Николай Александрович Добролюбов
От дождя да в воду

   Впредь утро похвалю, как вечер уж наступит.
И. Дмитриев{1}

   По случаю прощанья Киевского учебного округа с Н. И. Пироговым, 4 апреля нынешнего года{2}, русская журналистика сочла нужным вспомнить и меня с моею статейкою: «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами», напечатанною в первой книжке «Современника» прошлого года. Очищая прощальную дорогу знаменитому хирургу и педагогу, нашли, что минута триумфального удаления его будет очень удобна для того, чтобы бросить несколько комков грязи в темного журналиста, осмелившегося когда-то жестко отозваться об одном из распоряжений г. Пирогова[1].
   Долгое время не бывши в Петербурге{3}, я только на днях мог прочитать некоторые из статей, написанных против меня по поводу киевских «Правил о проступках и наказаниях». Не ради этих статей, слишком легких и бездоказательных, и не ради самого г. Пирогова, наверное, лучше других понявшего сущность моих возражений, – но ради самого дела, которое теперь, по удалении г. Пирогова, остается в большей опасности, чем как было при нем, – я решаюсь снова поднять старый вопрос, пользуясь для своих объяснений полемическими статейками против меня.
   Я не знаю, должен ли оправдываться против обвинений, будто я написал свою статейку с намерением унизить и оскорбить г. Пирогова. Может быть, и надо бы: ведь редко кто захочет проверить обвинения и для этого перечитать статейку, напечатанную полтора года тому назад, – в этом положение мое перед обвинителями очень невыгодно. Притом же «Современник» вообще известен тем, что находит ехидное наслаждение в попирании всяких заслуг, в опозорении всего священного и возвышенного, в «облаянии» всякой благородной личности!» Об этом так часто и так усердно кричали, что робких людей, может быть, и уверили… Поэтому не удивительно, что иные читатели весьма серьезно примут, например, такие выходки: «Отечественные записки» говорят, что г. Пирогов «был предметом оскорбительной статьи» в «Современнике», и затем дают мне совет: «Не торопитесь, не обращая внимания на среду, в которой они (люди, подобные г. Пирогову) действуют, бросать в них камнем и грязью» («Отечественные записки», IV, стр. 62){4}. В VI № те же «Отечественные записки» «с искреннею благодарностью» помещают письмо какого-то г. Е. Суд., который выражается так: «Самым неделикатным образом, во имя либерализма и гуманности, г. – бов отнесся к г. Пирогову» (стр. 138){5}. «Не больно ли, когда какой-нибудь журнальный крикун, во имя либерализма и гуманности, вздумает посягать на такую личность, как Пирогов?» (стр. 142). Г-н Драгоманов также читает мне свысока назидание: «Не мешало бы иметь побольше действительного уважения к личности и долго подумать, прежде нежели окрестить человека обидным прозвищем плантатора. А то мы все как-то много фразерствуем о гуманности, а между тем слишком торопимся негуманно обращаться с лицами, особенно во имя гуманной идеи. Это наконец начинает надоедать. Пора от этого отделаться» («Русская речь», № 54, стр. 29){6}.
   Ну, словом, я – обидчик, крикун, клеветник; мое призвание состоит в том, чтобы посягать на благородные личности и бросать в них грязью и каменьями… Что ж мне с этим делать? Защищаться? Противно очень, да, по всей вероятности, и бесполезно: ведь кого интересует задетый вопрос, тот может и справиться с моей прошлогодней статьей, а кто не интересуется, так для того что же и хлопотать? Меня же лично эти обвинения нисколько не беспокоят: крики о страсти журнала, в котором я пишу, к поруганию всего высокого сделались уже таким неизбежным общим местом всякой полемики против нас, что я бы очень удивился, если бы журнальная братия не воспользовалась таким великолепным случаем, как моя статья о «Всероссийских иллюзиях».
