Мирошник Дмитрий
Шальная пуля
Дмитрий Мирошник
ШАЛЬНАЯ ПУЛЯ
Светлой памяти моей бабушки Зельды Абрамовны Подвысоцкой
Это случилось в Одессе в 1946 году.
Мы вернулись из эвакуации летом сорок пятого. Я хорошо помню развалины железнодорожного вокзала, к которым вплотную подошел наш поезд, и множество людей, вернувшихся в родной город после долгой разлуки. Они стояли на разбитом перроне и изумленно оглядывались, не узнавая свою Одессу...
Я помню, что меня посадили сверху на наши жалкие пожитки, которые наемный рикша положил на свою двухколесную телегу, и мы двинулись через Куликовое поле и Пироговскую к нашему дому в Госпитальном переулке, где мне довелось родиться за два года до начала войны.
Мои мама и бабушка шли, держась за телегу, и плакали. Сейчас я понимаю, что в этом плаче было много всего - и ужас от картины разрушенного города, и боль от лишений военного времени, и скорбь от потерь близких, и надежда на то, что всему этому приходит конец. Мне, шестилетнему несмышленышу, у которого мозги умели только фиксировать увиденное, были непонятны причины их плача, но я чувствовал, что происходит что-то важное и тревожное. И это было моим первым сильным чувством, которое я запомнил на всю жизнь.
Мы подъехали к нашему дому в переулке. Рикша снял с телеги наши вещи и уехал, а мои женщины начали разговор с жильцами дома. Оказалось, что в нашей квартире живет какая-то семья, и что нам места в ней нет. Постепенно разговор перешел на высокие тона, затем на крик, а кончилось все тем, что мои женщины опять расплакались.
И мы были вынуждены некоторое время жить у брата моего погибшего на фронте отца - дяди Изи. Его квартира в большом доме на Кирова угол Белинского стала нашим приютом на несколько месяцев. Спустя некоторое время моей маме, которой тогда было двадцать пять лет, как вдове погибшего красноармейца, дали комнату в коммунальной квартире на Пироговской, 5. С этим домом связаны мои самые дорогие воспоминания и самые сильные впечатления.
Наш квартал был самым первым к Пролетарскому бульвару и в нем было всего три, но огромных дома. Построенные из мягкого одесского ракушечника лет сто назад, они с фасада были украшены лепными украшениями и когда-то выглядели вполне прилично. Другое дело - внутри. В один из флигелей нашего дома попала бомба, и он превратился в развалины, которые были излюбленным местом детворы всех возрастов.Квартиры в этих домах были , как правило, коммунальными и жили в них по три-четыре семьи. Влажные стены, разбитые полы, мыши на кухнях, протекающие краны, шум примусов, темные коридоры, пыльные стекла на окнах общих помещений, загаженные кошками черные ходы все это запомнилось надолго. В длину дом занимал целый квартал, в нем было больше ста квартир, во дворе всегда бегали пацаны и я даже не со всеми был знаком. Кому-кому, а мальчишкам в таком дворе весело.
Много лет спустя, бывая в Одессе в отпуске, я непременно заходил во двор своего дома, где проходило мое голодное, но веселое детство и окунался в воспоминания. Уже никого из моих сверстников я не встретил. Алик Рутман, Юра Прошко, Любомир Онищенко, Валя Юсим, Витя Рубцов, Женя Жуковский - где вы, мои первые приятели? Время разметало нас, и вряд ли мы еще встретимся... Я стоял в центре двора у фонтана, в котором никогда не было воды, под акациями, которым тоже под сто лет и на которые я когда-то ловко взбирался, курил и оглядывался. Мой флигель развалился от старости, несуразные подпорки и растяжки поддерживали его старческие стены, он был в аварийном состоянии и всех его жильцов выселили. Было жалко и грустно. Умирал символ моего детства, умирал на моих глазах, и помочь ему я был не в силах....
Маму взяли на работу в воинскую часть, которая располагалась на 5-ой станции Большого Фонтана, а бабушка, которой тогда было чуть больше пятидесяти, осталась на хозяйстве дома. Она вполне могла еще работать, но смотреть за внуком ей казалось важнее. Она возилась со мной всю войну, заботилась, беспокоилась обо мне и любила. Маме досталась забота о нашем финансовом благополучии.
Послевоенная Одесса - этого не забудешь никогда... Голод и нищета доминировали. Добавляли свое бандитизм, ночная стрельба на улицах, кражи, продовольственные карточки, безотцовщиа. Среди моих товарищей по двору только у трех отцы вернулись с войны и остальные им завидовали. У нас не было никаких игрушек, мы целыми днями гоняли во дворе, на развалках, обыскивали санаторские сады в поисках фруктов, знали все шелковичные деревья до Аркадии, лазали по мрачным катакомбам, ловили руками под камнями морских бычков и креветок и, конечно же , купались в Отраде.
Главное, что приносило нам радость, а взрослым огорчение, это обилие боеприпасов, которые мы находили в обвалившихся окопах, подвалах, катакомбах, развалинах домов и в других, иногда самых неожиданных , местах. Поиском и подрывом боеприпасов занимались все мальчишки от пяти лет и старше. Почти каждый день в нашей округе взрывались то патроны, то гранаты, а то и орудийные снаряды. К ужасу родителей, иногда это кончалось трагически. В нашем дворе двое близнецов решили разбирать лимонку в своей квартире. Оба погибли...
Снаряды взрывали у моря, в Отраде. В те времена это было безлюдное, пустынное место. На красной без растительности земле среди окопов, рвов и валов черной железной грудой вылелялся подбитый фашистский танк. В нем пацаны устроили туалет - все хотели выразить свое отношение к поверженному врагу. Техгология взрыва была простой. Собирали дрова для костра, на них укладывали снаряд и поджигали дрова. Все прятались за ближайшими земляными валами или в окопах и ждали, когда рванет. Если дров было достаточно и костер горел хорошо, то ждать приходилось недолго - минуты через три-четыре земля содрогалась, по ушам била какая-то бешенная сила, осколки снаряда с ужасным свистом пролетали над нашими головами, на месте костра оставалась дымящаяся яма, а всех нас охватывал сладкий ужас.
