Генри Миллер
Мадемуазель Клод

   Прежде чем начать эту историю, должен сказать вам, что м-ль Клод была шлюхой. Да, шлюхой, и я не собираюсь убеждать вас в обратном, но речь сейчас не о том — уж коли м-ль Клод шлюха, то как прикажете называть всех прочих женщин, с которыми мне доводилось встречаться? Сказать о ней «шлюха» значит не сказать ничего. М-ль Клод — больше, чем шлюха. Я не знаю, как ее назвать. Может быть, просто — мадемуазель Клод? Soit1.
   У нее была тетка, которая не ложилась спать, каждый вечер ожидая ее возвращения. По правде говоря, мне с трудом верилось в существование какой-то тетки. Какая к черту тетка? Скорее всего, это был ее maquereau2. И в конце концов, какое мне дело? Однако, признаюсь, меня раздражал этот некто, поджидающий ее, в любой момент готовый отвесить ей оплеуху за то, что поздно явилась или мало заработала. И какой бы нежной и любящей она ни была (а надо сказать, Клод знала толк в любви), воображение рисовало передо мной образ низколобого невежественного ублюдка, которому достанется лучшее из того, что она может предложить. Никогда не питайте никаких иллюзий относительно шлюхи: пускай она щедра и податлива, пускай ее одарят тысячефранковой бумажкой (хотя таких дураков надо поискать) — всегда найдется субъект, которому она будет по-своему верна, и то, что удалось урвать вам — не более, чем аромат того цветника, в котором лучший букет сорвет этот более удачливый садовник. Будьте уверены, все сливки достанутся ему.
   Вскоре выяснилось, что мои терзания напрасны. Никакого maquereau у Клод не было. Первый maquereau в ее жизни — Я. Хотя мне это слово совсем не подходило. Сутенер — так будет точнее — и этим все сказано. Отныне я ее сутенер. О'кей.
   Я хорошо помню, как впервые привел ее к себе — я вел себя, как последний идиот. Когда дело касается женщин, я всегда веду себя, как идиот. Беда в том, что я их обожаю, а женщины не хотят, чтобы их обожали. Они хотят… ну да ладно, как бы то ни было, в первую ночь, хотите верьте, хотите нет, я вел себя так, будто никогда в жизни не спал с женщиной. До сих пор не понимаю почему. Но именно так все и было.
   Помню тот момент, когда она стояла, не раздеваясь, возле моей постели и смотрела на меня, словно ожидая, что я что-нибудь предприму. Меня всего трясло. Меня начало трясти, как только мы вышли из кафе. Едва касаясь, я поцеловал ее — кажется, в губы, — а может, попал в бровь — я никогда не занимался… этим… с незнакомыми женщинами. Почему-то мне казалось, что она делает мне величайшее одолжение… И шлюха порой может пробудить в мужчине такое чувство. Но, как я уже сказал, Клод не была шлюхой.
   Не снимая шляпки, она подошла к окну, закрыла его, опустила шторы. Потом искоса взглянула на меня, улыбнулась и произнесла что-то о том, что пора бы и раздеться. Пока она возилась возле биде, я мучительно стягивал с себя одежду. Я волновался, как школьник. Я не хотел смущать ее своим нетерпеливым взглядом, поэтому тупо топтался возле письменного стола, перекладывал бумажки, сделал несколько абсолютно бессмысленных записей, накрыл чехлом пишущую машинку. Когда я обернулся, она стояла в одной сорочке возле умывальника и вытирала ноги.
   — Ложись скорей! — сказала она, не прекращая своего занятия. — Надо согреть постель.
   Все было так естественно, что моя неловкость и смущение стали потихоньку проходить. Ее чулки были аккуратно сложены, на поясе висело нечто, напоминавшее сбрую (впрочем, вскоре это нечто плавно опустилось на спинку стула).
   В комнате было довольно прохладно. Уютно прижавшись, мы молча лежали, согревая друг друга, молчание грозило затянуться. Одной рукой я обнимал ее за шею, другой крепко прижимал к себе. В ее глазах стояло то самое ожидание, которое я заметил, едва мы переступили порог комнаты. Меня опять затрясло. Из головы разом вылетели все французские слова.
   Не помню, говорил ли я, что люблю ее. Наверное, говорил. Даже если и говорил, то она наверняка немедленно забыла об этом. Когда она собралась уходить, я протянул ей экземпляр «Афродиты» — она не читала ее — и пару шелковых чулок, купленных для кого-то другого. Я успел заметить, что она питает слабость к чулкам.
   Когда мы встретились вновь, я уже переехал в другой отель. Она с любопытством огляделась, и одного взгляда ей оказалось достаточно, чтобы понять, что дела мои идут неважно. Она простодушно осведомилась, хорошо ли я питаюсь.
   — Тебе нельзя тут оставаться надолго. Здесь слишком уныло.
   Может, она и не произнесла слова «уныло», но я знал, что именно это она и имела в виду. Здесь и вправду царило уныние. Мебель разваливалась, подоконник растрескался, ковер истрепался и нуждался в чистке, в кране не было воды. Освещение было слишком тусклым, тусклый желтый свет падал на покрывало, придавая ему несвежий, слегка заплесневевший вид.
   Ночью она вдруг решила сделать вид, будто ревнует меня.
   — У тебя есть еще кто-то, кого ты любишь.
   — Нет, больше никого.
   — Тогда поцелуй меня, — попросила она и пылко прильнула ко мне, ее жаркое тело вздрагивало и трепетало. Я погружался в горячее тепло ее плоти, купался в ней… нет, не купался, а утопал в неге и блаженстве.
   Потом мы немного поболтали о Пьере Лоти и о Стамбуле. Она призналась, что хотела бы когда-нибудь попасть туда. Я согласился, сказав, что и сам не прочь побывать там. Неожиданно она произнесла — кажется, это прозвучало так: «у тебя есть душа». Я не нашелся, что ответить — наверное, я был слишком счастлив. Когда шлюха говорит, что у вас есть душа, это кое-что значит. Не часто шлюхи пускаются в рассуждения о душе.
   Но на этом чудеса не кончились. Она отказалась взять у меня деньги.
   — Ты не должен думать о деньгах, — заявила она. — Мы же теперь друзья. К тому же ты так беден…
   Она не позволила мне встать, чтобы проводить ее домой. Достав из сумочки несколько сигарет, она высыпала их на столик возле кровати. Одну сунула мне в рот и поднесла к ней подаренную кем-то бронзовую зажигалку. Потом наклонилась поцеловать меня на прощанье.
   Я взял ее за руку:
   — Клод, vous etes presque un ange3.
   — Ah non! — поспешно ответила она, и в ее глазах промелькнула боль. А может, страх.
   Это presque, уверен, всегда и губило Клод. Я сразу ощутил это. Потом я написал ей письмо, лучшее из когда-либо написанных мною, несмотря на отвратительный французский. Мы прочли его вместе в том кафе, где обычно встречались. Я уже сказал, что мой французский был чудовищным, за исключением тех строк, которые я позаимствовал у Поля Валери. Когда она дошла до них, то на мгновение задумалась. «Как красиво!» — воскликнула она. — «Правда, очень здорово!» С этими словами она лукаво посмотрела на меня и стала читать дальше. Дураку понятно, что вовсе не Валери так растрогал ее. Он тут не при чем. Она расчувствовалась из-за той сладкой чуши, которая была там написана. Я ведь разливался соловьем, неимоверно разукрасив свое послание всеми утонченностями и изысками, какие только были доступны моему перу. Правда, когда мы дочитали до конца, я ощутил некоторую неловкость. Пошло и недостойно пытаться воздействовать на ближнего, прибегая к таким дешевым приемам. Не то, чтобы, я был неискренен, но когда первый порыв прошел, я понял, — не знаю, как сказать лучше, — что мой опус больше походил на литературное упражнение, нежели на объяснение в любви. Сильнее прежнего переживал я собственное ничтожество, когда, сидя со мной рядом на постели, Клод вновь и вновь перечитывала письмо, на этот раз беззастенчиво пеняя мне за грамматические ошибки. Я не скрывал своего раздражения, и она немного обиделась. Но все равно она была счастлива. Она сказала, что навсегда сохранит письмо.
   На рассвете она снова покинула меня. Опять эта тетка. Я уже почти смирился с ее существованием. В конце концов, если тетя окажется кем-нибудь еще, вскоре я узнаю об этом. Клод была никудышной притворщицей и не умела лгать — и потом весь этот сладкий бред… слишком уж глубоко он запал ей в душу…
   Я лежал без сна, думая о ней. Какой кайф я ловил от этой женщины! Maquereau! Он тоже занимал мои мысли, но скорее по инерции. Клод! Я думал только о ней и о том, как сделать ее счастливой. Испания… Капри… Стамбул… Я представлял, как она томно и лениво нежится на солнце, бросает хлебные крошки голубям, смотрит, как они плескаются в лужах, или просто лежит в гамаке с книжкой в руках, с книжкой, которую я посоветовал ей прочитать. Бедняжка, она наверняка не была нигде дальше Версаля. Я представлял себе выражение ее лица, когда мы будем садиться в поезд, и потом, когда окажемся возле какого-нибудь фонтана… в Мадриде или Севилье. Я почти физически ощущал тепло от соприкосновения наших тел, когда мы идем куда-нибудь, она совсем близко, она с каждым шагом теснее и теснее прижимается ко мне, она всегда рядом, потому что не знает, что делать одной, и пусть затея была бредовой, пусть она была заранее обречена, она мне понравилась. Это во сто крат лучше, чем связаться с молоденькой чертовкой, какой-нибудь легкомысленной сучкой, которая мечтает от тебя отделаться, даже лежа с тобой в постели. Нет, в Клод был уверен. Возможно когда-нибудь все это надоест и наскучит — но ведь это потом… потом. Хорошо все-таки, что мне посчастливилось снять именно шлюху. Верную, преданную шлюху! Бог ты мой, если бы меня кто-нибудь сейчас услышал, то решил бы, что я спятил.
   Я все продумал самым тщательным образом: отели, где мы будем останавливаться, платья, которые она будет носить, наши разговоры… все… абсолютно все… Она наверняка католичка, но плевал я на это. По правде говоря, мне это даже нравилось. Лучше ходить к мессе, чем притворно умиляться архитектуре и прочей ерунде. Если она захочет, я обращусь в католичество… один черт! Я сделаю все, о чем она попросит — лишь бы доставить ей радость. Интересно, есть ли у нее ребенок, — как у большинства таких женщин. Подумать только, ребенок Клод! Похоже, я уже любил его больше, чем если бы он был моим собственным. Ну конечно, у нее должен быть ребенок — надо будет все разузнать! Придет время, я знаю, когда у нас будет большая комната с балконом, с которого открывается вид на реку, и цветы на подоконнике, и будут петь птицы. Воображаю себя идущим по улице с птичьей клеткой в руке! О'кей. Все равно, лишь бы она была счастлива! Но река — там должна быть река! Я обожаю реки! Помню, как-то в Роттердаме… Как подумаешь об этих утренних пробуждениях, когда в окна льется солнечный свет, а рядом с тобой лежит преданная тебе шлюха, которая любит тебя, любит до кончика мизинца, до умопомрачения, и птички поют, и стол накрыт, а она умывается, причесывается, и все мужчины, которые были с ней до тебя, а сейчас — ты, только — ты, баржи, проплывающие мимо, их корпуса и мачты, этот чертов поток человеческой жизни, текущий через тебя, через нее, через всех, бывших до тебя и после тебя, цветы, птицы, солнце, и аромат, который душит, уничтожает. Господи! Посылай мне шлюх всегда, ныне и во веки веков!
   Я предложил Клод съехаться, но она ответила отказом. Для меня это было ударом. Я знаю, что причина кроется не в моей бедности — Клод в курсе моих финансовых дел, она знает и о том, что я пишу книгу, и о многом другом. Нет, дело не в этом, должна существовать более веская причина. Но она не собирается меня посвящать в нее.
   И потом вот еще что — я стал вести слишком праведную жизнь. Подолгу гуляю один, пишу то, что не имеет никакого отношения к моей книге. Мне кажется, что я один во всей вселенной, что моя жизнь обрела законченную, завершенную форму, форму статуи. Только я даже не помню имени создателя. И чувствую, что все мои действия словно вдохновляются кем-то свыше, будто мое единственное предназначение — в том, чтобы творить добро. Я не ищу ничьего одобрения.
   Я отверг всякую благотворительность со стороны Клод. Я веду строгий учет всего, что задолжал ей. Ты очень погрустнела за эти дни, Клод. Иногда я вижу ее на terrasse и, могу поклясться, в ее глазах стоят слезы. Она любит меня. Любит безнадежно, до отчаяния, до безумия. Часами может сидеть на terrasse. Иногда я веду ее куда-нибудь, потому что мне больно видеть ее такой несчастной, видеть, как она ждет, ждет, ждет… Я даже рассказал о ней своим друзьям, попросту подсунул ее им. Все лучше, чем смотреть, как она сидит и ждет, ждет… О чем она думает, когда сидит вот так, одна-одинешенька?
   Интересно, что произойдет, если в один прекрасный день я подойду к ней и вытащу тысячефранковую банкноту? Просто возьму и подойду, когда она сидит, тоскливо глядя перед собой, и скажу: «Voici quelque chose que j'ai oublie l'autre jour»4. Порой, когда мы лежим вместе и возникает долгое, заполняющее собой все молчание, она говорит: «Que pensez-vous maintenant?»5 И я всегда отвечаю одинаково: «Rien!»6 Хотя на самом деле я думаю: "Voici quelque chose que… " Это одна из прелестей — или издержек l'amour a credit.
   Когда она уходит, колокола разражаются неистовым звоном.
   Она примиряет меня с самим собой, вносит в мою душу мир и покой. Я лежу, откинувшись на подушках, и блаженно затягиваюсь легкой сигаретой, конечно тоже оставленной ею. Мне не о чем беспокоиться. Если бы у меня была вставная челюсть, я уверен, она бы не преминула опустить ее в стакан, что стоит на столике возле кровати, рядом со спичками, будильником и прочей дребеденью. Мои брюки аккуратно сложены, шляпа и пальто висят на вешалке у двери. Все на своем месте. Восхитительно! Если вам в спутницы досталась шлюха, считайте себя обладателем бесценного клада…
   И наконец, самое прекрасное в том, что вам все это нравится. Поразительное, мистическое ощущение, а мистика в том, что чувствуешь целостность, единство бытия, чувствуешь себя частичкой этой жизни, сливаешься с ней, растворяешься… Откровенно говоря, мне плевать, святой я или нет. Удел святых — вечное страдание, вечное преодоление. Я же источаю покой и безмятежность. Нахожу для Клод все новых и новых клиентов, и теперь, проходя мимо нее, замечаю, что печаль ушла из ее глаз. Мы вместе обедаем чуть ли не каждый день. Она таскает меня по дорогим ресторанам, и я уже не отказываюсь. Я наслаждаюсь каждым мгновением жизни — дорогие места ничуть не хуже дешевых. Если она этим счастлива…
   Pourtant je pense a quelque chose7. Пустяк, но с недавних пор он стал занимать меня все больше и больше. В первый раз я ничего не сказал, промолчал. Странное, слегка болезненное ощущение, мелочь, сказал я себе. Но в то же время, приятно. В другой раз — была это болезненность или случайная неосторожность? Опять rien a dire8. Наконец я нарушил ей верность. Очутился как-то ночью на Больших бульварах в легком подпитии. На Площади Республики ко мне пристал мерзкий здоровенный бугай с внешностью сутенера, — будь я в здравом уме и твердой памяти, то завидев такого, перешел бы на другую сторону улицы, — так я до самого здания «Матен» (редакция газеты) не мог от него отвязаться. Короче говоря, он меня попросту снял. Веселенькая получилась ночка. Каждую минуту кто-то ломился в дверь. Отставные пташки из Фоли-Бержер наперебой тянули к доброму месье руки в надежде получить чаевые — франков тридцать, не больше. За что, спрашивается? Pour rein… pour le plaisir9. Странная и смешная ночь. Спустя день или около того появилось легкое раздражение. Сплошная морока. Торопливый визит в Американский госпиталь. Померещился Эрлих с его черными сигарами. Поводов для беспокойства нет. Просто беспричинная тревога.
   Когда я заикнулся об этом Клод, она воззрилась на меня в изумлении. «Я знаю, ты всегда была откровенна со мной, Клод, но…» Она решительно отказалась обсуждать этот вопрос. Мужчина, сознательно заразивший женщину, называется преступником. Так считает Клод. "C'est vrai, n'est-ce pas10?" — спросила она. Конечно, vrai. Однако… Но вопрос был закрыт. Каждый, кто делает это — преступник.
   Отныне каждое утро, — заедая керосин апельсином, — я думаю о тех преступниках, которые заражают женщин. Ложка от керосина становится очень липкой. Непременно нужно ее хорошенько отмыть. Тщательно мою нож и ложку. Я все делаю тщательно — такой у меня характер. Потом умываюсь и смотрю на полотенце. Патрон никогда не дает больше трех полотенец на неделю; ко вторнику они уже все грязные. Вытираю нож и ложку полотенцем, а лицо покрывалом. Краешком аккуратно промакиваю щеки.
   Какая гадость эта Рю Ипполит Мандрон. Ненавижу все эти грязные, узкие, кривые улочки с романтическими названиями, что разбегаются в разные стороны от моего дома. Париж представляется мне огромной уродливой язвой. Улицы поражены гангреной. У каждого если не триппер, так сифилис. Вся-Европа заражена, и заразила ее Франция. Вот чем обернулось восхищение Вольтером и Рабле. Надо было мне вместо этого съездить в Москву, как я собирался. Что с того, что в России нет воскресений! Воскресенье теперь, как две капли воды, похоже на все остальные дни, только улицы кишат людьми, кишат жертвами, ищущими друг друга в надежде поделиться своей заразой.
   Заметьте, причина моего бешенства — вовсе не в Клод. Клод это драгоценность, un ange и никаких presque. За окном висит клетка с птицей, на подоконнике растут цветочки, хотя тут вам не Мадрид и не Севилья, здесь нет ни фонтанов, ни голубей. Каждый день ходим к врачу. Она в одну дверь, я в другую. Кончилось время дорогих ресторанов. Каждый вечер отправляешься в кино и пытаешься не ерзать от неприятного ощущения. От вида Dome или Coupole с души воротит. На terrasse полно этих ублюдков чистеньких, пышущих здоровьем, покрытых загаром, в накрахмаленных рубашечках, от которых за милю разит одеколоном. Нельзя во всем обвинять только Клод. Сколько раз предостерегал я ее от этих обходительных холеных ублюдков. Но она свято верила в спринцевания и тому подобную ахинею. А теперь любой, кто… Да что теперь говорить, вот так все и получилось. Жизнь со шлюхой — даже самой лучшей на свете — далеко не ложе, устланное лепестками роз. И дело не в бессчетном количестве мужчин, хотя мысль о них порой, как червь, подтачивает вас изнутри, дело в беспрерывной санитарии, бесконечных предосторожностях, спринцеваниях, извечной тревоге, страхе, наконец. И вот, вопреки всему… Говорил же я Клод, неустанно твердил: «Остерегайся, не поддавайся на удочку этих красавчиков!»
   Во всем, что случилось, я виню только самого себя. Сам не удовольствовавшись сознанием собственной святости, решил доказать ее остальным. В тот момент, когда осознаешь свою святость, надо остановиться. А корчить из себя праведника перед маленькой шлюшкой — все равно, что лезть в рай по черной лестнице. В ее объятиях я кажусь себе червем, заползшим в ее душу. Даже живя с ангелом, прежде всего надо уметь быть мужчиной, надо оставаться самим собой. Мы должны вылезти из этой гнусной дыры и перебраться туда, где светит солнце, где нас ждет комната с балконом, с которого открывается вид на реку, где поют птицы, цветут цветы, где течет жизнь, где будем только мы двое, и ничего больше.