   Да, впрочем, что же и за дело публике до моих тайных намерений? Я мог бы доказать, положим, – что писал статью свою с наилучшими расположениями; но если она вышла несправедливо-оскорбительна, все-таки мне пришлось бы сознаться в дурном поступке и просить прощения. Отсутствие злонамеренности могло бы служить только облегчающим обстоятельством. Но я беру самый факт и утверждаю, что статья моя не заключает в себе ничего оскорбительного для честного и правдивого деятеля, каким представляется нам г. Пирогов, – и несмотря на все противные крики, несмотря на последующие объяснения некоторых обстоятельств, несмотря на охлаждение первых впечатлений, я ничего не могу взять назад из этой статьи.
   Часто случалось мне слышать упреки, что я обращаюсь к почтенным лицам в небрежном и насмешливом тоне: тон статейки о г. Пирогове не может подвергнуться даже этому упреку. В серьезности и горячности тона именно и высказалось то глубокое уважение, которое питал я к г. Пирогову, и то огорчение, которое почувствовал я при виде жалкого факта, допущенного и освященного его авторитетом. Незадолго до того, восхищаясь непреклонной логикой автора «Вопросов жизни»{7} и светлым его взглядом, я вместе с другими предавался, против моего обычая, безрассудной иллюзии, что вот этот-то человек может неуклонно провести свои взгляды на практике и одолеть сопротивление среды. Это я высказал тогда и печатно, в назидание профессора Киттары, который, при всей своей гуманной репутации, показался мне на практике весьма несостоятельным{8}. Но горький опыт разрушил восторженные иллюзии: и г. Пирогов оказался слабым перед средою, и он уступил, уступил не в мелочи, а в принципе, уступил в том, против чего решительно и ясно заявлял свое мнение прежде. Я увидел, что, вместе со множеством других, я преувеличивал свои надежды, увидел, что напрасно считал возможным для одного человека победу над мрачною средою, окружающею всех нас, и счел нужным высказать это для заявления своего мнения пред теми, которые, может быть, мною же отчасти введены были в ошибку, подобную моей. Поэтому смысл всей статьи вышел таков: вот мы бегаем за разными авторитетами, воображая получить от них все, чего желаем: увлечение, достойное наивного детства! Суровый опыт говорит нам постоянно, что под давлением нашей среды не могут устоять самые благородные личности; посмотрите – вот одна из лучших, Н. И. Пирогов, – а между тем с своим комитетом он принужден постановлять законом то, что прежде сам же объявлял несправедливым и диким, Горько будет, если и в этом несчастном уклонении последуют за ним те, которые шли за ним по прямой дороге… И заключение статьи состояло в предостережении, которое я позволю себе выписать здесь:
   «Нет надобности полагать свое спасение в деятельности какого-нибудь известного лица и слепо верить ему, а надо делать дело сообща, пока идет сообща, и продолжать в одиночку, если другие свернут в сторону, хотя бы эти другие были превознесены всеми похвалами и украшены всеми венками… Времена сказочных богатырей давно прошли, общественная жизнь слагается не но щучьему веленью, Иванушкину прошенью, – от влияния окружающей среды не могут освободиться даже самые лучшие личности; стало быть, нечего возлагать надежды на чужую деятельность, а надобно хлопотать о том, чтобы самому понимать дело и уметь вести его, по мере сил и возможности. Тогда мы приобретем две выгоды: не будем лжецами пред самими собою и не будем испытывать мучительных сомнений от идей г. Миллер-Красовского{9}, даже в том случае, если нам станет проповедовать их сам г. Пирогов».
   Чем же мог бы тут оскорбиться г. Пирогов? Неужели тем, что из него не делают и не советуют делать кумира? Неужели тем, что убеждают принимать сознательно и с критикою его мнения? Неужели тем, что вызывают свежие силы – не откликнутся ли они из той самой среды? мертвящему влиянию которой должен был уступить сам г. Пирогов, действительно приобретший себе на Руси репутацию характера твердого и непреклонного?
