Поверхностному уму может показаться, что автор этой статьи
находится в более выгодном положении, чем любой советский
критик, который, живо чувствуя классовую подоплеку литературы,
проводит отчетливую черту между литературой буржуазной и
пролетарской. Мое преимущество перед ним как будто заключается
в том, что я совершенно несознательный элемент, не питаю
никакой классовой ненависти к людям, живущим лучше меня, к
золотозубому биржевику, хлещущему с утра шампанское, или к
упитанному швейцару, состоящему,-- как, впрочем, все берлинские
швейцары,-- в коммунистическом ордене,-- а посему могу
подходить к политике, философии, литературе без буржуазных или
иных предрасположении. Однако проницательный и честный
советский критик ответит, что человеческий, внеклассовый подход
к вещам -- абсурд или, точнее, что самая беспристрастность
оценки есть уже скрытая форма буржуазности. Утверждение
чрезвычайно важное, ибо из него следует, что выдержанный
коммунист, потомственный пролетарий, и несдержанный помещик,
потомственный дворянин, по-разному воспринимают простейшие в
мире вещи -- удовольствие от глотка холодное воды в жаркий
день, боль от сильного удара по голове, раздражение от
неудобной обуви и много других человеческих ощущений, одинаково
свойственных всем смертным. Напрасно я стал бы утверждать, что
ответственный работник чихает и зевает так же, как
безответственный буржуа; не я прав, а советский критик. Все
дело в том, что классовое мышление -- некая призрачная роскошь,
нечто высоко духовное и идеальное, единственное, что может
спасти от понятного отчаяния пролетарского человека,
анатомически устроенного по буржуазному образцу и обреченного
не только жить под буржуазной синевой неба и работать
буржуазными пятипалыми руками, но и носить в себе до конца дней
того костлявого персонажа, которого буржуазные ученые зовут
буржуазным словом "скелет".
И вот получается любопытная вещь: как Марксово учение
приобретает вдруг оттенок необычайной духовности при
сопоставлении его с низкой буржуазной анатомией самого
марксоведа, точно так же и советская литература по сравнению с
литературой мировой проникнута высоким идеализмом, глубокой
гуманностью, твердой моралью. Мало того: никогда ни в одной
стране литература так не славила добро и знание, смирение и
благочестие, так не ратовала за нравственность, как это делает
с начала своего существования советская литература. Если уже
искать слабую аналогию, то нужно обратиться к невинному
младенчеству европейской литературы, к тому весьма отдаленному
времени, когда разыгрывались бесхитростные мистерии и
грубоватые басни. Черти с рогами, скупцы с мешками, сварливые
жены, толстые мельники и пройдохи дьяки -- все эти литературные
типы были до крайности просты и отчетливы. Моралью кормили до
отвала, суповой ложкой. Разглагольствовали звери -- домашний
скот и лесные твари,-- и каждый из них изображал собой
человеческий атрибут, был символом порока или добродетели. Но,
увы, литература не удержалась на этой дидактической высоте, ее
грехопадением была первая любовная песня.
К счастью, нет никаких оснований предполагать, что
советская литература в скором времени свернет с пути истины.
Все благополучно, добродетель торжествует. Совершенно неважно,
что превозносимое добро и караемое зло -- добро и зло
классовые. В этом маленьком классовом мире соотношения
нравственных сил и приемы борьбы те же, что и в большом мире,
человеческом. Все знакомые литературные типы, выражающие собой
резко и просто хорошее или худое в человеке (или в обществе),
светлые личности, никогда не темнеющие, и темные личности,
обреченные на беспросветность, все эти старые наши знакомые,
резонеры, элодеи, праведные грубияны и коварные льстецы, опять
теснятся на страницах советской книги. Тут и отголосок "Хижины
дяди Тома", и своеобразное повторение какой-нибудь темы из
старых приложений к "Ниве" (молодая княжна увлекается отцовским
секретарем, честным разночинцем с народническими
наклонностями), и искание розы без шипов на торном пути от
политического неведения к большевицкому откровению, и факел
знания, и рыцарские приключения, где Красный Рыцарь разбивает
один полчища врагов. То, что в общечеловеческой литературе до
сих пор так или иначе еще держится в произведениях
высоконравственных дам и писателей для юношества и будет,
вероятно, держаться до конца мира, повторяется в советской
литературе как нечто новое, с апломбом, с жаром, с упоением. Мы
возвращаемся к самым истокам литературы, к простоте, еще не
освященной вдохновением, и к нравоучительству, еще не лишенному
пафоса. Советская литература несколько напоминает те отборные
елейные библиотеки, которые бывают при тюрьмах и исправительных
домах для просвещения и умиротворения заключенных.
Имена не запоминаются, имен нет. Матрос в изображении
писателя второго сорта и матрос в изображении писателя сорта
третьего ничем друг от друга не отличны, и только обезумевший
от благонамеренности пролетарский критик может там и сям
выскоблить ересь. В этой, в лучшем случае второсортной,
литературе (первого сорта в продаже нет) тип матроса так же
отчетлив, как, скажем, старинный тип простака. Этот матрос,
очень любимый советскими писателями, говорит "амба",
добродетельно матюгается и читает "разные книжки". Он
женолюбив, как всякий хороший, здоровый парень, но иногда из-за
этого попадает в сети буржуазной или партизанской сирены и на
время сбивается с линии классового добра. На эту линию,
впрочем, он неизбежно возвращается. Матрос -- светлая личность,
хотя и туповат. Несколько похож на него тип "солдата" -- другой
баловень советской литературы. Солдат тоже любит тискать
налитых всякими соками деревенских девчат и ослеплять своей
белозубой улыбкой сельских учительниц. Как и матрос, солдат
часто попадает из-за бабы впросак. Он всегда жизнерадостен,
отлично знает политическую грамоту и щедр на бодрые
восклицания, вроде "а ну, ребята!". Мужики избирают его
председателем, причем какой-нибудь старый крестьянин неизменно
ухмыляется в бороду и одобрительно говорит: "здорово загнул
парень" (т. е. старый крестьянин прозрел). Но популярность
матроса и солдата ничто перед популярностью партийца. Партиец
угрюм, мало спит, много курит, видит до поры до времени в
женщине товарища и очень прост в обращении, так что всем
делается хорошо на душе от его спокойствия, мрачности и
деловитости. Партийная мрачность, впрочем, вдруг прорывается
детской улыбкой или же в трудном для чувств положении он
кому-нибудь жмет руку, и у боевого товарища сразу слезы
навертываются на глаза. Партиец редко бывает красив, но зато
лицо у него точно высечено из камня. Светлее этого типа просто
не сыскать. "Эх, брат",-- говорит он в минуту откровенности, и
читателю дано одним глазком увидеть жизнь, полную лишений,
подвигов и страданий. Его литературная связь с графом
Монтекристо или с каким-нибудь вождем краснокожих совершенно
очевидна.
Такой ответственный работник не моется вовсе.
Ответственная работница, о которой речь дальше, брызжет себе в
лицо водой, и туалет окончен. Беспартийный обтирается холодной
водой. Спец буржуазного происхождения обтирается не водой, а
одеколоном, следуя воскресному роскошествованию Чичикова. Ни
один из типов, излюбленных советскими писателями, не знаком с
ванной, и этот аскетизм находится в связи с тем известным
отвращением, которое стыдливая добродетель искони питает к
мытью.
Прогуливаясь далее по галерее литературных образов, мы
встречаем тип старшего рабочего (или иногда чиновника). Это
человек с говорком, с лукавинкой. Писатель
делает его беспартийным только для того, чтобы разоблачить
мнимую или поверхностную партийность иных ребят -- мошенников и
хулиганов. "Зачем мне в партию,-- говорит он,-- я и так
большевик. Дело не в обрядах, а в вере". Другой тип
беспартийного (тот, который обтирается холодной водой) --
личность подозрительная -- из бывших интеллигентов, белая кость
из него так и прет. Его изобличают и гонят в шею, или же,
благодаря женщине, добродетельной коммунистке, он вдруг
начинает понимать свое ничтожество. Он собой открывает серию
злодеев. Вот, например, кулак (почему-то чаще всего мельник). У
него толстый живот, он хитер и жаден, сперва эксплуатирует
бедняков, а затем, когда, как гром Господень, настигает его
революция, он примыкает к кадетской партии, довольно бесстрашно
-- в своей грешной слепоте -- ругает в лицо большевиков,
пришедших реквизировать у него муку и мельницу, и должным
образом гибнет от удара штыка в его толстый живот. А вот птица
покрупнее -- спец или председатель треста, живущий в
великосветской обстановке с женой, кричащей на прислугу, и с
канарейкой, поющей на кухне. Опустившись еще ниже, находим
старую графиню. Старая графиня говорит "мерси", жеманно
кланяется и пьет чай, отставив мизинец. Изредка мелькают
белогвардейские сангвиники, генералы, попы и т. д. Достоин
внимания и тип интеллигента -- профессор или музыкант. Он
скучноват, страдает разными болезнями, слабоволен и с тайной
завистью смотрит на своих детей, вступивших в коммунистический
союз молодежи. Политически он в худшем случае меньшевик.
Еще проще обстоит дело с типами женскими. У советских
писателей подлинный культ женщины. Появляется она в двух
главных разновидностях: женщина буржуазная, любящая мягкую
мебель и духи и подозрительных спецов, и женщина-коммунистка
(ответственная работница или страстная неофитка),-- и на
изображение ее уходит добрая половина советской литературы. Эта
популярная женщина обладает эластичной грудью, молода, бодра,
участвует в процессиях, поразительно трудоспособна. Она --
помесь революционерки, сестры милосердия и провинциальной
барышни. Но кроме всего она святая. Ее случайные любовные
увлечения и разочарования в счет не идут; у нее есть только
один жених, классовый жених -- Ленин.
Нетрудно представить себе, какая, при наличии данных
типов, может получиться фабула. Если, говоря на метафизическом
советском языке, установка в романе на пол, то вскрывается
отношение героини к матросу, к солдату, к бедняку, к кулаку, к
сомнительному специалисту и к ее надушенной сопернице --
супруге специалиста. Как и простоватый, но все же святой матрос
иногда невольно грешит против класса в своем здоровом, но
неосмотрительном увлечении буржуазной женщиной, так и святая
героиня -- Катя или Наталья -- бывает иногда введена в
дьявольское заблуждение, и предмет ее нежных забот оказывается
еретиком. Но, как и матрос, героиня находит в себе силы разбить
козни лукавого и вернуться в лоно класса. Партиец застреливает
недостойную возлюбленную, комсомолка на другом углу
застреливает недостойного поклонника. Другой тип романа--
обличительный: проворовавшихся чиновников постигает суровая
кара, или мрачный ответственный работник тонко вскрывает
страшную ересь, сокрытую в соблазнительных речах и действиях
беспартийного. Еще показывается молодежь -- какою она должна
быть и какою быть не должна, а не то сельский учитель прилежно
ищет истину и находит ее в коммунизме. Писатели получше любят
тему неверующего интеллигента на фоне радостной кумачовой
советской жизни.
Торжество добродетели полное -- по всему фронту, выражаясь
опять на соответствующем языке. Если попадается ересь, то для
мирянина это неощутимо, и нужно быть пролетарским критиком,
искушенным в этих высоких материях, чтобы найти тайную печать
дьявола. Я умышленно не касаюсь того, хорошо ли или плохо это
служение добродетели. Меня только занимает вопрос -- стоило ли
человечеству в продолжение многих столетий углублять и утончать
искусство писания книг,-- и русские писатели работали над этим
немало,-- стоило ли и стоит ли трудиться, когда так просто
вернуться к давным-давно забытым образцам, мистериям и басням,
вызывающим, быть может, зевоту у простого народа, но зато с
должной силой восхваляющим добродетель и бичующим порок?
Давайте лучше, господа, захлопнем наши грешные, буржуазные
книги, вытащим праведного советского цензора из его скромной
кельи, ему тесно в его классовом мирке, он достоин большего
простора... Давайте вытащим его, дадим ему всемирные
полномочия, пускай он -- с твердостью фильмового режиссера --
направляет нас на путь добра, беспощадно карает зло, обличает
взяточничество, лицемерие, гордыню человеческую и на фоне
брезжущей зари соединяет в дивном поцелуе уста простой девушки
и благочестивого парня. А вы, талантливые грешники,-- молчок!
---------------------------------------------------------------
Впервые: "Руль" (Берлин), 5 марта 1930 г.
находится в более выгодном положении, чем любой советский
критик, который, живо чувствуя классовую подоплеку литературы,
проводит отчетливую черту между литературой буржуазной и
пролетарской. Мое преимущество перед ним как будто заключается
в том, что я совершенно несознательный элемент, не питаю
никакой классовой ненависти к людям, живущим лучше меня, к
золотозубому биржевику, хлещущему с утра шампанское, или к
упитанному швейцару, состоящему,-- как, впрочем, все берлинские
швейцары,-- в коммунистическом ордене,-- а посему могу
подходить к политике, философии, литературе без буржуазных или
иных предрасположении. Однако проницательный и честный
советский критик ответит, что человеческий, внеклассовый подход
к вещам -- абсурд или, точнее, что самая беспристрастность
оценки есть уже скрытая форма буржуазности. Утверждение
чрезвычайно важное, ибо из него следует, что выдержанный
коммунист, потомственный пролетарий, и несдержанный помещик,
потомственный дворянин, по-разному воспринимают простейшие в
мире вещи -- удовольствие от глотка холодное воды в жаркий
день, боль от сильного удара по голове, раздражение от
неудобной обуви и много других человеческих ощущений, одинаково
свойственных всем смертным. Напрасно я стал бы утверждать, что
ответственный работник чихает и зевает так же, как
безответственный буржуа; не я прав, а советский критик. Все
дело в том, что классовое мышление -- некая призрачная роскошь,
нечто высоко духовное и идеальное, единственное, что может
спасти от понятного отчаяния пролетарского человека,
анатомически устроенного по буржуазному образцу и обреченного
не только жить под буржуазной синевой неба и работать
буржуазными пятипалыми руками, но и носить в себе до конца дней
того костлявого персонажа, которого буржуазные ученые зовут
буржуазным словом "скелет".
И вот получается любопытная вещь: как Марксово учение
приобретает вдруг оттенок необычайной духовности при
сопоставлении его с низкой буржуазной анатомией самого
марксоведа, точно так же и советская литература по сравнению с
литературой мировой проникнута высоким идеализмом, глубокой
гуманностью, твердой моралью. Мало того: никогда ни в одной
стране литература так не славила добро и знание, смирение и
благочестие, так не ратовала за нравственность, как это делает
с начала своего существования советская литература. Если уже
искать слабую аналогию, то нужно обратиться к невинному
младенчеству европейской литературы, к тому весьма отдаленному
времени, когда разыгрывались бесхитростные мистерии и
грубоватые басни. Черти с рогами, скупцы с мешками, сварливые
жены, толстые мельники и пройдохи дьяки -- все эти литературные
типы были до крайности просты и отчетливы. Моралью кормили до
отвала, суповой ложкой. Разглагольствовали звери -- домашний
скот и лесные твари,-- и каждый из них изображал собой
человеческий атрибут, был символом порока или добродетели. Но,
увы, литература не удержалась на этой дидактической высоте, ее
грехопадением была первая любовная песня.
К счастью, нет никаких оснований предполагать, что
советская литература в скором времени свернет с пути истины.
Все благополучно, добродетель торжествует. Совершенно неважно,
что превозносимое добро и караемое зло -- добро и зло
классовые. В этом маленьком классовом мире соотношения
нравственных сил и приемы борьбы те же, что и в большом мире,
человеческом. Все знакомые литературные типы, выражающие собой
резко и просто хорошее или худое в человеке (или в обществе),
светлые личности, никогда не темнеющие, и темные личности,
обреченные на беспросветность, все эти старые наши знакомые,
резонеры, элодеи, праведные грубияны и коварные льстецы, опять
теснятся на страницах советской книги. Тут и отголосок "Хижины
дяди Тома", и своеобразное повторение какой-нибудь темы из
старых приложений к "Ниве" (молодая княжна увлекается отцовским
секретарем, честным разночинцем с народническими
наклонностями), и искание розы без шипов на торном пути от
политического неведения к большевицкому откровению, и факел
знания, и рыцарские приключения, где Красный Рыцарь разбивает
один полчища врагов. То, что в общечеловеческой литературе до
сих пор так или иначе еще держится в произведениях
высоконравственных дам и писателей для юношества и будет,
вероятно, держаться до конца мира, повторяется в советской
литературе как нечто новое, с апломбом, с жаром, с упоением. Мы
возвращаемся к самым истокам литературы, к простоте, еще не
освященной вдохновением, и к нравоучительству, еще не лишенному
пафоса. Советская литература несколько напоминает те отборные
елейные библиотеки, которые бывают при тюрьмах и исправительных
домах для просвещения и умиротворения заключенных.
Имена не запоминаются, имен нет. Матрос в изображении
писателя второго сорта и матрос в изображении писателя сорта
третьего ничем друг от друга не отличны, и только обезумевший
от благонамеренности пролетарский критик может там и сям
выскоблить ересь. В этой, в лучшем случае второсортной,
литературе (первого сорта в продаже нет) тип матроса так же
отчетлив, как, скажем, старинный тип простака. Этот матрос,
очень любимый советскими писателями, говорит "амба",
добродетельно матюгается и читает "разные книжки". Он
женолюбив, как всякий хороший, здоровый парень, но иногда из-за
этого попадает в сети буржуазной или партизанской сирены и на
время сбивается с линии классового добра. На эту линию,
впрочем, он неизбежно возвращается. Матрос -- светлая личность,
хотя и туповат. Несколько похож на него тип "солдата" -- другой
баловень советской литературы. Солдат тоже любит тискать
налитых всякими соками деревенских девчат и ослеплять своей
белозубой улыбкой сельских учительниц. Как и матрос, солдат
часто попадает из-за бабы впросак. Он всегда жизнерадостен,
отлично знает политическую грамоту и щедр на бодрые
восклицания, вроде "а ну, ребята!". Мужики избирают его
председателем, причем какой-нибудь старый крестьянин неизменно
ухмыляется в бороду и одобрительно говорит: "здорово загнул
парень" (т. е. старый крестьянин прозрел). Но популярность
матроса и солдата ничто перед популярностью партийца. Партиец
угрюм, мало спит, много курит, видит до поры до времени в
женщине товарища и очень прост в обращении, так что всем
делается хорошо на душе от его спокойствия, мрачности и
деловитости. Партийная мрачность, впрочем, вдруг прорывается
детской улыбкой или же в трудном для чувств положении он
кому-нибудь жмет руку, и у боевого товарища сразу слезы
навертываются на глаза. Партиец редко бывает красив, но зато
лицо у него точно высечено из камня. Светлее этого типа просто
не сыскать. "Эх, брат",-- говорит он в минуту откровенности, и
читателю дано одним глазком увидеть жизнь, полную лишений,
подвигов и страданий. Его литературная связь с графом
Монтекристо или с каким-нибудь вождем краснокожих совершенно
очевидна.
Такой ответственный работник не моется вовсе.
Ответственная работница, о которой речь дальше, брызжет себе в
лицо водой, и туалет окончен. Беспартийный обтирается холодной
водой. Спец буржуазного происхождения обтирается не водой, а
одеколоном, следуя воскресному роскошествованию Чичикова. Ни
один из типов, излюбленных советскими писателями, не знаком с
ванной, и этот аскетизм находится в связи с тем известным
отвращением, которое стыдливая добродетель искони питает к
мытью.
Прогуливаясь далее по галерее литературных образов, мы
встречаем тип старшего рабочего (или иногда чиновника). Это
человек с говорком, с лукавинкой. Писатель
делает его беспартийным только для того, чтобы разоблачить
мнимую или поверхностную партийность иных ребят -- мошенников и
хулиганов. "Зачем мне в партию,-- говорит он,-- я и так
большевик. Дело не в обрядах, а в вере". Другой тип
беспартийного (тот, который обтирается холодной водой) --
личность подозрительная -- из бывших интеллигентов, белая кость
из него так и прет. Его изобличают и гонят в шею, или же,
благодаря женщине, добродетельной коммунистке, он вдруг
начинает понимать свое ничтожество. Он собой открывает серию
злодеев. Вот, например, кулак (почему-то чаще всего мельник). У
него толстый живот, он хитер и жаден, сперва эксплуатирует
бедняков, а затем, когда, как гром Господень, настигает его
революция, он примыкает к кадетской партии, довольно бесстрашно
-- в своей грешной слепоте -- ругает в лицо большевиков,
пришедших реквизировать у него муку и мельницу, и должным
образом гибнет от удара штыка в его толстый живот. А вот птица
покрупнее -- спец или председатель треста, живущий в
великосветской обстановке с женой, кричащей на прислугу, и с
канарейкой, поющей на кухне. Опустившись еще ниже, находим
старую графиню. Старая графиня говорит "мерси", жеманно
кланяется и пьет чай, отставив мизинец. Изредка мелькают
белогвардейские сангвиники, генералы, попы и т. д. Достоин
внимания и тип интеллигента -- профессор или музыкант. Он
скучноват, страдает разными болезнями, слабоволен и с тайной
завистью смотрит на своих детей, вступивших в коммунистический
союз молодежи. Политически он в худшем случае меньшевик.
Еще проще обстоит дело с типами женскими. У советских
писателей подлинный культ женщины. Появляется она в двух
главных разновидностях: женщина буржуазная, любящая мягкую
мебель и духи и подозрительных спецов, и женщина-коммунистка
(ответственная работница или страстная неофитка),-- и на
изображение ее уходит добрая половина советской литературы. Эта
популярная женщина обладает эластичной грудью, молода, бодра,
участвует в процессиях, поразительно трудоспособна. Она --
помесь революционерки, сестры милосердия и провинциальной
барышни. Но кроме всего она святая. Ее случайные любовные
увлечения и разочарования в счет не идут; у нее есть только
один жених, классовый жених -- Ленин.
Нетрудно представить себе, какая, при наличии данных
типов, может получиться фабула. Если, говоря на метафизическом
советском языке, установка в романе на пол, то вскрывается
отношение героини к матросу, к солдату, к бедняку, к кулаку, к
сомнительному специалисту и к ее надушенной сопернице --
супруге специалиста. Как и простоватый, но все же святой матрос
иногда невольно грешит против класса в своем здоровом, но
неосмотрительном увлечении буржуазной женщиной, так и святая
героиня -- Катя или Наталья -- бывает иногда введена в
дьявольское заблуждение, и предмет ее нежных забот оказывается
еретиком. Но, как и матрос, героиня находит в себе силы разбить
козни лукавого и вернуться в лоно класса. Партиец застреливает
недостойную возлюбленную, комсомолка на другом углу
застреливает недостойного поклонника. Другой тип романа--
обличительный: проворовавшихся чиновников постигает суровая
кара, или мрачный ответственный работник тонко вскрывает
страшную ересь, сокрытую в соблазнительных речах и действиях
беспартийного. Еще показывается молодежь -- какою она должна
быть и какою быть не должна, а не то сельский учитель прилежно
ищет истину и находит ее в коммунизме. Писатели получше любят
тему неверующего интеллигента на фоне радостной кумачовой
советской жизни.
Торжество добродетели полное -- по всему фронту, выражаясь
опять на соответствующем языке. Если попадается ересь, то для
мирянина это неощутимо, и нужно быть пролетарским критиком,
искушенным в этих высоких материях, чтобы найти тайную печать
дьявола. Я умышленно не касаюсь того, хорошо ли или плохо это
служение добродетели. Меня только занимает вопрос -- стоило ли
человечеству в продолжение многих столетий углублять и утончать
искусство писания книг,-- и русские писатели работали над этим
немало,-- стоило ли и стоит ли трудиться, когда так просто
вернуться к давным-давно забытым образцам, мистериям и басням,
вызывающим, быть может, зевоту у простого народа, но зато с
должной силой восхваляющим добродетель и бичующим порок?
Давайте лучше, господа, захлопнем наши грешные, буржуазные
книги, вытащим праведного советского цензора из его скромной
кельи, ему тесно в его классовом мирке, он достоин большего
простора... Давайте вытащим его, дадим ему всемирные
полномочия, пускай он -- с твердостью фильмового режиссера --
направляет нас на путь добра, беспощадно карает зло, обличает
взяточничество, лицемерие, гордыню человеческую и на фоне
брезжущей зари соединяет в дивном поцелуе уста простой девушки
и благочестивого парня. А вы, талантливые грешники,-- молчок!
---------------------------------------------------------------
Впервые: "Руль" (Берлин), 5 марта 1930 г.