Младшие пацаны вроде меня радовались больше всех, хотя наше участие было минимальным. Мы собирали дрова для костра, и в благодарность за это старшие разрешали нам быть зрителями и делить с ними радости запрещенного плода. О своей безопасности мы должны были заботиться сами. На старших, которым было по 14-17 лет, лежали все остальные заботы - раздобыть снаряд, спрятать его в укромном месте, незаметно для взрослых перенести его к морю и обеспечить тайну замысла. Но рвать снаряды - дело не будничное, а довольно редкое и очень опасное. Участковые милиционеры тоже были не дураки, и многие старшие пацаны от них натерпелись. Нас, шести-семилетних, никто всерьез не принимал.
Другое дело - патроны. Особенно везло, когда находили пулеметные ленты с десятками заправленных патронов. Тут же, в развалинах разбитого флигеля разводили костер, бросали в него пулеметную ленту, быстро прятались за массивными стенами из ракушечника и в сладком предчувствии ожидали начала канонады.
Вы не поймете чувства, которое наполняет душу шестилетнего идиота, в упоительном восторге глядящего, как у него над головой пуля с глухим стуком впивается в стену, осыпая под ноги желтую ракушечную пыль. В костре пулеметная лента лежала свернутой в клубок, и пули вылетали из костра по всем направлениям, наводя ужас на дворовых бабушек, вызывая гнев у мужиков и крики отчаяния у мамаш. Но никто ничего не мог делать до тех пор, пока последняя пуля не вылетит из костра в неизвестном направлении и костер не потухнет совсем. Все прятались по своим квартирам, как на войне под обстрелом, в бессильной злобе на малолетних хулиганов переживая этот кошмар. Зато после того, как костер догорал и стрельба заканчивалась, все выходили во двор и начинались поиски виновников. Но нас уже давно не было на месте преступления!
Тот злосчастный день начался как обычно. С утра мама ушла на работу, а бабушка собралась на Привоз купить какой-нибудь еды. Было лето, последнее лето перед школой - в сентябре мне предстояло пойти в первый класс. На завтрак бабушка сделала мне бутерброд. Это был кусок черного хлеба, намазанный тонким слоем плавленного сыра. Сыр находился в консервной банке, которую мама принесла накануне с работы. Это был продуктовый паек, который выдавали иногда ей на работе.
Я до сих пор помню эти темно-зеленые американские консервные банки с тушенкой или плавленным сыром. И белые алюминиевые ключики к ним, в которых была щель. В эту щель ты вставлял кончик металлической ленты на банке и , поворачивая ключ, наворачивал на него ленту. Когда лента вся наматывалась на ключ, верхняя часть банки отделялась от нижней и обнажалось ее содержимое. Это был захватывающий процесс. Банки были без наклеек, и никто не знал, что в банке - тушенка или сыр. Тушенка ценилась выше. Каждый раз, открывая банку, ты, затая дыхание ждал, что же внутри - тушенка или сыр.
На этот раз нам повезло меньше - банка была с сыром. До следующего пайка надо было ждать несколько недель, и бабушка экономила, как могла. Даже ее любовь ко мне, ее тогда единственному внуку, не позволила ей быть щедрой. Сквозь слой сыра, которым она смазала хлеб, было видно все! Этот слой обтекал все неровности хлебного среза и был так тонок, как пленка бензина на поверхности лужи. Но как вкусно он пах! Бабушка протянула мне бутерброд, я схватил его и выбежал во двор. Первый кусок я откусил еще в подъезде, когда за мней захлопнулась тяжелая высокая дверь нашей квартиры, и с наслаждением размазывал по небу хлебно-сырную смесь.
И тут я увидел Кольку-Психа. Его глаза были устремлены на мой бутерброд. На мнея он не смотрел - я был ему не интересен. Его рука вынула из кармана и явила мне на открытой ладони блестящее чудо. Это был винтовочный патрон. До этого я видел уже много разных патронов, в основном это были патроны, пролежавшие в земле и под дождем, со следами времени, в пятнах и царапинах. Этот был совершенно новый. Большой, тяжелый, с остроконечной пулей, золотистым манящим блеском и формой, напоминающей миниатюрную статуэтку. Это было произведение искусства.
Спустя много лет, став взрослым и получив интересную профессию, я работал в опытно-конструкторских бюро военизированного министерства и знал, в отличие от многих непосвященных, что, например, самолет, способный достичь высоты 37 километров, где небо уже не синее, а черное - это произведение искусства. Что подводная лодка, способная погрузиться на километровую глубину - это произведение искусства. Что ракета, запущенная с расстояния во много сотен километров и поражающая цель с точностью до нескольких метров это тоже произведение искусства. Поначалу я с удовольствием служил этому искусству. Задачи, которые оно ставило передо мной, бросали вызов моему самолюбию, заставляли напрягать мозги и совершенствоваться. Однако, со временем я стал понимать, что у моего искусства есть очень неприятное название - искусство убивать людей. И хотя я не проектировал снаряды, не точил оружейные стволы и не синтезировал пороха, я все равно служил богу войны, потому что улучшал системы доставки оружия - двигатели боевых самолетов. Поняв это, я охладел к своей работе.
Но тогда в послевоенной Одессе, голодной и полуразрушенной, у меня, дошкольника, в голове было пусто, высоким материям там делать было нечего, и только природное причастие к мужскому началу с его страстью к авантюрам и тягой к неизвестному влекло меня со всей своей коварной силой.
Глаза Кольки не отрывались от моего хлеба. Он подбрасывал свой патрон и ловил его, стараясь зародить во мне желание стать его обладателем. Он мог не делать этого, если бы знал, что рыбка давно в его сетях. Кличку Псих Колька получил за бешенный нрав, который более всего проявлялся в драках. Дпаки были обычным делом не только в нашем дворе. Колька мог схватить камень и швырнуть его тебе в голову, а угомонить его не было никакой возможности. При этом он грязно ругался, а губы его покрывались белой слюной или пеной. Кольке было лет десять, он был гораздо сильнее меня и ему ничего не стоило просто отнять у меня хлеб, но мы стояли у моего подъезда, дело было днем, во дворе были люди, и Колька не хотел шума, а громко кричать я умел хорошо, да и бабушка была еще дома. В общем, мы поняли друг друга.
- Махнемся? - спросил Колька.
- Настоящий? - задал я дурацкий вопрос.
- Ты что, идиот? На капсюль посмотри!
Он торопился, чтобы не дать мне время откусить еще кусок. И, протянув мне свое сокровище, он другой рукой вырвал мой бутерброд, который я уже подносил к раскрытому рту.
Весь мир вокруг меня изменился, как только патрон оказался в моей руке. Я перестал замечать все, что меня окружало, меня охватили новые, неизведанные чувства. Все мальчишки во дворе занимались подрывом боеприпасов, слухи о том, что кто-то раздобыл патрон или гранату, расходились моментально, от желающих принять участие в подрыве не было отбоя, и в этом ничего нового не было. Но на этот раз я решил сделать все сам, без чьей-либо помощи, в одиночку, чтобы не делиться ни с кем запрещенной радостью.
Я знал, что подобные занятия кончаются плохо. Не в том смысле, что осколок или пуля могут лишить тебя жизни - тут у меня по малолетству не было никаких сомнений, что ко мне это не относится и что я буду жить вечно. Реальной угрозой было другое - разглашение коварного замысла. Если он становился известнем взрослым - все, готовь задницу для расправы. И тогда все во дворе будут слышать твои вопли, перемежаемые родительскими назиданиями в такт со свистом ремня по твоему костлявому заду.
Поэтому я зажал патрон в кулаке и держал руку в кармане своих штанов, подальше от чужих глаз. Я еще не знал, что я буду с ним делать, но мне очень хотелось пообщаться с ним теснее, и чтобы этому общению никто не помешал. Разводить костер ради того, чтобы услышать один выстрел, мне показалось хлопотным занятием. Надо было придумать что-то другое. Я бродил по двору, присматривая место, где можно было спокойно заняться моим гнусным делом. Более всего для этого подходил задний двор нашего флигеля, у развалки. Это был непроходной двор с забором из ракушечника и одиноким абрикосовым деревом.
В то время в Одессе каждый пацан, которого родители выпускали гулять одного, уже знал, что если пробить капсюль патрона, то получится взрыв. Я начал строить примитивную систему подрыва патрона. Для начала надо было зафиксировать патрон в положении капсюлем вверх. Лучшего фиксатора, чем земля, я придумать не мог. Надо было выковырять в этой голой окаменелой земле лунку, куда бы патрон вошел по самый капсюль. Никакого инструмента у меня не было. Я выбрал место у забора под абрикосовым деревом, где земля была помягче, и какой-то щепкой стал ковырять землю. И провозился с этой затеей долго, пока не понял, что без железа тут не обойтись.
Я подошел к развалинам флигеля. Еще недавно здесь работали пленные немцы. Их привозили каждый день и они заканчивали то, что наделали - убирали обрушенные балки, перекрытия, разбирали завалы, грузили мусор в машины и делали это под надзором вооруженных солдат. Солдаты охраняли немцев. С одной стороны, чтобы не убежали, а с другой - от пацанов, которые не упускали случая запустить в немцев камень. Кормили немцев плохо. Я, правда, не знаю, кто в то время в Одессе ел хорошо. Моя бабушка, у которой война забрала сына, а у ее дочери - моей мамы - мужа, к немцам относилась плохо. Но когда она стояла у нашего черного хода и смотрела на работающих немцев, ее губы шептали какие-то еврейские слова, глаза были влажными, а лицо становилось печальным.
Однажды я видел, как молодой немец в грязной темно-серой форме, озираясь на стоящего поодаль охранника, подошел к бабушке и что-то сказал, поднося руку к своему рту. Бабушка принесла ему из нашей кухни вареную картофелину и луковицу. Хлеба у нас тогда было мало, его давали по карточкам и впроголодь.
Что могло заставить уже немолодую еврейку, которой фашисты принесли столько горя, поделиться с пленным немцем частью нашего скудного семейного рациона? Наверное, это было чисто женское сострадание, которое не делит горе на немецкое или еврейское. Бабушка не рисковала, как та молодая черкешенка в толстовском "Кавказском пленнике", помогая Жилину и Костылину, но налицо было то же женское сострадание. Бабушка была настоящей женщиной.
На следующий день этот немец опять подошел к бабушке и протянул ей маленькую деревянную коробочку, которую, очевидно, пронес через всю войну. Это был простой, но хорошо сделанный ларчик, в котором держат мелкие вещи. Так он благодарил бабушку. Тот ларчик еще долго жил в нашей семье. Бабушка держала в нем свой нехитрый скарб и дорожила ларцом.
Побродив по развалке, я нашел, наконец, железнодорожный костыль и кусок железной трубы. Откуда там быть железнодорожному костылю я и сам не знаю, но мне он пригодился. Я поставил его острым концом на землю, а трубу использовал как молоток. Сколько раз при этом я бил себя по руке я говорить не буду. Рука ныла, но мне надо было закончить задуманное.
Когда костыль вошел в землю, появилась другая проблема - как его оттуда вытащить. Сдуру я забил его по самую головку, и он сидел в земле как гвоздь в доске. Когда я той же трубой стал бить по головке костыля в разные стороны, он прослабился и мне удалось его вытащить. Образовавшаяся лунка была похожа скорее на небольшую ямку, чем на отверстие, и мой патрон болтался в ней, как детская нога в отцовском сапоге. Но это казалось мне неважным. Я положил патрон в лунку пулей вниз, а зазоры засыпал песком и пылью и примял пальцами. Капсюль аккуратно торчал из земли и блестел на солнце. Теперь нужен был гвоздь.
В подъезде черного хода их было полно. Они торчали во всех деревянных рамах, дверях, косяках, я цеплялся за них много раз. Один такой я вырвал из дверного косяка, что тоже было непросто. Меня охватил азарт. Дело двигалось, и предчувствие удачи рождало во мне изобретательность.
Гвоздь надо было поставить на капсюль острым концом и стукнуть по его шляпке чем-нибудь тяжелым. Но гвоздь сам не стоял, его надо было как-то удержать в вертикальном положении. Я сгреб с земли пыль, песок и прочий мусор вокруг, сделал из всего этого небольшой холмик над капсюлем и осторожно воткнул в него гвоздь. У меня хватило ума сообразить, что если я буду бить по шляпке гвоздя куском трубы, то в момент выстрела мое лицо окажется слишком близко к пуле и это может быть опасно. Я нашел кусок битого кирпича и стал примериваться. После несколькиз пробных прицеливаний я бросил кирпич на холмик с гвоздем. Ожидая выстрела, я повернулся к патрону спиной и согнулся. Но не произошло ровным счетом ничего! Кирпич разметал мусорный холм с гвоздем, но капсюль был цел.
Я начал новую попытку. Трудность заключалась в том, что , собрав холм, я не был уверен, что острие гвоздя касается капсюля. Неудачей кончились и несколько других попыток. Наконец я сообразил, что вначале надо одной рукой держать гвоздь острием на капсюле, а другой собирать холм. Когда я поступил таким образом и в очередной раз замахнулся кирпичем, я был абсолютно уверен в успехе. Каково было мое разочарование, когда опять ничего не произошло! Я не помню, сколько раз я собирал этот мусорный холм, сколько раз замахивался кирпичем, сколько раз ожидал выстрела и сколько раз разочаровывался - время как понятие для меня не существовало. Для себя я сделал вывод, что Колька подсунул мне плохой, испорченный патрон, и мне стало жаль моего бутерброда с сыром...
Я вытащил патрон из земли. Мое отношение к нему изменилось коренным образом. Он потерял в моих глазах всю свою привлекательность. Теперь это был хотя и блестящий, но уже совершенно бесполезный предмет, из которого было невозможно извлечь ни капли удовольствия. Мне захотелось уйти с задного двора. Делать тут было больше нечего. Теперь патрон можно было не прятать. Я стал бросать его, как камешек, в стену дома, в забор, поднимал и снова бросал, и в каждом броске была злость на себя, дурака, давшего себя обмануть.
Обойдя флигель, я вошел в наш парадный подъезд. В подъезде были мраморные полы с уветным орнаментом и мраморные лестницы, ступени которых были сточены множеством ног, их попиравших. Я с силой бросил патрон себе под ноги
И тут патрон взорвался!
Это было полной неожиданностью. Грохот выстрела, усиленный эхом подъезда, был настолько силен, что меня оглушило. Но уже приобретенный за год жизни в Одессе инстинкт приказал - беги! Потому как иначе врежут по заднице.
И я побежал. Но побежал не во двор, где можно было легко спрятаться, а вверх по лестнице, на четвертый этаж. Ничего разумного в этом не было, но я не думаю что в подобной ситуации семилетние пацаны руководствуются разумом.
Два первых лестничных марша я пролетел пулей. На третьем я почувствовал, что по моей левой ноге течет что-то теплое. Я еще подумал, что наверное это я уписался от испуга. Но тут же ощутил, что левая нога как-то странно не слушается меня и слегка волочится. Я посмотрел вниз и заметил, что моя левая штанина мокрая, а за мною по лестнице тянется кровавый след. Тут странная, неиспытанная доселе слабость подкосила меня, и я опустился на узорчатый пол лестничной площадки между вторым и третьим этажом.
Я точно помню, что не испытывал абсолютно никакой боли, и мне было интересно, почему из меня течет кровь, а боли никакой нет. Я закатал штанину выше колена и на левом бедре у колена, у самого сгиба увидел нечто странное. В мякоти под костью была дыра шириной чуть уже моей ладони. Из нее хлестала кровь. Кровь заливала ногу, штаны, растекалась по грязному полу и была горячая. Но еще из дыры вывалился комок каких-то жил, сосудов и какой-то требухи, и эта кровавая гроздь неуклюже свисала под костью и была вызывающе несовместима с моим представлением о человеческом теле. Я огляделся вокруг и увидел на полу рядом с собой обгорелую спичку, которую бросил кто-то, закуривая на ходу. Слабеющей рукой я поднял спичку и стал ковырять ею в этом кровавом месиве, пытаясь понять, откуда оно вывалилось и нельзя ли поставить его на место.
Я понимал, что выстрел и кровь связаны, но сознание мое мутилось и я перестал что-либо соображать. Помню звуки хлопающих дверей, голоса соседей по подъезду, кто-то суетился вокруг меня, кто-то поднял меня на руки и отнес в нашу квартиру. Я лежал в незнакомой комнате на чужой постели, а надо мной склонилось озабоченное лицо нашей соседки по квартире тети Нади Русиной.
Остальное я знаю уже из рассказов других.
Ничего не подозревающая бабушка вернулась с Привоза и вошла в наш двор. Из самых лучших побуждений мои приятели наперегонки побежали ей навстречу, желая поскорее сообщить важную новость. Лучше бы они этого не делали!
- Ваш Дима застрелился! - кричали они хором.
Я готов повторить за Марком Твеном, что слухи о моей смерти оказались сильно преувеличенными. Но бедная моя бабушка! Она в обмороке упала на землю и возиться с нею пришлось чуть меньше, чем со мной...
Мама вернулась с работы, и опять мои женщины плакали. Они плакали и гладили меня по голове, по рукам. Если бы они знали, сколько еще раз им придется из-за меня плакать! Ведь это было только начало!
Мама созвонилась с медиками из своей воинской части. За мной приехала машина, меня увезли в военный госпиталь, вытащили застрявшую в мякоти ноги пулю, продезинфицировали рану и зашили ее.Почему-то всего этого я совершенно не помню. Странно. Пуля не нанесла мне никаких физических повреждений, все обошлось без всяких последствий, если не считать шрама, с которым я живу более полувека.
А тогда моя глупость преподнесла мне сюрприз - мой имидж в глазах сверстников вырос, а мои женщины, вопреки ожиданиям, не только не били меня по заднице, но даже стали относиться ко мне с трогательным вниманием.
Есть, оказывается, и у глупости свои прелести!
ШАЛЬНАЯ ПУЛЯ
Светлой памяти моей бабушки Зельды Абрамовны Подвысоцкой
Это случилось в Одессе в 1946 году.
Мы вернулись из эвакуации летом сорок пятого. Я хорошо помню развалины железнодорожного вокзала, к которым вплотную подошел наш поезд, и множество людей, вернувшихся в родной город после долгой разлуки. Они стояли на разбитом перроне и изумленно оглядывались, не узнавая свою Одессу...
Я помню, что меня посадили сверху на наши жалкие пожитки, которые наемный рикша положил на свою двухколесную телегу, и мы двинулись через Куликовое поле и Пироговскую к нашему дому в Госпитальном переулке, где мне довелось родиться за два года до начала войны.
Мои мама и бабушка шли, держась за телегу, и плакали. Сейчас я понимаю, что в этом плаче было много всего - и ужас от картины разрушенного города, и боль от лишений военного времени, и скорбь от потерь близких, и надежда на то, что всему этому приходит конец. Мне, шестилетнему несмышленышу, у которого мозги умели только фиксировать увиденное, были непонятны причины их плача, но я чувствовал, что происходит что-то важное и тревожное. И это было моим первым сильным чувством, которое я запомнил на всю жизнь.
Мы подъехали к нашему дому в переулке. Рикша снял с телеги наши вещи и уехал, а мои женщины начали разговор с жильцами дома. Оказалось, что в нашей квартире живет какая-то семья, и что нам места в ней нет. Постепенно разговор перешел на высокие тона, затем на крик, а кончилось все тем, что мои женщины опять расплакались.
И мы были вынуждены некоторое время жить у брата моего погибшего на фронте отца - дяди Изи. Его квартира в большом доме на Кирова угол Белинского стала нашим приютом на несколько месяцев. Спустя некоторое время моей маме, которой тогда было двадцать пять лет, как вдове погибшего красноармейца, дали комнату в коммунальной квартире на Пироговской, 5. С этим домом связаны мои самые дорогие воспоминания и самые сильные впечатления.
Наш квартал был самым первым к Пролетарскому бульвару и в нем было всего три, но огромных дома. Построенные из мягкого одесского ракушечника лет сто назад, они с фасада были украшены лепными украшениями и когда-то выглядели вполне прилично. Другое дело - внутри. В один из флигелей нашего дома попала бомба, и он превратился в развалины, которые были излюбленным местом детворы всех возрастов.Квартиры в этих домах были , как правило, коммунальными и жили в них по три-четыре семьи. Влажные стены, разбитые полы, мыши на кухнях, протекающие краны, шум примусов, темные коридоры, пыльные стекла на окнах общих помещений, загаженные кошками черные ходы все это запомнилось надолго. В длину дом занимал целый квартал, в нем было больше ста квартир, во дворе всегда бегали пацаны и я даже не со всеми был знаком. Кому-кому, а мальчишкам в таком дворе весело.
Много лет спустя, бывая в Одессе в отпуске, я непременно заходил во двор своего дома, где проходило мое голодное, но веселое детство и окунался в воспоминания. Уже никого из моих сверстников я не встретил. Алик Рутман, Юра Прошко, Любомир Онищенко, Валя Юсим, Витя Рубцов, Женя Жуковский - где вы, мои первые приятели? Время разметало нас, и вряд ли мы еще встретимся... Я стоял в центре двора у фонтана, в котором никогда не было воды, под акациями, которым тоже под сто лет и на которые я когда-то ловко взбирался, курил и оглядывался. Мой флигель развалился от старости, несуразные подпорки и растяжки поддерживали его старческие стены, он был в аварийном состоянии и всех его жильцов выселили. Было жалко и грустно. Умирал символ моего детства, умирал на моих глазах, и помочь ему я был не в силах....
Маму взяли на работу в воинскую часть, которая располагалась на 5-ой станции Большого Фонтана, а бабушка, которой тогда было чуть больше пятидесяти, осталась на хозяйстве дома. Она вполне могла еще работать, но смотреть за внуком ей казалось важнее. Она возилась со мной всю войну, заботилась, беспокоилась обо мне и любила. Маме досталась забота о нашем финансовом благополучии.
Послевоенная Одесса - этого не забудешь никогда... Голод и нищета доминировали. Добавляли свое бандитизм, ночная стрельба на улицах, кражи, продовольственные карточки, безотцовщиа. Среди моих товарищей по двору только у трех отцы вернулись с войны и остальные им завидовали. У нас не было никаких игрушек, мы целыми днями гоняли во дворе, на развалках, обыскивали санаторские сады в поисках фруктов, знали все шелковичные деревья до Аркадии, лазали по мрачным катакомбам, ловили руками под камнями морских бычков и креветок и, конечно же , купались в Отраде.
Главное, что приносило нам радость, а взрослым огорчение, это обилие боеприпасов, которые мы находили в обвалившихся окопах, подвалах, катакомбах, развалинах домов и в других, иногда самых неожиданных , местах. Поиском и подрывом боеприпасов занимались все мальчишки от пяти лет и старше. Почти каждый день в нашей округе взрывались то патроны, то гранаты, а то и орудийные снаряды. К ужасу родителей, иногда это кончалось трагически. В нашем дворе двое близнецов решили разбирать лимонку в своей квартире. Оба погибли...
Снаряды взрывали у моря, в Отраде. В те времена это было безлюдное, пустынное место. На красной без растительности земле среди окопов, рвов и валов черной железной грудой вылелялся подбитый фашистский танк. В нем пацаны устроили туалет - все хотели выразить свое отношение к поверженному врагу. Техгология взрыва была простой. Собирали дрова для костра, на них укладывали снаряд и поджигали дрова. Все прятались за ближайшими земляными валами или в окопах и ждали, когда рванет. Если дров было достаточно и костер горел хорошо, то ждать приходилось недолго - минуты через три-четыре земля содрогалась, по ушам била какая-то бешенная сила, осколки снаряда с ужасным свистом пролетали над нашими головами, на месте костра оставалась дымящаяся яма, а всех нас охватывал сладкий ужас.
Младшие пацаны вроде меня радовались больше всех, хотя наше участие было минимальным. Мы собирали дрова для костра, и в благодарность за это старшие разрешали нам быть зрителями и делить с ними радости запрещенного плода. О своей безопасности мы должны были заботиться сами. На старших, которым было по 14-17 лет, лежали все остальные заботы - раздобыть снаряд, спрятать его в укромном месте, незаметно для взрослых перенести его к морю и обеспечить тайну замысла. Но рвать снаряды - дело не будничное, а довольно редкое и очень опасное. Участковые милиционеры тоже были не дураки, и многие старшие пацаны от них натерпелись. Нас, шести-семилетних, никто всерьез не принимал.
Другое дело - патроны. Особенно везло, когда находили пулеметные ленты с десятками заправленных патронов. Тут же, в развалинах разбитого флигеля разводили костер, бросали в него пулеметную ленту, быстро прятались за массивными стенами из ракушечника и в сладком предчувствии ожидали начала канонады.
Вы не поймете чувства, которое наполняет душу шестилетнего идиота, в упоительном восторге глядящего, как у него над головой пуля с глухим стуком впивается в стену, осыпая под ноги желтую ракушечную пыль. В костре пулеметная лента лежала свернутой в клубок, и пули вылетали из костра по всем направлениям, наводя ужас на дворовых бабушек, вызывая гнев у мужиков и крики отчаяния у мамаш. Но никто ничего не мог делать до тех пор, пока последняя пуля не вылетит из костра в неизвестном направлении и костер не потухнет совсем. Все прятались по своим квартирам, как на войне под обстрелом, в бессильной злобе на малолетних хулиганов переживая этот кошмар. Зато после того, как костер догорал и стрельба заканчивалась, все выходили во двор и начинались поиски виновников. Но нас уже давно не было на месте преступления!
Тот злосчастный день начался как обычно. С утра мама ушла на работу, а бабушка собралась на Привоз купить какой-нибудь еды. Было лето, последнее лето перед школой - в сентябре мне предстояло пойти в первый класс. На завтрак бабушка сделала мне бутерброд. Это был кусок черного хлеба, намазанный тонким слоем плавленного сыра. Сыр находился в консервной банке, которую мама принесла накануне с работы. Это был продуктовый паек, который выдавали иногда ей на работе.
Я до сих пор помню эти темно-зеленые американские консервные банки с тушенкой или плавленным сыром. И белые алюминиевые ключики к ним, в которых была щель. В эту щель ты вставлял кончик металлической ленты на банке и , поворачивая ключ, наворачивал на него ленту. Когда лента вся наматывалась на ключ, верхняя часть банки отделялась от нижней и обнажалось ее содержимое. Это был захватывающий процесс. Банки были без наклеек, и никто не знал, что в банке - тушенка или сыр. Тушенка ценилась выше. Каждый раз, открывая банку, ты, затая дыхание ждал, что же внутри - тушенка или сыр.
На этот раз нам повезло меньше - банка была с сыром. До следующего пайка надо было ждать несколько недель, и бабушка экономила, как могла. Даже ее любовь ко мне, ее тогда единственному внуку, не позволила ей быть щедрой. Сквозь слой сыра, которым она смазала хлеб, было видно все! Этот слой обтекал все неровности хлебного среза и был так тонок, как пленка бензина на поверхности лужи. Но как вкусно он пах! Бабушка протянула мне бутерброд, я схватил его и выбежал во двор. Первый кусок я откусил еще в подъезде, когда за мней захлопнулась тяжелая высокая дверь нашей квартиры, и с наслаждением размазывал по небу хлебно-сырную смесь.
И тут я увидел Кольку-Психа. Его глаза были устремлены на мой бутерброд. На мнея он не смотрел - я был ему не интересен. Его рука вынула из кармана и явила мне на открытой ладони блестящее чудо. Это был винтовочный патрон. До этого я видел уже много разных патронов, в основном это были патроны, пролежавшие в земле и под дождем, со следами времени, в пятнах и царапинах. Этот был совершенно новый. Большой, тяжелый, с остроконечной пулей, золотистым манящим блеском и формой, напоминающей миниатюрную статуэтку. Это было произведение искусства.
Спустя много лет, став взрослым и получив интересную профессию, я работал в опытно-конструкторских бюро военизированного министерства и знал, в отличие от многих непосвященных, что, например, самолет, способный достичь высоты 37 километров, где небо уже не синее, а черное - это произведение искусства. Что подводная лодка, способная погрузиться на километровую глубину - это произведение искусства. Что ракета, запущенная с расстояния во много сотен километров и поражающая цель с точностью до нескольких метров это тоже произведение искусства. Поначалу я с удовольствием служил этому искусству. Задачи, которые оно ставило передо мной, бросали вызов моему самолюбию, заставляли напрягать мозги и совершенствоваться. Однако, со временем я стал понимать, что у моего искусства есть очень неприятное название - искусство убивать людей. И хотя я не проектировал снаряды, не точил оружейные стволы и не синтезировал пороха, я все равно служил богу войны, потому что улучшал системы доставки оружия - двигатели боевых самолетов. Поняв это, я охладел к своей работе.
Но тогда в послевоенной Одессе, голодной и полуразрушенной, у меня, дошкольника, в голове было пусто, высоким материям там делать было нечего, и только природное причастие к мужскому началу с его страстью к авантюрам и тягой к неизвестному влекло меня со всей своей коварной силой.
Глаза Кольки не отрывались от моего хлеба. Он подбрасывал свой патрон и ловил его, стараясь зародить во мне желание стать его обладателем. Он мог не делать этого, если бы знал, что рыбка давно в его сетях. Кличку Псих Колька получил за бешенный нрав, который более всего проявлялся в драках. Дпаки были обычным делом не только в нашем дворе. Колька мог схватить камень и швырнуть его тебе в голову, а угомонить его не было никакой возможности. При этом он грязно ругался, а губы его покрывались белой слюной или пеной. Кольке было лет десять, он был гораздо сильнее меня и ему ничего не стоило просто отнять у меня хлеб, но мы стояли у моего подъезда, дело было днем, во дворе были люди, и Колька не хотел шума, а громко кричать я умел хорошо, да и бабушка была еще дома. В общем, мы поняли друг друга.
- Махнемся? - спросил Колька.
- Настоящий? - задал я дурацкий вопрос.
- Ты что, идиот? На капсюль посмотри!
Он торопился, чтобы не дать мне время откусить еще кусок. И, протянув мне свое сокровище, он другой рукой вырвал мой бутерброд, который я уже подносил к раскрытому рту.
Весь мир вокруг меня изменился, как только патрон оказался в моей руке. Я перестал замечать все, что меня окружало, меня охватили новые, неизведанные чувства. Все мальчишки во дворе занимались подрывом боеприпасов, слухи о том, что кто-то раздобыл патрон или гранату, расходились моментально, от желающих принять участие в подрыве не было отбоя, и в этом ничего нового не было. Но на этот раз я решил сделать все сам, без чьей-либо помощи, в одиночку, чтобы не делиться ни с кем запрещенной радостью.
Я знал, что подобные занятия кончаются плохо. Не в том смысле, что осколок или пуля могут лишить тебя жизни - тут у меня по малолетству не было никаких сомнений, что ко мне это не относится и что я буду жить вечно. Реальной угрозой было другое - разглашение коварного замысла. Если он становился известнем взрослым - все, готовь задницу для расправы. И тогда все во дворе будут слышать твои вопли, перемежаемые родительскими назиданиями в такт со свистом ремня по твоему костлявому заду.
Поэтому я зажал патрон в кулаке и держал руку в кармане своих штанов, подальше от чужих глаз. Я еще не знал, что я буду с ним делать, но мне очень хотелось пообщаться с ним теснее, и чтобы этому общению никто не помешал. Разводить костер ради того, чтобы услышать один выстрел, мне показалось хлопотным занятием. Надо было придумать что-то другое. Я бродил по двору, присматривая место, где можно было спокойно заняться моим гнусным делом. Более всего для этого подходил задний двор нашего флигеля, у развалки. Это был непроходной двор с забором из ракушечника и одиноким абрикосовым деревом.
В то время в Одессе каждый пацан, которого родители выпускали гулять одного, уже знал, что если пробить капсюль патрона, то получится взрыв. Я начал строить примитивную систему подрыва патрона. Для начала надо было зафиксировать патрон в положении капсюлем вверх. Лучшего фиксатора, чем земля, я придумать не мог. Надо было выковырять в этой голой окаменелой земле лунку, куда бы патрон вошел по самый капсюль. Никакого инструмента у меня не было. Я выбрал место у забора под абрикосовым деревом, где земля была помягче, и какой-то щепкой стал ковырять землю. И провозился с этой затеей долго, пока не понял, что без железа тут не обойтись.
Я подошел к развалинам флигеля. Еще недавно здесь работали пленные немцы. Их привозили каждый день и они заканчивали то, что наделали - убирали обрушенные балки, перекрытия, разбирали завалы, грузили мусор в машины и делали это под надзором вооруженных солдат. Солдаты охраняли немцев. С одной стороны, чтобы не убежали, а с другой - от пацанов, которые не упускали случая запустить в немцев камень. Кормили немцев плохо. Я, правда, не знаю, кто в то время в Одессе ел хорошо. Моя бабушка, у которой война забрала сына, а у ее дочери - моей мамы - мужа, к немцам относилась плохо. Но когда она стояла у нашего черного хода и смотрела на работающих немцев, ее губы шептали какие-то еврейские слова, глаза были влажными, а лицо становилось печальным.
Однажды я видел, как молодой немец в грязной темно-серой форме, озираясь на стоящего поодаль охранника, подошел к бабушке и что-то сказал, поднося руку к своему рту. Бабушка принесла ему из нашей кухни вареную картофелину и луковицу. Хлеба у нас тогда было мало, его давали по карточкам и впроголодь.
Что могло заставить уже немолодую еврейку, которой фашисты принесли столько горя, поделиться с пленным немцем частью нашего скудного семейного рациона? Наверное, это было чисто женское сострадание, которое не делит горе на немецкое или еврейское. Бабушка не рисковала, как та молодая черкешенка в толстовском "Кавказском пленнике", помогая Жилину и Костылину, но налицо было то же женское сострадание. Бабушка была настоящей женщиной.
На следующий день этот немец опять подошел к бабушке и протянул ей маленькую деревянную коробочку, которую, очевидно, пронес через всю войну. Это был простой, но хорошо сделанный ларчик, в котором держат мелкие вещи. Так он благодарил бабушку. Тот ларчик еще долго жил в нашей семье. Бабушка держала в нем свой нехитрый скарб и дорожила ларцом.
Побродив по развалке, я нашел, наконец, железнодорожный костыль и кусок железной трубы. Откуда там быть железнодорожному костылю я и сам не знаю, но мне он пригодился. Я поставил его острым концом на землю, а трубу использовал как молоток. Сколько раз при этом я бил себя по руке я говорить не буду. Рука ныла, но мне надо было закончить задуманное.
Когда костыль вошел в землю, появилась другая проблема - как его оттуда вытащить. Сдуру я забил его по самую головку, и он сидел в земле как гвоздь в доске. Когда я той же трубой стал бить по головке костыля в разные стороны, он прослабился и мне удалось его вытащить. Образовавшаяся лунка была похожа скорее на небольшую ямку, чем на отверстие, и мой патрон болтался в ней, как детская нога в отцовском сапоге. Но это казалось мне неважным. Я положил патрон в лунку пулей вниз, а зазоры засыпал песком и пылью и примял пальцами. Капсюль аккуратно торчал из земли и блестел на солнце. Теперь нужен был гвоздь.
В подъезде черного хода их было полно. Они торчали во всех деревянных рамах, дверях, косяках, я цеплялся за них много раз. Один такой я вырвал из дверного косяка, что тоже было непросто. Меня охватил азарт. Дело двигалось, и предчувствие удачи рождало во мне изобретательность.
Гвоздь надо было поставить на капсюль острым концом и стукнуть по его шляпке чем-нибудь тяжелым. Но гвоздь сам не стоял, его надо было как-то удержать в вертикальном положении. Я сгреб с земли пыль, песок и прочий мусор вокруг, сделал из всего этого небольшой холмик над капсюлем и осторожно воткнул в него гвоздь. У меня хватило ума сообразить, что если я буду бить по шляпке гвоздя куском трубы, то в момент выстрела мое лицо окажется слишком близко к пуле и это может быть опасно. Я нашел кусок битого кирпича и стал примериваться. После несколькиз пробных прицеливаний я бросил кирпич на холмик с гвоздем. Ожидая выстрела, я повернулся к патрону спиной и согнулся. Но не произошло ровным счетом ничего! Кирпич разметал мусорный холм с гвоздем, но капсюль был цел.
Я начал новую попытку. Трудность заключалась в том, что , собрав холм, я не был уверен, что острие гвоздя касается капсюля. Неудачей кончились и несколько других попыток. Наконец я сообразил, что вначале надо одной рукой держать гвоздь острием на капсюле, а другой собирать холм. Когда я поступил таким образом и в очередной раз замахнулся кирпичем, я был абсолютно уверен в успехе. Каково было мое разочарование, когда опять ничего не произошло! Я не помню, сколько раз я собирал этот мусорный холм, сколько раз замахивался кирпичем, сколько раз ожидал выстрела и сколько раз разочаровывался - время как понятие для меня не существовало. Для себя я сделал вывод, что Колька подсунул мне плохой, испорченный патрон, и мне стало жаль моего бутерброда с сыром...
Я вытащил патрон из земли. Мое отношение к нему изменилось коренным образом. Он потерял в моих глазах всю свою привлекательность. Теперь это был хотя и блестящий, но уже совершенно бесполезный предмет, из которого было невозможно извлечь ни капли удовольствия. Мне захотелось уйти с задного двора. Делать тут было больше нечего. Теперь патрон можно было не прятать. Я стал бросать его, как камешек, в стену дома, в забор, поднимал и снова бросал, и в каждом броске была злость на себя, дурака, давшего себя обмануть.
Обойдя флигель, я вошел в наш парадный подъезд. В подъезде были мраморные полы с уветным орнаментом и мраморные лестницы, ступени которых были сточены множеством ног, их попиравших. Я с силой бросил патрон себе под ноги
И тут патрон взорвался!
Это было полной неожиданностью. Грохот выстрела, усиленный эхом подъезда, был настолько силен, что меня оглушило. Но уже приобретенный за год жизни в Одессе инстинкт приказал - беги! Потому как иначе врежут по заднице.
И я побежал. Но побежал не во двор, где можно было легко спрятаться, а вверх по лестнице, на четвертый этаж. Ничего разумного в этом не было, но я не думаю что в подобной ситуации семилетние пацаны руководствуются разумом.
Два первых лестничных марша я пролетел пулей. На третьем я почувствовал, что по моей левой ноге течет что-то теплое. Я еще подумал, что наверное это я уписался от испуга. Но тут же ощутил, что левая нога как-то странно не слушается меня и слегка волочится. Я посмотрел вниз и заметил, что моя левая штанина мокрая, а за мною по лестнице тянется кровавый след. Тут странная, неиспытанная доселе слабость подкосила меня, и я опустился на узорчатый пол лестничной площадки между вторым и третьим этажом.
Я точно помню, что не испытывал абсолютно никакой боли, и мне было интересно, почему из меня течет кровь, а боли никакой нет. Я закатал штанину выше колена и на левом бедре у колена, у самого сгиба увидел нечто странное. В мякоти под костью была дыра шириной чуть уже моей ладони. Из нее хлестала кровь. Кровь заливала ногу, штаны, растекалась по грязному полу и была горячая. Но еще из дыры вывалился комок каких-то жил, сосудов и какой-то требухи, и эта кровавая гроздь неуклюже свисала под костью и была вызывающе несовместима с моим представлением о человеческом теле. Я огляделся вокруг и увидел на полу рядом с собой обгорелую спичку, которую бросил кто-то, закуривая на ходу. Слабеющей рукой я поднял спичку и стал ковырять ею в этом кровавом месиве, пытаясь понять, откуда оно вывалилось и нельзя ли поставить его на место.
Я понимал, что выстрел и кровь связаны, но сознание мое мутилось и я перестал что-либо соображать. Помню звуки хлопающих дверей, голоса соседей по подъезду, кто-то суетился вокруг меня, кто-то поднял меня на руки и отнес в нашу квартиру. Я лежал в незнакомой комнате на чужой постели, а надо мной склонилось озабоченное лицо нашей соседки по квартире тети Нади Русиной.
Остальное я знаю уже из рассказов других.
Ничего не подозревающая бабушка вернулась с Привоза и вошла в наш двор. Из самых лучших побуждений мои приятели наперегонки побежали ей навстречу, желая поскорее сообщить важную новость. Лучше бы они этого не делали!
- Ваш Дима застрелился! - кричали они хором.
Я готов повторить за Марком Твеном, что слухи о моей смерти оказались сильно преувеличенными. Но бедная моя бабушка! Она в обмороке упала на землю и возиться с нею пришлось чуть меньше, чем со мной...
Мама вернулась с работы, и опять мои женщины плакали. Они плакали и гладили меня по голове, по рукам. Если бы они знали, сколько еще раз им придется из-за меня плакать! Ведь это было только начало!
Мама созвонилась с медиками из своей воинской части. За мной приехала машина, меня увезли в военный госпиталь, вытащили застрявшую в мякоти ноги пулю, продезинфицировали рану и зашили ее.Почему-то всего этого я совершенно не помню. Странно. Пуля не нанесла мне никаких физических повреждений, все обошлось без всяких последствий, если не считать шрама, с которым я живу более полувека.
А тогда моя глупость преподнесла мне сюрприз - мой имидж в глазах сверстников вырос, а мои женщины, вопреки ожиданиям, не только не били меня по заднице, но даже стали относиться ко мне с трогательным вниманием.
Есть, оказывается, и у глупости свои прелести!