   «Нет, – говорят нам наши противники, – не то было оскорбительно в статье, а вот что: в ней нападали на Пирогова, как будто не изменившего своим убеждениям, а между тем он им вовсе не изменял, а только уступил – во-первых, большинству комитета, а во-вторых – статьям училищного устава, которых он не вправе был отменить». По мнению г. Праздношатающегося в «Отечественных записках», г. Пирогов этим обстоятельством совершенно оправдывается, а по уверению гг. Е. Суд. и М. Драгоманова, даже особенно возвышается. Г-н Драгоманов пространно рассуждает, что «это подчинение коллегии не отрицательно только хороший факт, не порок только, но добродетель. Пирогов не только подчинился решению коллегии, которую создал, – он не хотел иначе действовать, как посредством коллегии[2]. На коллегиальном принципе основана была вся его деятельность, в этом главная его заслуга…» и пр. То же говорит и г. Е. Суд.: «Пирогов уступил большинству. За такие уступки его еще более стали уважать люди, разумно следившие за ходом его общественной деятельности. Мы видели в Пирогове начальника, который уважает общее мнение, никому не навязывает своего…» и пр. и пр.
   Из этого, разумеется, и выходит, что я – поборник либерального деспотизма, что по-моему Пирогов должен был произвольно отвергнуть мнение комитета и заставить всех насильно быть гуманными. Характеризуя мое направление, гг. Е. Суд. и М. Драгоманов доходят до удивительного и трогательного единогласия. Один гласит:
   «Пора нам понять, что мало пользы приносят и возмутительные Калиновичи, которые, считая себя «высшими организмами относительно всей этой массы», ломят ее с озорниковским pour leur bien[3], что недалеко ушли эти господа цивилизаторы от ремесленников, которые бьют своих учеников, говоря: «Тебя же, дурака, добру учат» («Русская речь», стр. 30).
   Так же точно и г. Е. Суд. провозглашает, что по-моему Пирогов должен был «оказаться либеральным чересчур или, пожалуй, щедринским озорником{10}, высшим организмом относительно всей этой массы, благодаря неусыпному попечительству которого мужик понимает, что и он – ничего и сход его – ничего… и только просвещенный взгляд администратора может осветить этот хаос», и пр. («Отечественные записки», стр. 140). Все это почтенный г. Е. Суд. для большей убедительности пропечатал даже курсивом.
   «Мы много фразерствуем о гуманности, а сами торопимся слишком негуманно обращаться с лицами, особенно во имя гуманной идеи; пора от этого отделаться», – восклицает г. Драгоманов. Да, г. Драгоманов, – пора: вот хоть бы вам или г. Суд., прежде чем бросать в меня стрелы своего красноречия, что бы хоть перелистовать мою статейку!.. Вы бы тогда и увидали, что красноречие ваше тратится понапрасну, мало того – что оно даже отзывается недобросовестностью. Кто вас прочтет, тот ведь подумает, что я в самом деле обрушился на одного г. Пирогова, что о комитете и коллегиальном принципе я, может быть, и не знал и не думал совсем… А между тем в статейке моей нападения вовсе не обращены исключительно на г. Пирогова: иной раз говорится: «г. Пирогов», а в другой – «киевский комитет», «киевские педагоги», или просто «Правила», или же – «г. Пирогов с своим комитетом». Мало того – ведь весь смысл статейки состоял в том, что «вот как подчиняется у нас влиянию неблагоприятной среды деятельность даже самых лучших людей». Выходит, что ярые защитники благородной личности г. Пирогова совершенно напрасно поторопились обозвать меня озорником, Калиновичем (и дался же им этот Калинович! Точно бессмертный тип какой!) и пр. Выходит, что я нападал не на личность, а на комитет и на Пирогова, как на его председателя, следовательно как на одного из влиятельнейших членов, да еще притом заявившего себя незадолго перед тем целой России отвращением от тех мер, какие в комитете были допущены. В попыхах негодования мои жаркие противники просмотрели это обстоятельство и не могли придумать для моей статьи лучшего мотива, как «теорию либерального деспотизма». Вот попали-то!..
   А впрочем, я даю повод подозревать, что я увертываюсь: ведь статья моя, точно, отзывается очень жестко о г. Пирогове, как будто о человеке, имевшем возможность поступить иначе, чем он поступил. А поступить иначе он мог, только последовав «теории либерального деспотизма», или, что все равно, «принципам г. Добролюбова», выведенного на свет божий г. Драгомановым. Ясно, стало быть, что я осердился на благородную личность именно за то, что она не оказалась таким «озорником», как я…
   На это я мог бы возразить, что не все так узко понимают меня: «Отечественные записки», например, сообразили, что, по моим требованиям, г. Пирогов должен был бы выйти в отставку, видя невозможность провести на практике свои убеждения. Поэтому они возражают: «Что будет с нами, если честные деятели, из-за того, что им невозможно вдруг, всецело осуществить своих благородных стремлений, покинут дело и удалятся с поприща действительной деятельности, на котором, к сожалению, они и без того долго не остаются?»… Вот то-то и есть, что не остаются, – замечу я кстати: не оттого ли и не остаются, что уже слишком податливы? Ведь если бы все умные и честные деятели приняли за правило – вступать в общественную деятельность не иначе, как с условием развивать свою программу, так их программа скорее пошла бы в ход, потому что, как хотите, а без честных и умных деятелей никак не обойдешься ни в какой отрасли общественной жизни. Самое их удаление было бы, во-первых, живым протестом, во-вторых, свидетельством их независимой силы и, в-третьих, горьким уроком для тех, которые до сих пор привыкли пользоваться их услугами, в то же время налагая различные «уступки» на их убеждения…
   Впрочем, речь шла и не об этом. Радикальная теория могла бы, конечно, доказать, что для г. Пирогова и для России, или по крайней мере для Киевского учебного округа, было бы вовсе небесполезно, если бы г. Пирогов решился скорее отказаться от своей должности, нежели допускать водворение нелепости, против которой сам же вооружался… Но я, признаюсь, даже и этого не имел в виду: куда нам до таких воззрений!.. Мотив моих нападений, насколько они касались г. Пирогова, был гораздо проще и ближе к обыкновенному, житейскому пониманью. Он состоял вот в чем:
   Г-н Пирогов не просто уступил решенью комитета, не просто склонился пред необходимостью… Он не стал просто в пассивное положение человека, которому связали руки; нет, он и со связанными руками бросился вперед, чтобы заслонить собою тех, которые его связали… Ну, естественно, что сильнейшие удары и пришлись по нему… Кто писал предисловие и текст объяснений к «таблице наказаний»? Н. И. Пирогов. – От чьего лица пишет он? Коллективно или нет? – Нет, он говорит: «я предлагаю», «я нахожу»… Значит, основания «Правил» – его. Мало того – в заключение предисловия он говорит: «Я предлагаю дирекциям… следующие положения комитета, вполне разделяемые и мною» («Журнал для воспитания», 1859, № XI, стр. 112). И против этих слов нигде нет никакого протеста, никакой оговорки. Скажите, добрые люди, – такой образ действий тоже необходимо требовался, чтобы не впасть в «либеральный деспотизм», не сделаться «озорником» и пр.?.. Кажется, никто ни в каких комитетах никогда не обязывался мгновенно делаться рыцарем противных убеждений, как скоро они утверждены большинством. Г-н Пирогов мог уступить решению комитета, но мог тут же, ясно и решительно, заявить пункты своего несогласия с ним. Тогда бы вышло совсем другое: отсталость киевского комитета и училищного устава не покрывалась бы гуманным авторитетом г. Пирогова, и не было бы нам с г. Е. Суд. никакой причины горячиться… Но г. Пирогов этого не сделал… Да что же я говорю – не сделал?.. Он, напротив, постарался мотивировать ненавистный параграф о розгах… Чем же? «Тем ли, что комитет желает их удержать и что попечитель не имеет права изменять училищного устава? Нет, а тем, что: 1) нельзя вдруг вывести розгу из употребления, 2) трудно придумать что-нибудь вместо нее, 3) в школу поступают дети, уже сеченные дома, 4) в некоторых случаях проступки требуют сильного, мгновенного сотрясения…
   Таким образом, г. Пирогов делался пред судом публики (имеющей полное право не знать интимностей комитета) не человеком, «с болью в сердце вырвавшим у самого себя уступку», а просто-напросто сообщником киевских педагогов (мудрость которых мы еще увидим впереди – по подлинным свидетельствам самих киевлян). И после этого я виноват, что не отделил тайных убеждений г. Пирогова от того, что он редижировал для комитета? Да какое же мне-то было дело до тех его убеждений, которых он сам знать не хотел? Вы можете кричать на меня сколько вам угодно, а я, по совести говоря, не раскаиваюсь теперь даже в тех иронических фразах, в которых говорилось, что, вероятно, среди киевского комитета г. Пирогов действительно нашел какое-то удобство в розге и быстро убедился в ее полезности…
   Но если уж пошло на то, чтобы пристыдить вас, господа противники «принципов г. Добролюбова», – я вам скажу, что я в своей статейке сделал более, чем от меня требовалось: я проник в то, во что мог бы и не заглядывать. Видите ли, в одном месте моей статьи (стр. 170)я говорил: «Только совершенным несогласием истинных убеждений г. Пирогова с принятою мерою можно до некоторой степени оправдать те противоречия, какие встречаются в каждой строчке «Правил» там, где говорится о телесном наказании». В числе этих противоречий было указано мною следующее: причиною допущения розги выставлена, между прочим, потребность сильного, мгновенного сотрясения, и потому оно должно следовать непосредственно, безотлагательно за проступком; а между тем розга назначается не иначе, как по определению педагогического совета, после расследования и обсуждения дела… В «Отчете о следствиях введения «Правил» (рекомендуемом мне г. Драгомановым, который даже сожалеет, что я не читал его, когда писал свою статью!){11} г. Пирогов сам сознается в следующем: «Замечу здесь мимоходом, что нам указали некоторые на противоречие в «Правилах», относящееся до телесного наказания. Мы приняли, что это наказание тогда только может достигнуть цели, когда оно будет употребляться безотлагательно и вслед за проступком, а между тем определение его предоставили педагогическому совету. Это действительно противоречие, но такое, которое говорит само за себя. Мне оно казалось необходимым. Когда большинство в комитете сочло невозможным уничтожить совсем телесное наказание, то это противоречие выразило мой личный протест, который должен был напомнить педагогическим советам, какого я мнения о розге. Вот и все» («Журнал для воспитания», 1861, № IV, стр. 216).
   Прочли ли это место мои возражатели? Если прочли, то как же они не заметили, как оно для меня благоприятно? Ведь нельзя не согласиться, что протест г. Пирогова был уже слишком тонок, так что кроме меня действительно едва ли кто и заметил его. А я заметил и указал печатно – позвольте уж похвалиться этим!.. Или, напротив, и тут я виноват в чем-нибудь?
   Впрочем, во всяком случае, что бы ни говорили о неприличии моего обращения с г. Пироговым, – дело разъясняется в мою пользу, или, лучше сказать, в пользу самого дела: издавая свои «Правила», г. Пирогов не только не протестовал против некоторых пунктов их, но даже сказал, что вполне разделяет мнения комитета, даже принялся их оправдывать; это многих могло ввести в заблуждение (и вводило) и заставить думать, что г. Пирогов действительно оправдывает розгу, как полезную меру наказания. Теперь г. Пирогов уже положительно объявляет, что он питает к розге прежнее отвращение и никогда не переставал питать его, но что ему делать было нечего против комитета. С этой стороны, значит, можно быть спокойным: педагоги розочных принципов не имеют за себя по крайней мере авторитета г. Пирогова.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента