крейцеры, он ещё как-то мог облегчить свою участь — прикупить то немного колбаски и молока, то огарок свечки, так было, пока он сидел в камерах предварительного заключения. Потом его, удобства ради, перевели к осуждённым, а уж в этих камерах ночь опускается рано, что вокруг, то и в душе.
День-деньской ты сидишь, согнувшись и подперев голову руками, и перебираешь всё в памяти, лишь изредка отвлекаясь, когда надзиратель отопрёт замок и другой заключённый молча протянет кувшин с водой или раздаст оловянные миски с гороховой похлёбкой.
Юрген часами напролёт копался в воспоминаниях, гадая, кто мог совершить это убийство, и докопался-таки, что не кто иной, как братец это и сделал. Недаром сразу смылся.
Затем он опять стал думать о завтрашнем судебном заседании и об адвокате, который должен выступить в его защиту.
Адвокатишка оказался так себе. Всегда рассеянный, слушает вполуха, а при следователе вообще только знай себе кланяется и лебезит. Видать, такой уж тут у них обычай.
Издалека заслышался стук приближающейся коляски, которая всегда проезжала мимо здания суда в это время. Кто бы это мог быть? Какой-нибудь врач либо чиновник. Как звонко цокали копыта по мостовой!
Присяжные вынесли Юргену оправдательный приговор ввиду отсутствия доказательств, и он в последний раз спустился вниз в свою камеру.
Трое других заключённых тупо глядели, как он дрожащими пальцами пристёгивает к рубашке воротничок и надевает потёртый летний костюм, принесённый надзирателем. Тюремную одежонку, в которой он отмучился восемь месяцев, он, выругавшись в сердцах, закинул под скамью. Затем его отвели в канцелярию возле ворот, тюремный начальник что-то записал в своей книге, и его выпустили.
На улице всё было точно чужое; спешащие куда-то люди, которые как ни в чём не бывало идут себе куда вздумается, и чуть не сбивающий с ног ледяной ветер. От слабости он прислонился к дереву на аллее, и его взор пробежал по каменной надписи над аркой ворот: «Nemesis honorum custos».1 Что бы это значило?
На холоде он сразу почувствовал, что устал; на трясущихся ногах он дотащился до скамейки в кустах и, обессиленный, в изнеможении заснул.
Проснулся он в больнице с ампутированной левой ступнёй, которую отморозил.
Он получил почтовый перевод из России на двести гульденов. Вероятно, от братца, которого всё-таки мучила совесть, и Юрген снял по дешёвке подвальное помещение, чтобы заняться продажей певчих птиц.
Жил он скудно и одиноко, тут же в подвале и ночевал, отгородив себе досками закуток.
По утрам в город приходили крестьянские ребятишки, Юрген за несколько крейцеров покупал у них пойманных в ловушки и сети птичек и сажал в грязные клетки.
Посередине сводчатого потолка качалась на крюке подвешенная за четыре верёвки ветхая доска, на которой сидела шелудивая обезьянка, полученная Юргеном от соседа-старьёвщика в обмен на ореховку.
Что ни день перед подслеповатым оконцем собирались школьники и простаивали там часами, разглядывая обезьянку, которая беспокойно ёрзала на доске и злобно скалила зубы, когда дверь открывалась и заходил покупатель.
После часу дня обыкновенно уже никто не заглядывал в лавку, и старик сидел себе на скамье, уныло поглядывал на свою деревянную ногу и предавался думам о том, как там в тюрьме поживают заключённые и что поделывают господин следователь с адвокатом — адвокатишка, поди, всё так же ползает перед ним на брюхе.
Порой мимо проходил живущий по соседству полицейский, и тогда Юргена так и подмывало вскочить и отдубасить его хорошенько железной палкой, чтобы не кичился перед людьми в своём пёстром мундире, поганец.
О Господи! Хоть бы народ наконец поднялся и перебил всех негодяев, которые хватают несчастных неудачников и наказывают за то, что сами с удовольствием проделывают втихомолку!
По стенам, составленные одна на другую чуть не до потолка, высились ряды клеток, и птички в них так и вспархивали, стоило кому-нибудь подойти слишком близко. Некоторые сидели печально нахохлившись, а наутро с закатившимися глазками уже лежали на полу лапками кверху.
Юрген подбирал их и спокойно выбрасывал в мусорный бак (много ли они стоили!), а поскольку это были певчие птицы, то они не могли похвастаться даже красивыми пёрышками, которые пригодились бы в дело.
В лавке Юргена никогда не было покоя — всё время слышно было какое-то шебуршение и попискивание, — но старик по привычке даже не обращал на это внимания. Не мешал ему и неприятный гнилостный запах.
Как-то раз зашёл студент, чтобы купить сороку, а после его ухода Юрген, который с утра чувствовал себя точно не в своей тарелке, обнаружил, что покупатель забыл в его лавке книгу.
Хотя в книге, переведённой, как было сказано на титульном листе, с индийского, всё было написано по-немецки, Юрген почти ничего в ней не понял и только покачал головой. Но одну строфу он всё время читал и перечитывал, такое грустное настроение она наводила на него:
Страдание пронзило его до глубины души, и на глазах выступили слёзы. Он налил птичкам свежей воды и насыпал нового корма, что обыкновенно делал только по утрам.
Притом в памяти всплыли позабытые, как давние детские сказки, зеленошумные леса, озарённые золотыми лучами солнца.
Его воспоминания нарушил приход дамы, явившейся в сопровождении слуги, который нёс за ней клетку с соловьями.
Я купила этих птичек у вас, — сказала дама, — но они слишком редко поют, поэтому вы должны их ослепить.
Что такое? Как это — ослепить?
Ну да, ослепить! — сказала дама. — Выколоть глаза или выжечь, как это у вас делается. Ведь вы торгуете птицами, так что вам лучше знать. Если часть околеет, это не беда. Вы просто замените их другими птицами. Да пришлите их назад поскорее. Вы ведь знаете мой адрес? Прощайте.
Юрген надолго задумался и даже спать не лёг. Всю ночь он так и просидел на скамейке, не встал даже тогда, когда постучал в окно сосед-старьёвщик, забеспокоившись, отчего лавка так долго не открывается.
Во тьме он слышал порхание в клетках, и ему казалось, будто маленькие, нежные крылышки бьются об его сердце, прося, чтобы их впустили.
На рассвете он отворил дверь, вышел с непокрытой головой на безлюдную площадь и долго всматривался в просыпающиеся небеса.
Затем он тихо вернулся в лавку, медленно пооткрывал одну за другой все клетки и, если птичка не вылетала сама, то вынимал её руками.
И вот они запорхали под ветхими сводами — все эти соловушки, чижики и красношейки, затем Юрген с улыбкой открыл перед ними дверь и выпустил их на волю, в небесный простор божественной свободы. Он долго провожал их взглядом, пока не потерял из виду, вспоминая о зеленошумных лесах, озарённых золотым солнечным светом.
Обезьянку он отвязал и снял подвешенную под потолком доску, освободив таким образом торчащий сверху крюк.
Подвесив к нему верёвку, он свил на конце петлю и просунул в неё шею. Ещё раз перед его мысленным взором возникли строки из оставленной студентом книжки, затем он одним пинком деревянной ноги оттолкнул от себя табуретку, на которой стоял.
Надзиратель с толстой связкой ключей прошёлся по коридору и перед каждой дверью согласно инструкции посветил в зарешечённое оконце, проверил, задвинуты ли железные засовы. Наконец его шаги замерли вдалеке, и тишина безрадостного покоя воцарилась в обители несчастных узников, которые спали на деревянных топчанах в унылых камерах на четыре человека каждая.
Старик Юрген лежал на спине, глядя на маленькое тюремное оконце под потолком, которое матово блестело в темноте туманным четырёхугольником. Он сосчитал медленные удары неблагозвучного башенного колокола, соображая, какие слова скажет завтра перед присяжными и вынесут ли они ему оправдательный приговор.
При мысли о том, что его, ни в чём не повинного засадили в тюрьму, чувство негодования и яростной злости не отпускало его даже во сне, так что хотелось кричать от отчаяния.
Но толстые стены и теснота — длина помещения составляла всего пять шагов — загоняют горе внутрь, не давая ему вырваться наружу; тут только и можно уткнуться лбом в стенку или залезть на табуретку, чтобы разглядеть узенькую полоску неба за тюремной решёткой.
Все прежние чувства в нём угасли, узника угнетали другие заботы, неведомые свободному человеку.
Вопрос о том, оправдают ли его завтра или засудят, волновал его теперь уже гораздо меньше, чем можно было предполагать раньше. Он уже меченый, так что остаётся только просить милостыню или воровать!
Если осудят, то после приговора он повесится при первом удобном случае и, значит, исполнится то, что ему приснилось в первую ночь пребывания в этих проклятых стенах.
Трое его сокамерников давно уже затихли на своих топчанах; для них впереди не предвиделось ничего нового, так что и волноваться было не из чего, да и тому, кто приговорён к долгому сроку заключения, сон только помогает коротать время. А вот Юргену никак не спалось, перед глазами проходили серые картины смутного будущего и смутных воспоминаний: поначалу, до того, как он истратил последние крейцеры, он ещё как-то мог облегчить свою участь — прикупить то немного колбаски и молока, то огарок свечки, так было, пока он сидел в камерах предварительного заключения. Потом его, удобства ради, перевели к осуждённым, а уж в этих камерах ночь опускается рано, что вокруг, то и в душе.
День-деньской ты сидишь, согнувшись и подперев голову руками, и перебираешь всё в памяти, лишь изредка отвлекаясь, когда надзиратель отопрёт замок и другой заключённый молча протянет кувшин с водой или раздаст оловянные миски с гороховой похлёбкой.
Юрген часами напролёт копался в воспоминаниях, гадая, кто мог совершить это убийство, и докопался-таки, что не кто иной, как братец это и сделал. Недаром сразу смылся.
Затем он опять стал думать о завтрашнем судебном заседании и об адвокате, который должен выступить в его защиту.
Адвокатишка оказался так себе. Всегда рассеянный, слушает вполуха, а при следователе вообще только знай себе кланяется и лебезит. Видать, такой уж тут у них обычай.
Издалека заслышался стук приближающейся коляски, которая всегда проезжала мимо здания суда в это время. Кто бы это мог быть? Какой-нибудь врач либо чиновник. Как звонко цокали копыта по мостовой!
Присяжные вынесли Юргену оправдательный приговор ввиду отсутствия доказательств, и он в последний раз спустился вниз в свою камеру.
Трое других заключённых тупо глядели, как он дрожащими пальцами пристёгивает к рубашке воротничок и надевает потёртый летний костюм, принесённый надзирателем. Тюремную одежонку, в которой он отмучился восемь месяцев, он, выругавшись в сердцах, закинул под скамью. Затем его отвели в канцелярию возле ворот, тюремный начальник что-то записал в своей книге, и его выпустили.
На улице всё было точно чужое; спешащие куда-то люди, которые как ни в чём не бывало идут себе куда вздумается, и чуть не сбивающий с ног ледяной ветер. От слабости он прислонился к дереву на аллее, и его взор пробежал по каменной надписи над аркой ворот: «Nemesis honorum custos».1 Что бы это значило?
На холоде он сразу почувствовал, что устал; на трясущихся ногах он дотащился до скамейки в кустах и, обессиленный, в изнеможении заснул.
Проснулся он в больнице с ампутированной левой ступнёй, которую отморозил.
Он получил почтовый перевод из России на двести гульденов. Вероятно, от братца, которого всё-таки мучила совесть, и Юрген снял по дешёвке подвальное помещение, чтобы заняться продажей певчих птиц.
Жил он скудно и одиноко, тут же в подвале и ночевал, отгородив себе досками закуток.
По утрам в город приходили крестьянские ребятишки, Юрген за несколько крейцеров покупал у них пойманных в ловушки и сети птичек и сажал в грязные клетки.
Посередине сводчатого потолка качалась на крюке подвешенная за четыре верёвки ветхая доска, на которой сидела шелудивая обезьянка, полученная Юргеном от соседа-старьёвщика в обмен на ореховку.
Что ни день перед подслеповатым оконцем собирались школьники и простаивали там часами, разглядывая обезьянку, которая беспокойно ёрзала на доске и злобно скалила зубы, когда дверь открывалась и заходил покупатель.
После часу дня обыкновенно уже никто не заглядывал в лавку, и старик сидел себе на скамье, уныло поглядывал на свою деревянную ногу и предавался думам о том, как там в тюрьме поживают заключённые и что поделывают господин следователь с адвокатом — адвокатишка, поди, всё так же ползает перед ним на брюхе.
Порой мимо проходил живущий по соседству полицейский, и тогда Юргена так и подмывало вскочить и отдубасить его хорошенько железной палкой, чтобы не кичился перед людьми в своём пёстром мундире, поганец.
О Господи! Хоть бы народ наконец поднялся и перебил всех негодяев, которые хватают несчастных неудачников и наказывают за то, что сами с удовольствием проделывают втихомолку!
По стенам, составленные одна на другую чуть не до потолка, высились ряды клеток, и птички в них так и вспархивали, стоило кому-нибудь подойти слишком близко. Некоторые сидели печально нахохлившись, а наутро с закатившимися глазками уже лежали на полу лапками кверху.
Юрген подбирал их и спокойно выбрасывал в мусорный бак (много ли они стоили!), а поскольку это были певчие птицы, то они не могли похвастаться даже красивыми пёрышками, которые пригодились бы в дело.
В лавке Юргена никогда не было покоя — всё время слышно было какое-то шебуршение и попискивание, — но старик по привычке даже не обращал на это внимания. Не мешал ему и неприятный гнилостный запах.
Как-то раз зашёл студент, чтобы купить сороку, а после его ухода Юрген, который с утра чувствовал себя точно не в своей тарелке, обнаружил, что покупатель забыл в его лавке книгу.
Хотя в книге, переведённой, как было сказано на титульном листе, с индийского, всё было написано по-немецки, Юрген почти ничего в ней не понял и только покачал головой. Но одну строфу он всё время читал и перечитывал, такое грустное настроение она наводила на него:
Затем его взгляд скользнул по рядам маленьких пленников, которые сидели в убогих клетушках, и у него сжалось сердце, он вдруг почувствовал то же, что они, словно сам был птицей, тоскующей по утраченным просторам.
В огне страданий мир горит.
Кто понял это как мудрец,
Тот, отвратив от жизни взор,
Путь к просветлению обрёл.
Страдание пронзило его до глубины души, и на глазах выступили слёзы. Он налил птичкам свежей воды и насыпал нового корма, что обыкновенно делал только по утрам.
Притом в памяти всплыли позабытые, как давние детские сказки, зеленошумные леса, озарённые золотыми лучами солнца.
Его воспоминания нарушил приход дамы, явившейся в сопровождении слуги, который нёс за ней клетку с соловьями.
Я купила этих птичек у вас, — сказала дама, — но они слишком редко поют, поэтому вы должны их ослепить.
Что такое? Как это — ослепить?
Ну да, ослепить! — сказала дама. — Выколоть глаза или выжечь, как это у вас делается. Ведь вы торгуете птицами, так что вам лучше знать. Если часть околеет, это не беда. Вы просто замените их другими птицами. Да пришлите их назад поскорее. Вы ведь знаете мой адрес? Прощайте.
Юрген надолго задумался и даже спать не лёг. Всю ночь он так и просидел на скамейке, не встал даже тогда, когда постучал в окно сосед-старьёвщик, забеспокоившись, отчего лавка так долго не открывается.
Во тьме он слышал порхание в клетках, и ему казалось, будто маленькие, нежные крылышки бьются об его сердце, прося, чтобы их впустили.
На рассвете он отворил дверь, вышел с непокрытой головой на безлюдную площадь и долго всматривался в просыпающиеся небеса.
Затем он тихо вернулся в лавку, медленно пооткрывал одну за другой все клетки и, если птичка не вылетала сама, то вынимал её руками.
И вот они запорхали под ветхими сводами — все эти соловушки, чижики и красношейки, затем Юрген с улыбкой открыл перед ними дверь и выпустил их на волю, в небесный простор божественной свободы. Он долго провожал их взглядом, пока не потерял из виду, вспоминая о зеленошумных лесах, озарённых золотым солнечным светом.
Обезьянку он отвязал и снял подвешенную под потолком доску, освободив таким образом торчащий сверху крюк.
Подвесив к нему верёвку, он свил на конце петлю и просунул в неё шею. Ещё раз перед его мысленным взором возникли строки из оставленной студентом книжки, затем он одним пинком деревянной ноги оттолкнул от себя табуретку, на которой стоял.