Николай Александрович Добролюбов
Стихотворения Михаила Розенгейма
СПб., 1858
Несколько лет тому назад появление стихотворений г. Розенгейма было невозможно: до того литература наша стояла далеко от вопросов, которым посвящена значительная часть этих стихотворений. Появись эта книжка в то бесплодное, глухое время, когда литература наша как будто решилась отречься от всякой мысли и занималась только различными сладенькими чувствованьицами да книжными мелочами, появись она среди всеобщей литературной немоты и вялости, – она бы, наверное, произвела фурор неслыханный. Мы помним, что лет пять тому назад списывались и переписывались стихотворения, имевшие гораздо менее прямоты и резкости, чем, например, хоть следующие стихи, в которых г. Розенгейм заставляет беса говорить каждому сановнику: (стр. 71–72):
Но кроме прекрасных людей бывают на свете злые люди. Эти несчастные ничем не бывают довольны, потому что желания их слишком неограниченны. Их узнать чрезвычайно легко, проведши с ними какой-нибудь час. Начинается обыкновенно с того, что они жалуются, зачем им в обществе не дают говорить. Вы примете в человеке участие и как-нибудь для его утешения устроите так, что ему можно будет заговорить; он заговорит. Но на половине первой фразы кто-нибудь его перебьет и заговорит свое; он уж опять недоволен: зачем не дают ему кончить начатую фразу? Вы опять принимаетесь хлопотать и добиваетесь того, что злому человеку можно говорить без помехи. Кажется, тут бы уж он должен быть вполне доволен, потому что успел высказаться; – и дело бы, кажется, с концом… Но нет, злой человек опять недоволен: он утверждает, что слов его никто не слушает. «Да что тебе, братец, за дело до этого, слушают тебя или нет? тебе бы ведь только сказать», – возражаете вы и своим возражением только еще более бесите злого человека. Он начинает вам толковать, что он не сорока, не попугай, чтобы говорить только для процесса говорения, – что в моционе языка он вовсе не нуждается, что он говорит для того, чтобы передавать другим свои мысли, и т. н. Желая сделать угодное злому человеку, вы доставляете ему слушателей. Думаете, теперь он успокоится? Ошибаетесь: он входит в претензию, зачем его не понимают или понимают не так. Вы находите ему людей понимающих, воображая, что этим его уже совершенно удовлетворили. Как бы не так! На понимающих-то он нападет еще с большим ожесточением, нашедши, например, что, несмотря на толковое понимание дела, в них недостаточно развито убеждение в его пользе и необходимости. Если же и убеждение в ком-нибудь окажется, злой человек и тут не удовлетворится: он потребует, чтоб убеждение показано было на деле. «Ты, однако, с ума сходишь, мой друг, – кротко замечаете вы ему, – ну, скажи на милость, для какой надобности ты гонишь всех на работу? Кажется, мог бы ты угомониться. Вспомни, сколько уже удобств приобрел ты при моем содействии: тебе дали говорить, тебя не перебивали, слушали, поняли, убедились твоими словами; чего же тебе больше! Ты бы с радостными слезами благодарности должен был принимать каждое из оказанных тебе благодеяний, а ты все в гору лезешь», И вы полагаете, что урезонили злого человека. Но увы! этих людей нельзя урезонить! Он подымается еще пуще и с убийственным спокойствием, под которым вы чуете и яд, и огонь, и пику, начинает вам доказывать, что слово без дела есть праздное слово, что если не делать, то не стоит и говорить, и т. п. Вы приходите, разумеется, в ужас и оставляете наконец злого человека, который пускается в столь опасную философию и не умеет говорить для того, чтобы говорить. Вы видите, что он не понимает приятности и пользы развить свою мысль изящно и основательно, привлечь многочисленных слушателей, опровергнуть возражения логическими доводами, заставить замолчать противников и довести их до согласия с своими положениями… Злой человек недоволен даже убеждениями, согласными с ним, если они не выражаются на деле… Разумеется, вы не дожидаетесь этого дела, бежите от такого человека, и прекрасно делаете, потому что в практической деятельности он еще хуже, чем в разговоpax. Из самой пустой и обыкновенной вещи он сделает такую историю, что вы не рады будете, зачем с ним связались. У вас, например, зуб гнилой; гниет он уж несколько лет и побаливает этак в неделю раза два, три, Вы его пользуете, разумеется, одеколоном, теплыми подушечками, ромом, спиртом, хлороформом… Ну, поболит, поболит, да и перестанет. Правда, что через день, через два опять расходится; да ведь и успокоится же опять… Ну, а пройдет несколько лет, зуб выкрошится, и боли не будет, ежели только самым леченьем вы прочих зубов не испортите. Но попробуйте сказать о ваших страданиях злому человеку. Он посмотрит вам зуб: «гнилой, – так надо его выдернуть»… Вот и вся у него недолга… Да ведь пристанет к вам с участием этаким, докажет, что радикальная мера необходима, что зараз вырвать лучше, чем страдать беспрестанно… Вы поневоле должны согласиться, а между тем все-таки думаете: «Да, хорошо тебе говорить-то… Ведь не тебе будут зубы-то рвать».
Одного такого злого человека послала судьба мне в приятели. Ему-то я вздумал отчасти похвалить стихотворения г. Розенгейма, полагая, что он должен остаться доволен их направлением. Но, как я уже сказал, приятель мой ничем не мог быть доволен. «Что же это, – новый талант?» — спросил он с таким ударением на слове «талант», что мне стало как-то неловко… Я принял самый скромный вид и стал объяснять моему приятелю:
– Нет, этого нельзя сказать. Поэтического таланта у г. Розенгейма незаметно. Его стихотворения не отличаются ни живостью образов, ни глубиною чувства, ни задушевной теплотой, ни прелестью или силой выражения… Но зато во многих его стихотворениях подняты общественные вопросы, высказаны дельные и полезные мысли…
– Да зачем же он стихами-то пишет? – перебил злой человек. – Верно, это неопытный юноша, утопающий в мировых мечтаниях?
– Вовсе нет. Г-н Розенгейм должен быть уже человек почтенных лет. В числе его стихотворений есть одно, служащее ответом на письмо Лермонтова{3}. Лермонтов убит в 1841 году; человеку, который с ним переписывался, должно быть теперь уже лет около сорока. Сообразно с этим почтенным возрастом г. Розенгейм и в стихотворениях своих является весьма солидным и умеренным. Он ничего более не хочет, как только искоренения злоупотреблений и установления порядка на религиозно-нравственном основании. Об этом он сам говорит почти в каждом стихотворении. Вот какими стихами начинается его книжка:
Вместе с тем нельзя не признать и другого обстоятельства, много говорящего в пользу г. Розенгейма: он не заносится далеко, он очень скромен, мало надеется на себя и всего ожидает от высшей помощи. Обличение пороков людских возбуждает в нем только благоговение к мудрости высшей, и он пишет:
В недавнее время от этих стихов все пришли бы в восторг, не требуя от них ни поэзии, ни силы выражения, ни звучности стиха, ни правильности рифмы, – или, лучше сказать, все эти качества сумели бы найти в них, в благодарность за смелость и откровенность основной мысли. Теперь – далеко не то. Стихотворения г. Розенгейма не возвышаются по идеям своим над уровнем современной литературы, давно уже обратившей серьезное внимание на общественные вопросы, и они уже не могут нас поразить так, как поразили бы прежде. Г-н Розенгейм несколько опоздал изданием своей книжки. – Мы уж давно прислушались к тем возгласам, которые раздаются в его стихах; и проза и поэзия последнего времени постоянно из кожи лезли, чтобы внушить нам правила честности и бескорыстия, соблюдение святости присяги, любовь к правде и закону, отвращение к лени, обжорству, лжи, лести, воровству и тому подобным злоупотреблениям… Пресловутые поэты и ученые, вроде гг. Бенедиктова, Вернадского, Кокорева, Львова, Семевского, Соллогуба и т. п., протрубили нам уши, вопия о правде, гласности, взятках, свободе торговли, вреде откупов, гнусности угнетения и пр. После них уже трудно приобрести себе знаменитость на том поприще, на котором они подвизались с таким успехом. Могут еще найтись люди, которые и теперь придут в ярое восхищение от либеральных стишков г. Розенгейма. Но таких, вероятно, будет уже не столько, сколько их было бы прежде. Большая часть читателей, похваливши благонамеренность г. Розенгейма, потребует, однако же, от стихов его некоторых положительных достоинств, и прежде всего – поэзии. Г-н Розенгейм сознается, что таким требованиям он решительно не может удовлетворить. В начале книжки его помещено стихотворение, в котором автор с похвальной откровенностью признается, что он пишет стихи по долгу, по желанию добра отчизне, без притязаний на искусство и что стихи его плохи{1}. Мы верим всем этим признаниям, а последнее обстоятельство можем даже подтвердить собственным свидетельством. Только нам кажется, что автор напрасно так убивается из желания добра отчизне, ибо он сам же (в стихотворении Ю. В. Ж.{2}) сознается, что стих его, нестройный и неискусный, никого не тронет, ни в ком не подымет сознанья правды и добра и что песни его
Смотри: вот картина твоих преступлений,
Ряд длинный и темный неправедных дел,
Обжорства и лени, и злу послаблений.
Гляди и казнися, – ты видеть хотел.
Смотри: вот забвенье о чести, законе,
Под гнетом достоинство, лесть почтена,
Вот страждет невинный, вот правда в загоне,
Вот общая польза жиду продана.
Смотри: вот строитель казну обирает,
Вот грабит опека наследье сирот,
Любовница краем, как хочет, играет,
Вот твой подчиненный закон продает.
А здесь клевета непощадно и грозно
Грызет и терзает – как бешеный волк —
Безумцев, что, святость присяги серьезно
Понявши, пытались исполнить свой долг.
И все это зло чрез тебя проходило,
И всюду ты руку свою приложил,
Неправда поклоном тебя подкупила,
Грабеж тебе долго пирами платил.
Тебе царь поверил людей миллионы,
Их жизнь, достоянье, покой их и честь —
Ты предал их в жертву твоим приближенным,
А сам только думал попить да поесть.
Именно так это и будет, так и должно быть по естественному порядку вещей: само собою разумеется, что песни ничего не посеют и не привьют убеждений своих, Странно, что г. Розенгейм может требовать от своих песен таких необыкновенных вещей… Разумеется само собою и то, что если нам высказывают идеи уже известные, да еще высказывают плохо, то поневоле скажешь, что «есть тут идея, да мы ее знали и прежде». Подобными замечаниями г. Розенгейм вовсе не должен огорчаться. Напротив, так как он пишет единственно из желания добра отчизне, то он должен радоваться, ежели окажется, что труд его уже не нужен, что то добро, которое он хотел посеять своими песнями, давно уже посеяно. С этой точки зрения мы полагаем, что все, что до сих пор нами сказано, должно быть очень приятно г. Розенгейму. Если он захочет удостоить нас своего доверия, то вместе со многими прекрасными людьми порадуется, что в немногие годы наше общество успело уже так далеко уйти, что для него перестали быть диковинкою стихотворения, подобные тем, какие сочиняет г. Розенгейм.
Прозвучат, ничего не посеяв,
Но приняв убежденье свое.
Может, скажут: «была в них идея,
Но мы знали и прежде ее».
Но кроме прекрасных людей бывают на свете злые люди. Эти несчастные ничем не бывают довольны, потому что желания их слишком неограниченны. Их узнать чрезвычайно легко, проведши с ними какой-нибудь час. Начинается обыкновенно с того, что они жалуются, зачем им в обществе не дают говорить. Вы примете в человеке участие и как-нибудь для его утешения устроите так, что ему можно будет заговорить; он заговорит. Но на половине первой фразы кто-нибудь его перебьет и заговорит свое; он уж опять недоволен: зачем не дают ему кончить начатую фразу? Вы опять принимаетесь хлопотать и добиваетесь того, что злому человеку можно говорить без помехи. Кажется, тут бы уж он должен быть вполне доволен, потому что успел высказаться; – и дело бы, кажется, с концом… Но нет, злой человек опять недоволен: он утверждает, что слов его никто не слушает. «Да что тебе, братец, за дело до этого, слушают тебя или нет? тебе бы ведь только сказать», – возражаете вы и своим возражением только еще более бесите злого человека. Он начинает вам толковать, что он не сорока, не попугай, чтобы говорить только для процесса говорения, – что в моционе языка он вовсе не нуждается, что он говорит для того, чтобы передавать другим свои мысли, и т. н. Желая сделать угодное злому человеку, вы доставляете ему слушателей. Думаете, теперь он успокоится? Ошибаетесь: он входит в претензию, зачем его не понимают или понимают не так. Вы находите ему людей понимающих, воображая, что этим его уже совершенно удовлетворили. Как бы не так! На понимающих-то он нападет еще с большим ожесточением, нашедши, например, что, несмотря на толковое понимание дела, в них недостаточно развито убеждение в его пользе и необходимости. Если же и убеждение в ком-нибудь окажется, злой человек и тут не удовлетворится: он потребует, чтоб убеждение показано было на деле. «Ты, однако, с ума сходишь, мой друг, – кротко замечаете вы ему, – ну, скажи на милость, для какой надобности ты гонишь всех на работу? Кажется, мог бы ты угомониться. Вспомни, сколько уже удобств приобрел ты при моем содействии: тебе дали говорить, тебя не перебивали, слушали, поняли, убедились твоими словами; чего же тебе больше! Ты бы с радостными слезами благодарности должен был принимать каждое из оказанных тебе благодеяний, а ты все в гору лезешь», И вы полагаете, что урезонили злого человека. Но увы! этих людей нельзя урезонить! Он подымается еще пуще и с убийственным спокойствием, под которым вы чуете и яд, и огонь, и пику, начинает вам доказывать, что слово без дела есть праздное слово, что если не делать, то не стоит и говорить, и т. п. Вы приходите, разумеется, в ужас и оставляете наконец злого человека, который пускается в столь опасную философию и не умеет говорить для того, чтобы говорить. Вы видите, что он не понимает приятности и пользы развить свою мысль изящно и основательно, привлечь многочисленных слушателей, опровергнуть возражения логическими доводами, заставить замолчать противников и довести их до согласия с своими положениями… Злой человек недоволен даже убеждениями, согласными с ним, если они не выражаются на деле… Разумеется, вы не дожидаетесь этого дела, бежите от такого человека, и прекрасно делаете, потому что в практической деятельности он еще хуже, чем в разговоpax. Из самой пустой и обыкновенной вещи он сделает такую историю, что вы не рады будете, зачем с ним связались. У вас, например, зуб гнилой; гниет он уж несколько лет и побаливает этак в неделю раза два, три, Вы его пользуете, разумеется, одеколоном, теплыми подушечками, ромом, спиртом, хлороформом… Ну, поболит, поболит, да и перестанет. Правда, что через день, через два опять расходится; да ведь и успокоится же опять… Ну, а пройдет несколько лет, зуб выкрошится, и боли не будет, ежели только самым леченьем вы прочих зубов не испортите. Но попробуйте сказать о ваших страданиях злому человеку. Он посмотрит вам зуб: «гнилой, – так надо его выдернуть»… Вот и вся у него недолга… Да ведь пристанет к вам с участием этаким, докажет, что радикальная мера необходима, что зараз вырвать лучше, чем страдать беспрестанно… Вы поневоле должны согласиться, а между тем все-таки думаете: «Да, хорошо тебе говорить-то… Ведь не тебе будут зубы-то рвать».
Одного такого злого человека послала судьба мне в приятели. Ему-то я вздумал отчасти похвалить стихотворения г. Розенгейма, полагая, что он должен остаться доволен их направлением. Но, как я уже сказал, приятель мой ничем не мог быть доволен. «Что же это, – новый талант?» — спросил он с таким ударением на слове «талант», что мне стало как-то неловко… Я принял самый скромный вид и стал объяснять моему приятелю:
– Нет, этого нельзя сказать. Поэтического таланта у г. Розенгейма незаметно. Его стихотворения не отличаются ни живостью образов, ни глубиною чувства, ни задушевной теплотой, ни прелестью или силой выражения… Но зато во многих его стихотворениях подняты общественные вопросы, высказаны дельные и полезные мысли…
– Да зачем же он стихами-то пишет? – перебил злой человек. – Верно, это неопытный юноша, утопающий в мировых мечтаниях?
– Вовсе нет. Г-н Розенгейм должен быть уже человек почтенных лет. В числе его стихотворений есть одно, служащее ответом на письмо Лермонтова{3}. Лермонтов убит в 1841 году; человеку, который с ним переписывался, должно быть теперь уже лет около сорока. Сообразно с этим почтенным возрастом г. Розенгейм и в стихотворениях своих является весьма солидным и умеренным. Он ничего более не хочет, как только искоренения злоупотреблений и установления порядка на религиозно-нравственном основании. Об этом он сам говорит почти в каждом стихотворении. Вот какими стихами начинается его книжка:
Все стихотворение очень длинно, и потому я не стану его читать тебе (продолжал я объяснять моему злому приятелю), тем больше, что стихи, как видишь, очень плохи. Но это не мешает мыслям, высказанным в них, быть превосходными. Далее автор говорит, что всякий должен исполнять свой долг и что исполняющего долг, свой нельзя презирать за дурное исполнение, если у него есть добрая воля, а только «средств и мочи не дал бог». Поэтому, говорит он, и меня никто не может презирать и порицать за дурное качество моих стихов. Я сделал что мог; лучше меня сделают другие.
Мне говорят, что я рискую,
Что слишком смело говорю.
Не верю. – Речь веду такую
Затем, что предан я царю.
Не искони ль царей державных
Сливалась слава на Руси
Со славой Руси православной?
Кто хочешь, летопись спроси.
А славу матери России
Я жарко, искренно люблю,
Затем и кривды в ней лихие
От всей души я не терплю.
Ужель я меней гражданином
И право слова потерял,
Что не покрыт высоким чином,
Что незначителен и мал?.. – и пр.
Разумеется, стихи не совсем удачны. Слова: правду понесут напоминают выражение нести дичь. «Внести в сознанье сограждан океан, составленный из капель правды бога» – напоминает опять то же выражение. Но, во всяком случае, нельзя отвергнуть благородства побуждений, внушивших эти стихи. Вслед за тем автор объявляет, что он намерен обличать страсть неправого стяжанья, себялюбие и лень. Нельзя не согласиться, что все это очень смело и благородно.
Пускай стихи мои плохие
Как звук в пространстве пропадут.
Со мной, за мной пойдут другие
И также правду понесут;
И каждый каплю правды бога
Внесет в сознанье сограждан;
И капель тех сберется много,
Сберется целый океан.
Вместе с тем нельзя не признать и другого обстоятельства, много говорящего в пользу г. Розенгейма: он не заносится далеко, он очень скромен, мало надеется на себя и всего ожидает от высшей помощи. Обличение пороков людских возбуждает в нем только благоговение к мудрости высшей, и он пишет:
Эти высокие чувства сопутствуют г, Розенгейму во всех его обличительных стихотворениях. Вообще в нем не заметно ни малейшей кичливости, столь свойственной людям, принимающимся за обличение собратий. Если он чем гордится, так это величием русского народа и его славной будущностью. Он призывает всех нас:
Под гнетом тяжких обличений,
В сознаньи немощи своей,
Мы клоним, господи, колени
Пред светом мудрости твоей.
Не помяни гордыни нашей
И суеславье отпусти,
И тем, что бренной славы краше,
Нас духом правды просвети{4}.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента