Харуки МУРАКАМИ
СЛУШАЙ ПЕСНЮ ВЕТРА
1
«Такой вещи, как идеальный текст, не существует. Как не существует идеального отчаяния».
Это сказал мне один писатель, с которым я случайно познакомился в студенческие годы. Что это означало на самом деле, я понял значительно позже, но тогда это служило, по меньшей мере, неким утешением. Идеальных текстов не бывает — и все. Тем не менее, всякий раз, как дело доходило до того, чтобы что-нибудь написать, на меня накатывало отчаяние. Потому что сфера предметов, о которых я мог бы написать, была ограничена. Например, про слона я еще мог что-то написать, а вот про то, как со слоном обращаться — уже, пожалуй, ничего. Такие дела.
Восемь лет передо мной стояла эта дилемма. Целых восемь лет. Срок немалый. Но пока продолжаешь учиться чему-то новому, старение не так мучительно. Это если рассуждать абстрактно.
С двадцати с небольшим лет я все время стараюсь жить именно так. Не сосчитать, сколько из-за этого мне досталось болезненных ударов, обмана, непонимания — но в то же время и чудесного опыта. Являлись какие-то люди, заводили со мной разговоры, с грохотом проносились надо мной, как по мосту, и больше не возвращались. Я же тихо сидел с закрытым ртом, ничего не рассказывая. И так встретил последний год, который оставался мне до тридцатника.
А сейчас думаю: дай-ка расскажу.
Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа все останется на своих местах. В конце концов, написание текста не есть средство самоисцеления — это всего лишь слабая попытка на пути к самоисцелению. Однако, честно все рассказать — чертовски трудно. Чем больше я стараюсь быть честным, тем глубже тонут во мраке правильные слова.
Я не собираюсь оправдываться. По крайней мере, написанное здесь — это лучшее, что я могу на сегодня. Прибавить нечего. А еще вот что я думаю. Вдруг, забравшись в будущее — на несколько лет или даже десятилетий — я обнаружу там себя спасенным? Тогда мои слоны вернутся на равнину, и я найду для мира слова красивее тех, что имею сейчас.
Первая из книг Хартфильда попала мне в руки случайно — они не переиздавались. Я перешел тогда во второй класс школы средней ступени и страдал от кожной болезни в паху. Мой дядя, подаривший мне эту книгу, через три года заболел раком кишечника. Его искромсали вдоль и поперек, напихали пластиковых трубок во все входы и выходы — и, претерпев эти муки, он умер. Последний раз я видел его коричневым и сморщенным, похожим на хитрую обезьянку.
Уверенности в том, что я делал это правильно, у меня быть не может. Стало легче, это несомненно — но становится жутко при мысли о том, что останется от меня, когда придется встретить смерть. После кремации — неужели одни косточки? «Когда душа темна, видишь только темные сны. А если совсем темная — то и вовсе никаких.» Так всегда говорила моя покойная бабушка.
Первое, что я сделал в ночь, когда бабушка умерла — протянул руку и тихонько опустил ей веки. В это мгновение сон, который она видела 79 лет, тихо прекратился, как короткий летний дождь, бивший по мостовой. Не осталось ничего.
Написание текста для меня — процесс мучительный. Бывает, за целый месяц ничего путного не написать. Еще бывает, что пишешь три дня и три ночи — а написанное потом все истолкуют как-нибудь не так.
Но вместе с тем, написание текста — процесс радостный. Ему гораздо легче придать смысл, чем жизни со всеми ее тяготами.
Когда подростком я обратил внимание на этот факт, то так удивился, что добрую неделю ходил как онемевший. Казалось, стоит мне чуть пошевелить мозгами, как весь мир поменяет свои ценности, и время потечет по-другому… Все будет, как я захочу. К сожалению, лишь значительно позже я обнаружил, что это ловушка. Я разделил свой блокнот линией на две половины и выписал в правую все, чего достиг за это время, а в левую — все, что потерял. Потерял, растоптал, бросил, принес в жертву, предал… До конца перечислить так и не смог.
Между нашими попытками что-то осознать и действительным осознанием лежит глубокая пропасть. Сколь бы длинная линейка у нас ни была, эту глубину нам не промерить. И то, что я могу здесь передать на бумаге, есть всего лишь перечень. Никакой не роман, и не литература — да вообще не искусство. Просто блокнот, разделенный надвое вертикальной чертой. А что до морали — ну, может, немножко будет и ее.
Если же вам требуются искусство и литература, то вы должны почитать греков. Ведь для того, чтобы родилось истинное искусство, совершенно необходим рабовладельческий строй. У древних греков рабы возделывали поля, готовили пищу и гребли на галерах — в то время как горожане предавались стихосложению и упражнениям в математике под средиземноморским солнцем. И это было искусство.
А какой текст может написать человек, посреди ночи роющийся в холодильнике на спящей кухне? Только вот такой и может.
Это я о себе.
Это сказал мне один писатель, с которым я случайно познакомился в студенческие годы. Что это означало на самом деле, я понял значительно позже, но тогда это служило, по меньшей мере, неким утешением. Идеальных текстов не бывает — и все. Тем не менее, всякий раз, как дело доходило до того, чтобы что-нибудь написать, на меня накатывало отчаяние. Потому что сфера предметов, о которых я мог бы написать, была ограничена. Например, про слона я еще мог что-то написать, а вот про то, как со слоном обращаться — уже, пожалуй, ничего. Такие дела.
Восемь лет передо мной стояла эта дилемма. Целых восемь лет. Срок немалый. Но пока продолжаешь учиться чему-то новому, старение не так мучительно. Это если рассуждать абстрактно.
С двадцати с небольшим лет я все время стараюсь жить именно так. Не сосчитать, сколько из-за этого мне досталось болезненных ударов, обмана, непонимания — но в то же время и чудесного опыта. Являлись какие-то люди, заводили со мной разговоры, с грохотом проносились надо мной, как по мосту, и больше не возвращались. Я же тихо сидел с закрытым ртом, ничего не рассказывая. И так встретил последний год, который оставался мне до тридцатника.
А сейчас думаю: дай-ка расскажу.
Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа все останется на своих местах. В конце концов, написание текста не есть средство самоисцеления — это всего лишь слабая попытка на пути к самоисцелению. Однако, честно все рассказать — чертовски трудно. Чем больше я стараюсь быть честным, тем глубже тонут во мраке правильные слова.
Я не собираюсь оправдываться. По крайней мере, написанное здесь — это лучшее, что я могу на сегодня. Прибавить нечего. А еще вот что я думаю. Вдруг, забравшись в будущее — на несколько лет или даже десятилетий — я обнаружу там себя спасенным? Тогда мои слоны вернутся на равнину, и я найду для мира слова красивее тех, что имею сейчас.
* * *
В том, что касается сочинительства, я многому учился у Дерека Хартфильда. Можно сказать, практически всему. Сам Хартфильд, к сожалению, был писателем во всех отношениях бесплодным. Если почитаете, сами увидите. Нечитабельный текст, дурацкие темы, неуклюжие сюжеты. Однако, несмотря на все это, он был одним из тех немногих писателей, которые могли из текста сделать оружие. Я думаю, что будучи поставлен рядом со своими современниками, такими, как Хэмингуэй или Фитцжеральд, он определенно не проиграл бы им битвы. Просто ему, Хартфильду, до конца дней не удавалось четко определить, кто же его противник. Собственно, в этом и состояло его бесплодие. Восемь лет и два месяца он вел эту бесплодную битву, а потом умер. Солнечным воскресным утром в июне 1938 года, держа в правой руке портрет Гитлера, а в левой — зонтик, он прыгнул с крыши Эмпайр Стэйт Билдинг. Смерть его, равно как и жизнь, особых разговоров не вызвала.Первая из книг Хартфильда попала мне в руки случайно — они не переиздавались. Я перешел тогда во второй класс школы средней ступени и страдал от кожной болезни в паху. Мой дядя, подаривший мне эту книгу, через три года заболел раком кишечника. Его искромсали вдоль и поперек, напихали пластиковых трубок во все входы и выходы — и, претерпев эти муки, он умер. Последний раз я видел его коричневым и сморщенным, похожим на хитрую обезьянку.
* * *
Всего у меня было три дяди — еще один умер в предместьях Шанхая. Через два дня после окончания войны он наступил на им же зарытую мину. Единственный дядя, оставшийся в живых, стал фокусником и ездит по всей стране, выступая на горячих источниках.* * *
Хартфильд так высказался о хорошем тексте: «Процесс написания текста есть не что иное, как подтверждение дистанции между пишущим и его окружением. Не чувства нужны здесь, а измерительная линейка.» («Что плохого, если вам хорошо?», 1936г.) Зажав в руке измерительную линейку, я начал робко осматриваться вокруг себя. Это было как раз в год смерти президента Кеннеди — выходит, прошло уже 15 лет. Целых 15 лет я был занят выкидыванием всего и вся. Как из самолета с поломавшимся мотором для облегчения веса выкидывают сначала багаж, потом сидения, а в конце концов и без того несчастного бортпроводника, так и я 15 лет выкидывал всякую всячину — но взамен почти ничего не поимел.Уверенности в том, что я делал это правильно, у меня быть не может. Стало легче, это несомненно — но становится жутко при мысли о том, что останется от меня, когда придется встретить смерть. После кремации — неужели одни косточки? «Когда душа темна, видишь только темные сны. А если совсем темная — то и вовсе никаких.» Так всегда говорила моя покойная бабушка.
Первое, что я сделал в ночь, когда бабушка умерла — протянул руку и тихонько опустил ей веки. В это мгновение сон, который она видела 79 лет, тихо прекратился, как короткий летний дождь, бивший по мостовой. Не осталось ничего.
* * *
И еще насчет текста. Последний раз.Написание текста для меня — процесс мучительный. Бывает, за целый месяц ничего путного не написать. Еще бывает, что пишешь три дня и три ночи — а написанное потом все истолкуют как-нибудь не так.
Но вместе с тем, написание текста — процесс радостный. Ему гораздо легче придать смысл, чем жизни со всеми ее тяготами.
Когда подростком я обратил внимание на этот факт, то так удивился, что добрую неделю ходил как онемевший. Казалось, стоит мне чуть пошевелить мозгами, как весь мир поменяет свои ценности, и время потечет по-другому… Все будет, как я захочу. К сожалению, лишь значительно позже я обнаружил, что это ловушка. Я разделил свой блокнот линией на две половины и выписал в правую все, чего достиг за это время, а в левую — все, что потерял. Потерял, растоптал, бросил, принес в жертву, предал… До конца перечислить так и не смог.
Между нашими попытками что-то осознать и действительным осознанием лежит глубокая пропасть. Сколь бы длинная линейка у нас ни была, эту глубину нам не промерить. И то, что я могу здесь передать на бумаге, есть всего лишь перечень. Никакой не роман, и не литература — да вообще не искусство. Просто блокнот, разделенный надвое вертикальной чертой. А что до морали — ну, может, немножко будет и ее.
Если же вам требуются искусство и литература, то вы должны почитать греков. Ведь для того, чтобы родилось истинное искусство, совершенно необходим рабовладельческий строй. У древних греков рабы возделывали поля, готовили пищу и гребли на галерах — в то время как горожане предавались стихосложению и упражнениям в математике под средиземноморским солнцем. И это было искусство.
А какой текст может написать человек, посреди ночи роющийся в холодильнике на спящей кухне? Только вот такой и может.
Это я о себе.
2
История началась 8 августа 1970 года и закончилась через 18 дней, то есть 26 августа того же года.
3
— ВСЕ БОГАТЫЕ — ГОВНЮКИ!
Крыса выкрикнул это мрачно, упираясь локтями в стойку и повернув голову ко мне. Не исключено, что обращался он к какой-нибудь кофемолке, стоявшей позади меня. За стойкой мы сидели с ним рядом, и специально орать, чтобы я услышал, не было никакой необходимости. Однако, к кому бы Крыса ни обращался, сам по себе крик его вполне удовлетворил, и он с видом гурмана стал потягивать пиво — как это с ним всегда и бывало. Впрочем, никто вокруг и не слышал, как Крыса кричал. Тесное заведение было битком набито посетителями, и все они орали точно так же. Зрелище напоминало тонущий пароход.
— Паразиты! — сказал Крыса и тупо помотал головой. — Они ведь, сволочи, сами ничего не могут. Как увижу их состоятельные рожи, так прямо с души воротит. Я молча кивнул, не отрывая губ от стакана со слабым пивом. Крыса на этом умолк и принялся изо всех сил разглядывать свои тощие пальцы, поворачивая их то так, то этак — будто грел у костра. Я смиренно поднял глаза к потолку. Пока он не проинспектирует один за другим все свои десять пальцев, разговор не возобновится. Всегда так.
На протяжении лета мы с Крысой выпили 25-метровый бассейн пива и покрыли пол Джейз Бара пятисантиметровым слоем арахисовой шелухи. Если бы мы этого не делали, то просто не выжили бы — такое было скучное лето.
Над стойкой Джейз Бара висела гравюра, вся выцветшая от никотина. Когда бывало нечем заняться, я от скуки глазел нa нее часами, и она мне не надоедала. То, что было на гравюре изображено, подошло бы для теста Роршаха. Я, например, видел двух зеленых обезьян — они сидели друг напротив друга и перекидывались двумя сдутыми теннисными мячиками.
Когда я поведал об этом бармену Джею, он внимательно посмотрел на гравюру и флегматично сказал:
— Обезьяны, так обезьяны…
— А ты что видишь? — допытывался я.
— Левая обезьяна — это ты, а правая — я. Я бросаю тебе пиво, а ты мне — деньги.
Я допивал пиво под глубоким впечатлением от сказанного.
— С души меня от них воротит!
Это Крыса закончил инспекцию своих пальцев и вернулся к разговору.
Богатых Крыса ругал не в первый раз — он их и вправду ненавидел со страшной силой. Сам он был из семьи далеко не бедной — но всякий раз, когда я ему об этом напоминал, он отвечал: «Я же не виноват, что так вышло!». Иногда (чаще всего перебрав пива), я говорил:
«Нет, ты виноват!» — и после чувствовал себя препогано. В словах Крысы все же была доля истины.
— А знаешь, почему я богатых не люблю?
То был первый вечер, когда Крыса решил развить тему.
Я крутанул головой — мол, не знаю.
— Потому что, вообще говоря, богатые совсем мозгами не шевелят. Без фонаря и линейки они и жопу себе почесать не смогут. «Вообще говоря» было излюбленным крысиным выражением.
— Понятно.
— Эти сволочи о главном не думают. Прикидываются только, что думают. А все почему?
— Ну, почему?
— Не надо им это. Конечно, чтобы стать богатым, голова немножко нужна. А чтобы им оставаться — уже нет. Это как спутник, ему тоже бензина не надо. Знай себе крутись. А я не такой, и ты тоже не такой. Нам, чтобы жить, надо обо всем думать. От завтрашней погоды
— и до размера затычки в ванной. Правильно?
— Ага.
— Ну вот.
Сказав все, что хотел, Крыса достал из кармана салфетку и трубно высморкался со скучающим видом. Я никогда не мог понять, где он серьезен, а где нет.
— Но ведь в конце концов все умрут, — закинул я удочку.
— Да это-то конечно. Все когда-нибудь умрут. Но до этого надо еще полсотни лет жить.
А жить пятьдесят лет, думая — это, вообще говоря, гораздо утомительнее, чем жить пять тысяч лет, ни о чем не думая. Правильно?
А ведь правильно…
Крыса выкрикнул это мрачно, упираясь локтями в стойку и повернув голову ко мне. Не исключено, что обращался он к какой-нибудь кофемолке, стоявшей позади меня. За стойкой мы сидели с ним рядом, и специально орать, чтобы я услышал, не было никакой необходимости. Однако, к кому бы Крыса ни обращался, сам по себе крик его вполне удовлетворил, и он с видом гурмана стал потягивать пиво — как это с ним всегда и бывало. Впрочем, никто вокруг и не слышал, как Крыса кричал. Тесное заведение было битком набито посетителями, и все они орали точно так же. Зрелище напоминало тонущий пароход.
— Паразиты! — сказал Крыса и тупо помотал головой. — Они ведь, сволочи, сами ничего не могут. Как увижу их состоятельные рожи, так прямо с души воротит. Я молча кивнул, не отрывая губ от стакана со слабым пивом. Крыса на этом умолк и принялся изо всех сил разглядывать свои тощие пальцы, поворачивая их то так, то этак — будто грел у костра. Я смиренно поднял глаза к потолку. Пока он не проинспектирует один за другим все свои десять пальцев, разговор не возобновится. Всегда так.
На протяжении лета мы с Крысой выпили 25-метровый бассейн пива и покрыли пол Джейз Бара пятисантиметровым слоем арахисовой шелухи. Если бы мы этого не делали, то просто не выжили бы — такое было скучное лето.
Над стойкой Джейз Бара висела гравюра, вся выцветшая от никотина. Когда бывало нечем заняться, я от скуки глазел нa нее часами, и она мне не надоедала. То, что было на гравюре изображено, подошло бы для теста Роршаха. Я, например, видел двух зеленых обезьян — они сидели друг напротив друга и перекидывались двумя сдутыми теннисными мячиками.
Когда я поведал об этом бармену Джею, он внимательно посмотрел на гравюру и флегматично сказал:
— Обезьяны, так обезьяны…
— А ты что видишь? — допытывался я.
— Левая обезьяна — это ты, а правая — я. Я бросаю тебе пиво, а ты мне — деньги.
Я допивал пиво под глубоким впечатлением от сказанного.
— С души меня от них воротит!
Это Крыса закончил инспекцию своих пальцев и вернулся к разговору.
Богатых Крыса ругал не в первый раз — он их и вправду ненавидел со страшной силой. Сам он был из семьи далеко не бедной — но всякий раз, когда я ему об этом напоминал, он отвечал: «Я же не виноват, что так вышло!». Иногда (чаще всего перебрав пива), я говорил:
«Нет, ты виноват!» — и после чувствовал себя препогано. В словах Крысы все же была доля истины.
— А знаешь, почему я богатых не люблю?
То был первый вечер, когда Крыса решил развить тему.
Я крутанул головой — мол, не знаю.
— Потому что, вообще говоря, богатые совсем мозгами не шевелят. Без фонаря и линейки они и жопу себе почесать не смогут. «Вообще говоря» было излюбленным крысиным выражением.
— Понятно.
— Эти сволочи о главном не думают. Прикидываются только, что думают. А все почему?
— Ну, почему?
— Не надо им это. Конечно, чтобы стать богатым, голова немножко нужна. А чтобы им оставаться — уже нет. Это как спутник, ему тоже бензина не надо. Знай себе крутись. А я не такой, и ты тоже не такой. Нам, чтобы жить, надо обо всем думать. От завтрашней погоды
— и до размера затычки в ванной. Правильно?
— Ага.
— Ну вот.
Сказав все, что хотел, Крыса достал из кармана салфетку и трубно высморкался со скучающим видом. Я никогда не мог понять, где он серьезен, а где нет.
— Но ведь в конце концов все умрут, — закинул я удочку.
— Да это-то конечно. Все когда-нибудь умрут. Но до этого надо еще полсотни лет жить.
А жить пятьдесят лет, думая — это, вообще говоря, гораздо утомительнее, чем жить пять тысяч лет, ни о чем не думая. Правильно?
А ведь правильно…
4
Первый раз я встретился с Крысой три года назад, весной, когда мы поступили в университет. Оба сильно напились, и уже не вспомнить, по какому поводу в пятом часу утра мы оказались в его черном шестисотом Фиате. Наверное, захотели навестить общего знакомого.
В любом случае, мы были пьяны в дым. Вдобавок стрелка спидометра показывала 80 км. Только улыбкой Фортуны можно объяснить то, что, снеся парковую ограду, пропахав клумбу рододендронов и со всего размаху въехав в каменный столб, мы не заработали ни ушиба.
Оправившись от шока, я вышиб ногой поломанную дверь и вылез наружу. Крышка капота улетела метров на десять вперед и приземлилась у клетки с обезьянами, а передок Фиата вогнулся точно по форме столба. Грубо разбуженные обезьяны страшно негодовали. Крыса сидел, вцепившись обеими руками в руль и согнувшись пополам — но не потому, что повредил себе что-нибудь, а потому что блевал на приборную доску съеденной час тому назад пиццей. Я забрался на крышу и через люк заглянул внутрь.
— Ты как?
— Да ничего… Малость перепил только. Блюю…
— Вылезти можешь?
— Если вытащишь.
Крыса заглушил двигатель, взял с приборной доски пачку сигарет и сунул ее в карман. Потом медленно взялся за мою руку и выбрался наверх. Сидя на крыше Фиата и глядя на начинавшее белеть небо, мы выкурили по нескольку сигарет. Мне почему-то вспоминался фильм про танкистов с Ричардом Бертоном в главной роли. Уж не знаю, о чем думал Крыса.
— Да-а-а… — сказал он минут через пять. — Повезло нам с тобой. Ты подумай, ни царапины! Разве такое бывает?
— И не говори, — сказал я. — Только машине-то, наверное, кранты?
— Да бог с ней. Машину можно новую купить. Везение не купишь!
Я с удивлением посмотрел на него.
— Ты что, богатый?
— Похож, да?
— Так это же хорошо…
Крыса не ответил, только неудовлетворенно потряс головой. И опять сказал:
— А все-таки нам с тобой повезло.
— Это точно…
Подошвой кроссовки Крыса потушил сигарету и щелчком пальца забросил окурок в клетку к обезьянам.
— Слушай, — сказал он, — может, нам с тобой в команду объединиться? Мы, за что ни возьмемся, все так славно получается!
— А с чего начнем?
— Давай пиво пить.
В автомате неподалеку мы купили с полдюжины банок пива и побрели к морскому берегу. Растянувшись на пляже, все выпили и стали смотреть на море. Погода была замечательная.
— Зови меня «Крыса», — сказал он.
— Почему «Крыса»? — удивился я.
— Уже не помню. Давно прилепилось. Сначала жутко не нравилось, а теперь нормально. Ко всему привыкаешь.
Мы побросали пустые банки в море, прислонились к волнорезу и часок вздремнули, с головой накрывшись своими пальто. Проснувшись, я почувствовал, как по всему телу разливается какая-то непонятная жизненная сила. Чудесное ощущение.
— Сто километров могу пробежать, — сказал я Крысе.
— Я тоже, — сказал Крыса.
На самом же деле нам предстояло выплачивать муниципалитету деньги за ремонт в парке — с рассрочкой на три года и с процентами.
В любом случае, мы были пьяны в дым. Вдобавок стрелка спидометра показывала 80 км. Только улыбкой Фортуны можно объяснить то, что, снеся парковую ограду, пропахав клумбу рододендронов и со всего размаху въехав в каменный столб, мы не заработали ни ушиба.
Оправившись от шока, я вышиб ногой поломанную дверь и вылез наружу. Крышка капота улетела метров на десять вперед и приземлилась у клетки с обезьянами, а передок Фиата вогнулся точно по форме столба. Грубо разбуженные обезьяны страшно негодовали. Крыса сидел, вцепившись обеими руками в руль и согнувшись пополам — но не потому, что повредил себе что-нибудь, а потому что блевал на приборную доску съеденной час тому назад пиццей. Я забрался на крышу и через люк заглянул внутрь.
— Ты как?
— Да ничего… Малость перепил только. Блюю…
— Вылезти можешь?
— Если вытащишь.
Крыса заглушил двигатель, взял с приборной доски пачку сигарет и сунул ее в карман. Потом медленно взялся за мою руку и выбрался наверх. Сидя на крыше Фиата и глядя на начинавшее белеть небо, мы выкурили по нескольку сигарет. Мне почему-то вспоминался фильм про танкистов с Ричардом Бертоном в главной роли. Уж не знаю, о чем думал Крыса.
— Да-а-а… — сказал он минут через пять. — Повезло нам с тобой. Ты подумай, ни царапины! Разве такое бывает?
— И не говори, — сказал я. — Только машине-то, наверное, кранты?
— Да бог с ней. Машину можно новую купить. Везение не купишь!
Я с удивлением посмотрел на него.
— Ты что, богатый?
— Похож, да?
— Так это же хорошо…
Крыса не ответил, только неудовлетворенно потряс головой. И опять сказал:
— А все-таки нам с тобой повезло.
— Это точно…
Подошвой кроссовки Крыса потушил сигарету и щелчком пальца забросил окурок в клетку к обезьянам.
— Слушай, — сказал он, — может, нам с тобой в команду объединиться? Мы, за что ни возьмемся, все так славно получается!
— А с чего начнем?
— Давай пиво пить.
В автомате неподалеку мы купили с полдюжины банок пива и побрели к морскому берегу. Растянувшись на пляже, все выпили и стали смотреть на море. Погода была замечательная.
— Зови меня «Крыса», — сказал он.
— Почему «Крыса»? — удивился я.
— Уже не помню. Давно прилепилось. Сначала жутко не нравилось, а теперь нормально. Ко всему привыкаешь.
Мы побросали пустые банки в море, прислонились к волнорезу и часок вздремнули, с головой накрывшись своими пальто. Проснувшись, я почувствовал, как по всему телу разливается какая-то непонятная жизненная сила. Чудесное ощущение.
— Сто километров могу пробежать, — сказал я Крысе.
— Я тоже, — сказал Крыса.
На самом же деле нам предстояло выплачивать муниципалитету деньги за ремонт в парке — с рассрочкой на три года и с процентами.
5
К моему удивлению, Крыса ничего не читал. Никогда не видел его читающим печатный текст — не считая спортивных газет и рекламных листков. Когда я, чтобы убить время, брался за какую-нибудь книжку, он, подобно мухе, изучающей мухобойку, с любопытством в нее заглядывал.
— А зачем ты книжки читаешь?
— А зачем ты пиво пьешь?
Мы на пару закусывали маринованной ставридой и овощным салатом. Отвечая вопросом на вопрос, я даже не глядел в сторону Крысы.
Он крепко задумался. Минут через пять произнес:
— В пиве что хорошо? Оно все в мочу уходит, без остатка. Как всухую выиграл у кого-нибудь. Он сказал это и воззрился на меня, жующего.
— А зачем ты книжки читаешь?
Я проглотил последний кусок ставриды вместе с пивом и убрал тарелку. Рядом лежал недочитанный том «Воспитания чувств». Я взял его и с шуршанием пробежался по страницам.
— Затем, что Флобер уже помер!
— А живых не читаешь?
— Живых читать никакого проку нет.
— Почему?
— Потому что мертвым почти все можно простить.
Я повернулся к переносному телевизору на стойке — там исполняли «Дорогу 66».
Крыса опять задумался.
— А живым что — нельзя почти все простить?
— Живым? Я об этом как-то серьезно не думал… Но если они тебя совсем в угол загонят, как ты их тогда простишь? Наверное, не простишь… Подошел Джей, поставил перед нами еще по одной бутылке пива.
— А что будешь делать, если не простишь?
— Уткнусь в подушку и усну.
Крыса в растерянности мотнул головой.
— Странно… Как-то я не очень понимаю…
Я налил ему пива. Он весь съежился и думал. Потом заговорил:
— Последний раз я книжку читал прошлым летом. Не помню ни названия, ни автора.
Зачем читал, тоже не помню. Какой-то роман, а написала женщина. Героиня тоже женщина, знаменитый модельер, возраст около тридцати. Короче, она убедила себя, что больна неизлечимой болезнью.
— Что за болезнь?
— Не помню. Рак, наверное. Какие еще бывают неизлечимые? В общем, она едет на морской курорт и там мастурбирует всю дорогу. В ванне, в лесу, в постели, в море — короче, везде.
— И в море?
— Ага. Представляешь? Охота им про это писать. Будто больше не о чем.
— Да уж…
— Такие книжки — я извиняюсь. Меня от них блевать тянет.
Я кивнул.
— Я бы на ее месте совсем другой роман написал.
— Какой, например?
Крыса повозил пальцем по краю кружки.
— Ну, допустим, такой. Я сажусь на теплоход, а он в середине Тихого океана тонет. Я хватаюсь за спасательный круг и абсолютно один болтаюсь в ночном океане, глядя на звезды. Прекрасная, тихая ночь. И вдруг откуда-то ко мне подплывает молодая женщина, тоже на спасательном круге.
— Женщина-то хорошая?
— Ну, естественно.
Я отхлебнул пива и покачал головой.
— Дурь какая-то.
— Нет, ты дальше слушай. Значит, мы с ней вместе болтаемся в океане и разговариваем за жизнь. Откуда мы и куда, какие у нас увлечения, с кем мы раньше спали, что по телевизору смотрели, какие вчера сны видели и так далее. А потом пиво пьем.
— Погоди… Откуда пиво-то?
Крыса немного подумал.
— Оно тоже там плавало. В банках. На теплоходе столовая была, и оно оттуда высыпалось. И еще сардины в масле. Нормально, по-моему?
— Ага.
— И тут начинает светать. Что делать будем? — спрашивает она меня. Я, говорит, хочу сплавать туда, где наверняка есть остров. А я ей говорю: острова-то, может, никакого и нету! Лучше уж здесь плавать да пиво пить, а там, глядишь, и самолет прилетит спасательный. Но она меня не слушает и уплывает одна.
Крыса вздохнул и выпил пива.
— Женщина через два дня и две ночи добирается до своего острова. А меня, похмельного, спасает самолет. И через несколько лет мы с ней случайно встречаемся в маленьком баре где-то среди новостроек.
— И опять пьете пиво, да?
— Грустная история, правда?
— Грустнее некуда…
— А зачем ты книжки читаешь?
— А зачем ты пиво пьешь?
Мы на пару закусывали маринованной ставридой и овощным салатом. Отвечая вопросом на вопрос, я даже не глядел в сторону Крысы.
Он крепко задумался. Минут через пять произнес:
— В пиве что хорошо? Оно все в мочу уходит, без остатка. Как всухую выиграл у кого-нибудь. Он сказал это и воззрился на меня, жующего.
— А зачем ты книжки читаешь?
Я проглотил последний кусок ставриды вместе с пивом и убрал тарелку. Рядом лежал недочитанный том «Воспитания чувств». Я взял его и с шуршанием пробежался по страницам.
— Затем, что Флобер уже помер!
— А живых не читаешь?
— Живых читать никакого проку нет.
— Почему?
— Потому что мертвым почти все можно простить.
Я повернулся к переносному телевизору на стойке — там исполняли «Дорогу 66».
Крыса опять задумался.
— А живым что — нельзя почти все простить?
— Живым? Я об этом как-то серьезно не думал… Но если они тебя совсем в угол загонят, как ты их тогда простишь? Наверное, не простишь… Подошел Джей, поставил перед нами еще по одной бутылке пива.
— А что будешь делать, если не простишь?
— Уткнусь в подушку и усну.
Крыса в растерянности мотнул головой.
— Странно… Как-то я не очень понимаю…
Я налил ему пива. Он весь съежился и думал. Потом заговорил:
— Последний раз я книжку читал прошлым летом. Не помню ни названия, ни автора.
Зачем читал, тоже не помню. Какой-то роман, а написала женщина. Героиня тоже женщина, знаменитый модельер, возраст около тридцати. Короче, она убедила себя, что больна неизлечимой болезнью.
— Что за болезнь?
— Не помню. Рак, наверное. Какие еще бывают неизлечимые? В общем, она едет на морской курорт и там мастурбирует всю дорогу. В ванне, в лесу, в постели, в море — короче, везде.
— И в море?
— Ага. Представляешь? Охота им про это писать. Будто больше не о чем.
— Да уж…
— Такие книжки — я извиняюсь. Меня от них блевать тянет.
Я кивнул.
— Я бы на ее месте совсем другой роман написал.
— Какой, например?
Крыса повозил пальцем по краю кружки.
— Ну, допустим, такой. Я сажусь на теплоход, а он в середине Тихого океана тонет. Я хватаюсь за спасательный круг и абсолютно один болтаюсь в ночном океане, глядя на звезды. Прекрасная, тихая ночь. И вдруг откуда-то ко мне подплывает молодая женщина, тоже на спасательном круге.
— Женщина-то хорошая?
— Ну, естественно.
Я отхлебнул пива и покачал головой.
— Дурь какая-то.
— Нет, ты дальше слушай. Значит, мы с ней вместе болтаемся в океане и разговариваем за жизнь. Откуда мы и куда, какие у нас увлечения, с кем мы раньше спали, что по телевизору смотрели, какие вчера сны видели и так далее. А потом пиво пьем.
— Погоди… Откуда пиво-то?
Крыса немного подумал.
— Оно тоже там плавало. В банках. На теплоходе столовая была, и оно оттуда высыпалось. И еще сардины в масле. Нормально, по-моему?
— Ага.
— И тут начинает светать. Что делать будем? — спрашивает она меня. Я, говорит, хочу сплавать туда, где наверняка есть остров. А я ей говорю: острова-то, может, никакого и нету! Лучше уж здесь плавать да пиво пить, а там, глядишь, и самолет прилетит спасательный. Но она меня не слушает и уплывает одна.
Крыса вздохнул и выпил пива.
— Женщина через два дня и две ночи добирается до своего острова. А меня, похмельного, спасает самолет. И через несколько лет мы с ней случайно встречаемся в маленьком баре где-то среди новостроек.
— И опять пьете пиво, да?
— Грустная история, правда?
— Грустнее некуда…
6
В романе Крысы я бы отметил два положительных момента. Во-первых, там нет сцен секса, а во-вторых, никто не умер. Ни к чему заставлять людей помирать или спать с женщинами — они этим заняты и без того. Такая порода.
Крыса отхлебнул пива и медленно покачал головой:
— Вообще говоря, все неправы.
— Почему ты так думаешь?
Крыса хмыкнул и облизал верхнюю губу. Ответа не последовало.
— У меня чуть руки не отвалились, пока я доплыла до этого острова! Думала, помру, до того худо было. И одна мысль свербила: а ну как ты прав, а я не права? Почему я мучиться должна, а ты там болтаешься в воде и в ус не дуешь?
Она издала нервный смешок и меланхолично прикрыла рукой глаза. Крыса неуверенно и бесцельно шарил по своим карманам. Первый раз за три года ему дико хотелось курить.
— Ты желала моей смерти?
— Ну, как… Немножко.
— Точно «немножко»?
— Я не помню…
Потянулось молчание. Крыса ощутил необходимость его нарушить.
— Знаешь что? Люди не рождаются одинаковыми.
— Кто это сказал?
— Джон Ф. Кеннеди.
* * *
— Ты думаешь, я была неправа? — спросила она.Крыса отхлебнул пива и медленно покачал головой:
— Вообще говоря, все неправы.
— Почему ты так думаешь?
Крыса хмыкнул и облизал верхнюю губу. Ответа не последовало.
— У меня чуть руки не отвалились, пока я доплыла до этого острова! Думала, помру, до того худо было. И одна мысль свербила: а ну как ты прав, а я не права? Почему я мучиться должна, а ты там болтаешься в воде и в ус не дуешь?
Она издала нервный смешок и меланхолично прикрыла рукой глаза. Крыса неуверенно и бесцельно шарил по своим карманам. Первый раз за три года ему дико хотелось курить.
— Ты желала моей смерти?
— Ну, как… Немножко.
— Точно «немножко»?
— Я не помню…
Потянулось молчание. Крыса ощутил необходимость его нарушить.
— Знаешь что? Люди не рождаются одинаковыми.
— Кто это сказал?
— Джон Ф. Кеннеди.
7
В детстве я был ужасно молчаливым ребенком. До того молчаливым, что родители встревожились и отвели меня к знакомому психиатру.
Доктор жил на холме, в доме с видом на море. Я сел на диван в залитой солнцем приемной. Средних лет хозяйка, демонстрируя изысканные манеры, принесла мне холодный апельсиновый сок и два пончика. Стараясь не просыпать песок на колени, я съел полпончика и выпил весь сок.
«Еще будешь пить?» — спросил доктор. Я помотал головой. В приемной мы с ним были одни. С портрета на стене на меня укоризненно глядел Моцарт, похожий на боязливого кота.
— Давным-давно, — начал доктор, — жил-был добрый козел…
Какое вступление! Я закрыл глаза и попытался представить доброго козла.
— У козла на шее висели тяжелые металлические часы. Он так с ними везде и ходил.
Ходил и пыхтел. Причем мало того, что они были такие тяжелые — они еще и не работали. Пришел как-то к козлу знакомый заяц и говорит: «Слушай, козел! И чего ты все таскаешь эти ломаные часы? Они ж тяжелые, да и толку с них никакого.» «Тяжелые-то тяжелые, — отвечает козел, — да ведь я к ним привык. Хоть они и вправду тяжелые, да к тому же не работают.»
Доктор хлебнул своего апельсинового сока и с улыбкой посмотрел на меня. Я молча ждал продолжения.
— И вот однажды заяц преподнес козлу на день рожденья небольшую коробочку, перевязанную лентой. А в коробочке были новенькие, блестящие, необыкновенно легкие и отлично работающие часы. Козел ужасно обрадовался, повесил их на шею и побежал всем показывать.
Здесь сказка неожиданно кончилась.
— Ты козел. Я заяц. Часы — твоя душа.
Я почувствовал себя обманутым и покорно кивнул.
Раз в неделю, во второй половине воскресенья, пересаживаясь с поезда на автобус, я добирался до докторского дома, где в ходе лечения потреблял кофейные рулеты, яблочные пироги, сладкие плюшки и медовые рогалики. Через год такой терапии я был вынужден обратиться к дантисту.
— Цивилизация есть передача информации, — говорил мой доктор. — Если ты чего-то не можешь выразить, то этого «чего-то» как бы не существует. Вроде и есть, а на самом деле нет. Вот, скажем, ты проголодался. Стоит тебе сказать: «Есть хочу!», как я сразу дам тебе плюшку. Бери. (Я взял.) А если ничего не скажешь, то не будет тебе плюшек. (С видом злодея он спрятал тарелку с плюшками под стол.) Ноль! Понял? Говорить ты не желаешь. Но кушать-то хочется! И вот ты пытаешься выразить это без слов. На языке жестов.
Попробуй.
Я схватился за живот и изобразил на лице страдание. «Это у тебя несварение желудка!»
— засмеялся доктор.
Несварение желудка…
Потом мы с ним вели Непринужденный Разговор.
— Ну-ка, расскажи мне что-нибудь про кошек. Что угодно.
Я вертел головой, изображая раздумье.
— Ну, что тебе первое в голову приходит?
— Четвероногое животное…
— Так это слон!
— Гораздо меньше…
— Ладно, что еще?
— Живет у людей в домах. Когда есть настроение, мышей ловит.
— А что ест?
— Рыбу.
— А колбасу?
— Колбасу тоже…
В таком вот духе.
Доктор говорил правильно. Цивилизация есть передача информации. Когда станет нечего выражать и передавать, цивилизация закончится. Щелк! — и выключилась.
Весной, когда мне исполнилось 14 лет, случилась удивительная вещь. Я вдруг начал говорить — да так, будто плотину прорвало. Что именно я говорил, теперь не вспомнить, но три месяца я трещал без умолку, словно восполняя четырнадцать лет молчания. А когда в середине июля закончил, то температура у меня поднялась до сорока градусов, и я три дня не ходил в школу. Потом температура спала, и я наконец стал ни молчуном, ни болтуном — просто нормальным парнем.
Доктор жил на холме, в доме с видом на море. Я сел на диван в залитой солнцем приемной. Средних лет хозяйка, демонстрируя изысканные манеры, принесла мне холодный апельсиновый сок и два пончика. Стараясь не просыпать песок на колени, я съел полпончика и выпил весь сок.
«Еще будешь пить?» — спросил доктор. Я помотал головой. В приемной мы с ним были одни. С портрета на стене на меня укоризненно глядел Моцарт, похожий на боязливого кота.
— Давным-давно, — начал доктор, — жил-был добрый козел…
Какое вступление! Я закрыл глаза и попытался представить доброго козла.
— У козла на шее висели тяжелые металлические часы. Он так с ними везде и ходил.
Ходил и пыхтел. Причем мало того, что они были такие тяжелые — они еще и не работали. Пришел как-то к козлу знакомый заяц и говорит: «Слушай, козел! И чего ты все таскаешь эти ломаные часы? Они ж тяжелые, да и толку с них никакого.» «Тяжелые-то тяжелые, — отвечает козел, — да ведь я к ним привык. Хоть они и вправду тяжелые, да к тому же не работают.»
Доктор хлебнул своего апельсинового сока и с улыбкой посмотрел на меня. Я молча ждал продолжения.
— И вот однажды заяц преподнес козлу на день рожденья небольшую коробочку, перевязанную лентой. А в коробочке были новенькие, блестящие, необыкновенно легкие и отлично работающие часы. Козел ужасно обрадовался, повесил их на шею и побежал всем показывать.
Здесь сказка неожиданно кончилась.
— Ты козел. Я заяц. Часы — твоя душа.
Я почувствовал себя обманутым и покорно кивнул.
Раз в неделю, во второй половине воскресенья, пересаживаясь с поезда на автобус, я добирался до докторского дома, где в ходе лечения потреблял кофейные рулеты, яблочные пироги, сладкие плюшки и медовые рогалики. Через год такой терапии я был вынужден обратиться к дантисту.
— Цивилизация есть передача информации, — говорил мой доктор. — Если ты чего-то не можешь выразить, то этого «чего-то» как бы не существует. Вроде и есть, а на самом деле нет. Вот, скажем, ты проголодался. Стоит тебе сказать: «Есть хочу!», как я сразу дам тебе плюшку. Бери. (Я взял.) А если ничего не скажешь, то не будет тебе плюшек. (С видом злодея он спрятал тарелку с плюшками под стол.) Ноль! Понял? Говорить ты не желаешь. Но кушать-то хочется! И вот ты пытаешься выразить это без слов. На языке жестов.
Попробуй.
Я схватился за живот и изобразил на лице страдание. «Это у тебя несварение желудка!»
— засмеялся доктор.
Несварение желудка…
Потом мы с ним вели Непринужденный Разговор.
— Ну-ка, расскажи мне что-нибудь про кошек. Что угодно.
Я вертел головой, изображая раздумье.
— Ну, что тебе первое в голову приходит?
— Четвероногое животное…
— Так это слон!
— Гораздо меньше…
— Ладно, что еще?
— Живет у людей в домах. Когда есть настроение, мышей ловит.
— А что ест?
— Рыбу.
— А колбасу?
— Колбасу тоже…
В таком вот духе.
Доктор говорил правильно. Цивилизация есть передача информации. Когда станет нечего выражать и передавать, цивилизация закончится. Щелк! — и выключилась.
Весной, когда мне исполнилось 14 лет, случилась удивительная вещь. Я вдруг начал говорить — да так, будто плотину прорвало. Что именно я говорил, теперь не вспомнить, но три месяца я трещал без умолку, словно восполняя четырнадцать лет молчания. А когда в середине июля закончил, то температура у меня поднялась до сорока градусов, и я три дня не ходил в школу. Потом температура спала, и я наконец стал ни молчуном, ни болтуном — просто нормальным парнем.
8
Я проснулся в шестом часу утра — видимо, от жажды. Просыпаясь в чужом доме, я всегда чувствую себя, как запиханная в неподходящее тело душа. Не утерпев, я встал с узкой кровати, подошел к простенькой раковине у двери, выпил, как лошадь, несколько стаканов воды и вернулся в кровать.
В распахнутом окне виднелся кусочек моря. Только что выглянувшее солнце блестками отражалось в играющих волнах. Вглядевшись, можно было различить несколько грязноватых грузовых судов — казалось, плавать им до смерти надоело. День обещал быть жарким. Окрестные дома все еще спали — если что и слышалось, то только редкий стук железнодорожных рельсов, да еле различимая мелодия радиогимнастики. Не одеваясь, я привалился к спинке кровати, закурил и посмотрел на лежащую рядом девушку. Все ее тело было освещено солнцем, проникавшим в комнату из южного окна. Сбросив с себя легкое одеяло, она сладко спала. Дыхание время от времени становилось глубоким, правильной формы грудь вздымалась и опадала. Яркий загар только начинал понемногу сходить, и отчетливые следы от купальника причудливо белели, напоминая распадающуюся плоть.
Я докурил и минут десять пытался вспомнить, как ее зовут. Безуспешно. Самое главное, не удавалось вспомнить, знал ли я вообще когда-нибудь ее имя. Бросив эти попытки, я зевнул и еще раз на нее посмотрел. Она выглядела чуть моложе двадцати и была скорее худа, чем наоборот. Растянутой ладонью я измерил ее рост. Ладонь поместилась восемь раз, и до пятки еще осталось расстояние в большой палец. Примерно 158 сантиметров. Под правой грудью находилось родимое пятно с десятииеновую монету, похожее на пролитый соус. Мелкие волосы на лобке росли резво, как речная осока после наводнения. В довершение всего на ее левой руке было только четыре пальца.
В распахнутом окне виднелся кусочек моря. Только что выглянувшее солнце блестками отражалось в играющих волнах. Вглядевшись, можно было различить несколько грязноватых грузовых судов — казалось, плавать им до смерти надоело. День обещал быть жарким. Окрестные дома все еще спали — если что и слышалось, то только редкий стук железнодорожных рельсов, да еле различимая мелодия радиогимнастики. Не одеваясь, я привалился к спинке кровати, закурил и посмотрел на лежащую рядом девушку. Все ее тело было освещено солнцем, проникавшим в комнату из южного окна. Сбросив с себя легкое одеяло, она сладко спала. Дыхание время от времени становилось глубоким, правильной формы грудь вздымалась и опадала. Яркий загар только начинал понемногу сходить, и отчетливые следы от купальника причудливо белели, напоминая распадающуюся плоть.
Я докурил и минут десять пытался вспомнить, как ее зовут. Безуспешно. Самое главное, не удавалось вспомнить, знал ли я вообще когда-нибудь ее имя. Бросив эти попытки, я зевнул и еще раз на нее посмотрел. Она выглядела чуть моложе двадцати и была скорее худа, чем наоборот. Растянутой ладонью я измерил ее рост. Ладонь поместилась восемь раз, и до пятки еще осталось расстояние в большой палец. Примерно 158 сантиметров. Под правой грудью находилось родимое пятно с десятииеновую монету, похожее на пролитый соус. Мелкие волосы на лобке росли резво, как речная осока после наводнения. В довершение всего на ее левой руке было только четыре пальца.
9
До того, как она проснулась, прошло около трех часов. После пробуждения ей потребовалось еще минут пять, чтобы начать улавливать связь вещей. Эти пять минут я сидел, скрестив руки, и следил, как тяжелое облако на горизонте ползет к востоку, постепенно меняя форму.
Оглянувшись, я увидел, что она подняла одеяло, закуталась в него по шею и, борясь с поднимающимся со дна ее желудка запахом виски, смотрит на меня безо всякого выражения.
— Ты… кто?
— Не помнишь?
Она мотнула головой. Я закурил и предложил ей тоже, но она проигнорировала.
— Расскажи, а?
— С какого места?
— С самого начала.
Я не имел понятия, где находится «самое начало», и плохо представлял, с какими словами к ней подступиться. Выйдет, не выйдет?.. Поразмыслив секунд десять, начал:
Оглянувшись, я увидел, что она подняла одеяло, закуталась в него по шею и, борясь с поднимающимся со дна ее желудка запахом виски, смотрит на меня безо всякого выражения.
— Ты… кто?
— Не помнишь?
Она мотнула головой. Я закурил и предложил ей тоже, но она проигнорировала.
— Расскажи, а?
— С какого места?
— С самого начала.
Я не имел понятия, где находится «самое начало», и плохо представлял, с какими словами к ней подступиться. Выйдет, не выйдет?.. Поразмыслив секунд десять, начал:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента