Николай Алексеевич Полевой
Краковский замок [1]
Быль
* * *
Видали ль вы море перед самым началом грозы и бури? Еще порывистый ветер не рыщет по волнам его, еще небо не оболочено черными тучами, еще валы не вздымаются горами, свист, шум, рев не оглушают странника. Не настало еще это дивное, грозное явление, когда бешеное чадо земли рвется в раскаленные своды неба, падает, обессиленное, и снова летит к небу. Но уже странник не чувствует томительной тишины, которая душит, кажется, океан и выдавливает его на берега; края небосклона обставлены уже воздушными, черными горами, верхи их крутятся дымчатыми полосами; солнца нет, море шевелится, как оживающий мертвец под белеющим саваном, и края покрывала его пенистыми бахромами хлещутся об утесы, и гул бури ноет в отдалении. Еще минута, и – горе ладье, не успевшей укрыться в пристань! Тогда, стоя на утесе, вы видите, что волны как будто разбегаются врозь подле берегов, сыплются, дробятся. Они, как будто первенцы бури, летят и стремятся на все берега, как будто хотят прежде вылиться на берега, пока порывы бури не ринут их вглубь и не смешают в гибели и ужасах волнения.
Такими являлись Франция и французы, когда не грянула еще буря революции, когда Людовик XV изнемогшею рукою держал кормило государства, давно спал для славы и дремал над самою жизнью, утомленный и пятидесятилетним неславным царствованием, и мелочными интригами двора своего, и роскошью, и тем, что даже ни одно бедствие не освежило его жизни, тусклой и бесцветной. В кругу своих любовниц зевал Людовик, оставляя министрам заботу о государственной чести, и оживал только для того, чтобы мешать в исполнении каждому из них: ссориться с парламентами за министров и сводить министров с мест их, потому что ветреной Дюбарри[2] они не нравились. Долее всех боролся с властью этой прихотливой красавицы герцог Шуазель[3]. Людовик так привык к нему, что, подписав увольнение герцогу, несколько дней носил увольнение это в кармане и не хотел послать к Шуазелю. Быль, которую хотим мы рассказать теперь, случилась после падения сего гордого, властолюбивого, хитрого и умного вельможи. Но события, которых следствием была она, относятся еще к правлению Шуазеля.
Он видел, что положение Франции вело к бедственной развязке: финансы государственные угрожались банкрутством; народ беднял; правосудия не было – все продавалось, даже чины отдавались тому, кто платил больше. Говорят, что это и в других землях бывает, но во Франции сам король публично торговал чинами. Между тем двор роскошничал, вельможи шалили, ссорились; потомки Баярдов[4] вынимали шпаги свои только для дуэлей; парламенты спорили с королем; народ роптал; Бастилия была набита, но – судите о странности обстоятельств – при самом дворе, тогда же, Бомарше[5] рассевал песни на короля и Дюбарри, смешил всех уморительною тяжбою, дурачил комедиями: за него стояли горячие головы молодежи, и король молчал; молчал и после, когда Мирабо из Сен-Венсана[6] писал свои пламенные письма. Яркая игра страстей кипела тогда во Франции; сильно сшибались старые и новые идеи. Старик Вольтер смеялся тихонько в своем Фернее[7], кутаясь в соболью шубу, которую прислала ему Екатерина, а Шуазель? Что делал Шуазель?
Он думал, что слова: все потеряно, кроме чести, должны быть его девизом. Но честь Франции для него не заключалась в благоденствии народа; он не хотел, как Генрих IV, чтобы у каждого француза была в воскресенье курица на столе, нет! Со времен Людовика XIV французы почитали честью и счастьем народа шум побед, гул, отзывавшийся повсюду в блеске их, славе, великолепии, роскоши, рыцарской вежливости; головы их кружились только от этого, и – Шуазель, трепетавший сплетней сестры своей против Дюбарри, двигал дворами Англии, Франции, России, Пруссии, Турции; умел показывать Францию душою всей европейской политики. Барон Топ укреплял Дарданеллы[8]; с Веною говорили о дружбе и женитьбе дофина; с Петербургом хитрили; в Англию готовили высадку. Везде Шуазель извивался змеем; его агенты были всюду; молодые французы скакали по его приказу в Америку, в Испанию, в Индию, с своими полуразвернувшимися для них самих идеями, своевольством, щегольством, ловкостью. Как переменились после того все обстоятельства! На старых картах Европы вы найдете, что тогда между землями России, Пруссии, Австрии и Турции, было сильное государство, которого теперь уже нет: его называли Королевством Польским; впрочем, это было довольно странное королевство. Народ избирал сам себе короля и не слушал его, давал ему власть и спорил с ним; назывался вольным и имел рабов. Но мы не историю пишем. Теперь вы знаете главные обстоятельства дел тогдашних, без этого быль наша была бы непонятна. Начнем ее.
В Кракове, древней столице королей польских, у богатого воеводы – имени его не скажем – съезжалось множество гостей. Великолепные, раззолоченные кареты с шумом катились к огромному подъезду; богато убранные гайдуки[9], скороходы, гусары толпились на дворе и по улице; золотом облитые слуги стояли на лестнице и в передних; огромные залы, улица, сад горели в разноцветных огнях; множество гостей наполняло уже дом воеводы. Тут было на что заглядеться: воевода давал великолепный маскерад.
Вкус, роскошь, изысканность убранства и угощения могли удивить разнообразие гостей. Тут были польские паны, и старого и нового времени: одни в своем народном костюме, в бархатных кунтушах[10], цветных сапогах, алых, зеленых кафтанах, с богатыми кушаками; другие в щегольских французских кафтанах, пестрых, обтянутых, с брильянтовыми пуговицами; третьи в гусарских и уланских мундирах, с золотыми и жемчужными кистями. Вместе с этою старою и новою Польшею мешались русские офицеры, в армейских, совсем не щегольских мундирах, и казацкие начальники, с нерасчесанными бородами. Были еще гости: офицеры французские и французские щеголи, распрысканные парижскими духами. Душу всего составляли польки, милые, бесценные польки. Они согласились между собою одеться в маскерад к воеводе в народный польский костюм: кто видал польские народные костюмы, тот знает, каково сердцу от этой бедовой одежды!
Казалось, что все дышало весельем, забвением настоявшего. Музыка гремела; менуэты сменялись мазурками, краковяками: тогда еще не знали вальсов и котильонов. В огромной зале ловкие молодые поляки летали в мазурках, стучали шпорами; в менуэтах отличались французы; шум, говор был повсюду. В других комнатах сидели по углам старые поляки; они мало говорили, жали только друг другу руки, чокаясь кубками с венгерским, разглаживали длинные свои усы и искоса посматривали на русских офицеров, большею частию бездействовавших, не умевших разделить ни живости поляков в мазурках, ни ловкости французов в менуэтах. Вообще было заметно, что какая-то неприязнь разделяла русского с поляком: русские казались отчужденными от других гостей. Но они как будто не смотрели на это и ходили горделиво. Зачем и как явились в Кракове и в маскераде воеводы эти гости? Званые ли гости были они?
Вскоре должен был ударить час первого деления Польши. Мощная рука русской царицы уже очертила тогда в русскую границу обширные страны Литвы и назначила доли Пруссии и Австрии. Екатерина умела запутать политику Польши лучше гордиева узла и знала, что в Европе не было Александра, меч которого разрубил бы узел этот. Когда король Август[11] скончался, полякам велели выбрать Понятовского[12], и их горделивое: не позволял! не помогло. Поляки восставали, спорили на сеймах: им велели молчать; они не послушались, забунтовали, составили конфедерации: умели перессорить их, заставили драться друг с другом; этого мало: явился Суворов[13], шагал по семьсот верст в десять дней, бил везде, являлся, где его не ждали, побеждал и руками и ногами солдатскими и, учредив главную квартиру в Люблине, держался одною рукою за Сендомир, другою за Краков, расставив повсюду войска. На твердынях Краковского замка веялось русское знамя. Тогда все было кончено для поляков. Битва при Сталовичах, где погибли силы Огинского и черные гусары Коссаковского, показала полякам, что им позволяют сколько угодно говорить, веселиться, но что они не должны мешаться в дела. Приказы Бибикова из Варшавы подчиняли Польшу надзору русских. Вот почему косились польские паны на русских офицеров и молча запивали досаду свою венгерским; вот почему и русские офицеры горделиво расхаживали в краковском маскераде.
Но как и зачем попали туда французы, французские офицеры? Где ж нет французов, всемирного народа, говорящего всемирным языком, который стараются выдумать ученые, не замечая, что он давно существует? Офицеры французские пришли в Польшу по воле Шуазеля; он смотрел на Польшу, как на одно из средств, могущих остановить исполинское увеличение сил России, и когда барон Тотт лил пушки в Стамбуле и расставлял их на Босфоре и Дарданеллах, в Польшу поскакало французское юношество, молодой, пламенный народ. Мысль Шуазеля была смелая и счастливая. Он видел, что Польша, сознавая свои силы, могла бы обновить век Собиеского[14], и думал, что надобно только вырубить туда несколько искр, которые соединили бы готовые материалы в сильном огне. Кто лучше молодых, пламенных французов мог воспламенить эту землю рыцарей и красавиц? Поход в Польшу казался юношам французским крестовым походом; война в диких сарматских лесах, среди снегов Литвы, являлась чем-то поэтическим. Поляки с восторгом встретили гостей: старые паны пили с ними, польки танцевали, молодые поляки дружились и братски, рука в руку, пускались в поиски на русских, и рубились на отличие друг перед другом. Но никто не знал, за что и как сражаться. Шли на битву, как на пир, гарцевали, щеголяли, и – от горсти русских бежали блестящие войска Пулавских, Новицких, Коссаковских[15] и союзников их! Екатерина смеялась замыслам Шуазеля: она хорошо знала состояние Польши, так хорошо, что не хотела даже сердиться на французов; шутя писала обо всем этом к Вольтеру и объявила, что она не имеет войны с Франциею. Французы были пришельцы, вольница, по словам Шуазеля, и их считали гостями и конфедераты, и королевские поляки. Беспечность, веселость делали их притом всюду гостями любимыми. Среди блестящего маскерада краковского заметнее других был молодой французский полковник. Лицо его не отличалось ни красотою, ни выразительностью, но кто рассматривал его, тот на лице юноши, закаленном в зное полуденных стран, замечал многое. Все доказывало в нем человека, готового, но еще не вызванного на сильные страсти. Это был – Дюмурье[16]: вы знаете это имя? Восемнадцати лет он был уже в рядах воинских, потом странствовал по Испании, Португалии; душа его искала новых впечатлений в отчизне Руссо и среди диких скал Корсики. Тридцать лет едва совершилось ему, как Шуазель отправил его в Польшу. Здесь сражался он уже два года с хитростью австрийской дипломатики, с умом Екатерины, воинским гением Суворова, дикой волею поляков, везде был побеждаем и еще не терял надежды. Но теперь, среди веселья и шумной радости, Дюмурье казался так мрачен, так задумчив, что люди, знавшие его, дивились этому и не понимали причины. Он весело хаживал в бой, когда ничто не могло уверить его в победе. Теперь, на веселом пиру, сложив руки, устремив неподвижные глаза на пестрые толпы гостей воеводы, Дюмурье сидел в углу и молчал. Важные думы, казалось, затемняли его всегда светлый взор. Он встал наконец, тихими шагами прошел через все залы, на садовую террасу, сошел по ней и тихо направил шаги свои по большой садовой аллее.
Но он не успел дойти до конца аллеи, как с ним встретился молодой французский офицер: это был полковник Шуази. В беспорядке, со всеми признаками досады Шуази шел не глядя вперед и столкнулся с Дюмурье.
– Ты с ума сошел, Шуази, – сказал ему Дюмурье, усмехаясь, – толкаешь и не извиняешься.
– Прости меня, Дюмурье, – отвечал Шуази с досадою. – Но если бы тут стоял русский солдат с штыком, я наткнулся бы на него: я сам не вижу, куда бегу!..
– Скажи лучше: не знаешь, от чего бежишь.
– В моем словаре нет таких слов. Я ни от кого не бегал в жизнь мою.
– Что с тобою сделалось?
– Ты не поймешь меня!
– Говори.
– Что сказать тебе? Я скрываюсь от самого себя.
Дюмурье усмехнулся опять. Он взял Шуази за руку и сказал ему дружески:
– Я понимаю тебя.
– Стыжусь, если понимаешь! – вскричал Шуази.
– Вижу ясно: потомок французских рыцарей не забывает, что любовь и шпага были всегда девизом отцов его.
– Так! – вскричал Шуази. – И могу ли не беситься, что шпаге моей нечего делать здесь, а сердцу работа бесконечная.
– Не голове ли, скажи лучше?
– Нет, нет! Только при дворе нашего Людовика любят головою и думают сердцем, а здесь…
– А здесь любят сердцем, а головою хотят пробить стену, не давая ей труда рассуждать о чем-нибудь?
– Рассудительный Дюмурье принимает на себя труд думать за всех нас, – сказал Шуази с досадою.
– Рассудительный Дюмурье предоставляет этот труд вашему Виоменилю и завтра же удалится, отдавая вам и союзникам вашим полную свободу.
– Что ты говоришь?
– Ничего, я получил повеление короля и – отправлюсь в Швецию; Виомениль примет на себя все мои здешние заботы.
– Слава богу! – вскричал Шуази. – Слава богу! Дюмурье! Расстанемся ж друзьями: я не узнавал, разлюбил тебя с самого приезда в Польшу. Ты ли тот Дюмурье, с которым мы некогда сражались рядом?
Такими являлись Франция и французы, когда не грянула еще буря революции, когда Людовик XV изнемогшею рукою держал кормило государства, давно спал для славы и дремал над самою жизнью, утомленный и пятидесятилетним неславным царствованием, и мелочными интригами двора своего, и роскошью, и тем, что даже ни одно бедствие не освежило его жизни, тусклой и бесцветной. В кругу своих любовниц зевал Людовик, оставляя министрам заботу о государственной чести, и оживал только для того, чтобы мешать в исполнении каждому из них: ссориться с парламентами за министров и сводить министров с мест их, потому что ветреной Дюбарри[2] они не нравились. Долее всех боролся с властью этой прихотливой красавицы герцог Шуазель[3]. Людовик так привык к нему, что, подписав увольнение герцогу, несколько дней носил увольнение это в кармане и не хотел послать к Шуазелю. Быль, которую хотим мы рассказать теперь, случилась после падения сего гордого, властолюбивого, хитрого и умного вельможи. Но события, которых следствием была она, относятся еще к правлению Шуазеля.
Он видел, что положение Франции вело к бедственной развязке: финансы государственные угрожались банкрутством; народ беднял; правосудия не было – все продавалось, даже чины отдавались тому, кто платил больше. Говорят, что это и в других землях бывает, но во Франции сам король публично торговал чинами. Между тем двор роскошничал, вельможи шалили, ссорились; потомки Баярдов[4] вынимали шпаги свои только для дуэлей; парламенты спорили с королем; народ роптал; Бастилия была набита, но – судите о странности обстоятельств – при самом дворе, тогда же, Бомарше[5] рассевал песни на короля и Дюбарри, смешил всех уморительною тяжбою, дурачил комедиями: за него стояли горячие головы молодежи, и король молчал; молчал и после, когда Мирабо из Сен-Венсана[6] писал свои пламенные письма. Яркая игра страстей кипела тогда во Франции; сильно сшибались старые и новые идеи. Старик Вольтер смеялся тихонько в своем Фернее[7], кутаясь в соболью шубу, которую прислала ему Екатерина, а Шуазель? Что делал Шуазель?
Он думал, что слова: все потеряно, кроме чести, должны быть его девизом. Но честь Франции для него не заключалась в благоденствии народа; он не хотел, как Генрих IV, чтобы у каждого француза была в воскресенье курица на столе, нет! Со времен Людовика XIV французы почитали честью и счастьем народа шум побед, гул, отзывавшийся повсюду в блеске их, славе, великолепии, роскоши, рыцарской вежливости; головы их кружились только от этого, и – Шуазель, трепетавший сплетней сестры своей против Дюбарри, двигал дворами Англии, Франции, России, Пруссии, Турции; умел показывать Францию душою всей европейской политики. Барон Топ укреплял Дарданеллы[8]; с Веною говорили о дружбе и женитьбе дофина; с Петербургом хитрили; в Англию готовили высадку. Везде Шуазель извивался змеем; его агенты были всюду; молодые французы скакали по его приказу в Америку, в Испанию, в Индию, с своими полуразвернувшимися для них самих идеями, своевольством, щегольством, ловкостью. Как переменились после того все обстоятельства! На старых картах Европы вы найдете, что тогда между землями России, Пруссии, Австрии и Турции, было сильное государство, которого теперь уже нет: его называли Королевством Польским; впрочем, это было довольно странное королевство. Народ избирал сам себе короля и не слушал его, давал ему власть и спорил с ним; назывался вольным и имел рабов. Но мы не историю пишем. Теперь вы знаете главные обстоятельства дел тогдашних, без этого быль наша была бы непонятна. Начнем ее.
В Кракове, древней столице королей польских, у богатого воеводы – имени его не скажем – съезжалось множество гостей. Великолепные, раззолоченные кареты с шумом катились к огромному подъезду; богато убранные гайдуки[9], скороходы, гусары толпились на дворе и по улице; золотом облитые слуги стояли на лестнице и в передних; огромные залы, улица, сад горели в разноцветных огнях; множество гостей наполняло уже дом воеводы. Тут было на что заглядеться: воевода давал великолепный маскерад.
Вкус, роскошь, изысканность убранства и угощения могли удивить разнообразие гостей. Тут были польские паны, и старого и нового времени: одни в своем народном костюме, в бархатных кунтушах[10], цветных сапогах, алых, зеленых кафтанах, с богатыми кушаками; другие в щегольских французских кафтанах, пестрых, обтянутых, с брильянтовыми пуговицами; третьи в гусарских и уланских мундирах, с золотыми и жемчужными кистями. Вместе с этою старою и новою Польшею мешались русские офицеры, в армейских, совсем не щегольских мундирах, и казацкие начальники, с нерасчесанными бородами. Были еще гости: офицеры французские и французские щеголи, распрысканные парижскими духами. Душу всего составляли польки, милые, бесценные польки. Они согласились между собою одеться в маскерад к воеводе в народный польский костюм: кто видал польские народные костюмы, тот знает, каково сердцу от этой бедовой одежды!
Казалось, что все дышало весельем, забвением настоявшего. Музыка гремела; менуэты сменялись мазурками, краковяками: тогда еще не знали вальсов и котильонов. В огромной зале ловкие молодые поляки летали в мазурках, стучали шпорами; в менуэтах отличались французы; шум, говор был повсюду. В других комнатах сидели по углам старые поляки; они мало говорили, жали только друг другу руки, чокаясь кубками с венгерским, разглаживали длинные свои усы и искоса посматривали на русских офицеров, большею частию бездействовавших, не умевших разделить ни живости поляков в мазурках, ни ловкости французов в менуэтах. Вообще было заметно, что какая-то неприязнь разделяла русского с поляком: русские казались отчужденными от других гостей. Но они как будто не смотрели на это и ходили горделиво. Зачем и как явились в Кракове и в маскераде воеводы эти гости? Званые ли гости были они?
Вскоре должен был ударить час первого деления Польши. Мощная рука русской царицы уже очертила тогда в русскую границу обширные страны Литвы и назначила доли Пруссии и Австрии. Екатерина умела запутать политику Польши лучше гордиева узла и знала, что в Европе не было Александра, меч которого разрубил бы узел этот. Когда король Август[11] скончался, полякам велели выбрать Понятовского[12], и их горделивое: не позволял! не помогло. Поляки восставали, спорили на сеймах: им велели молчать; они не послушались, забунтовали, составили конфедерации: умели перессорить их, заставили драться друг с другом; этого мало: явился Суворов[13], шагал по семьсот верст в десять дней, бил везде, являлся, где его не ждали, побеждал и руками и ногами солдатскими и, учредив главную квартиру в Люблине, держался одною рукою за Сендомир, другою за Краков, расставив повсюду войска. На твердынях Краковского замка веялось русское знамя. Тогда все было кончено для поляков. Битва при Сталовичах, где погибли силы Огинского и черные гусары Коссаковского, показала полякам, что им позволяют сколько угодно говорить, веселиться, но что они не должны мешаться в дела. Приказы Бибикова из Варшавы подчиняли Польшу надзору русских. Вот почему косились польские паны на русских офицеров и молча запивали досаду свою венгерским; вот почему и русские офицеры горделиво расхаживали в краковском маскераде.
Но как и зачем попали туда французы, французские офицеры? Где ж нет французов, всемирного народа, говорящего всемирным языком, который стараются выдумать ученые, не замечая, что он давно существует? Офицеры французские пришли в Польшу по воле Шуазеля; он смотрел на Польшу, как на одно из средств, могущих остановить исполинское увеличение сил России, и когда барон Тотт лил пушки в Стамбуле и расставлял их на Босфоре и Дарданеллах, в Польшу поскакало французское юношество, молодой, пламенный народ. Мысль Шуазеля была смелая и счастливая. Он видел, что Польша, сознавая свои силы, могла бы обновить век Собиеского[14], и думал, что надобно только вырубить туда несколько искр, которые соединили бы готовые материалы в сильном огне. Кто лучше молодых, пламенных французов мог воспламенить эту землю рыцарей и красавиц? Поход в Польшу казался юношам французским крестовым походом; война в диких сарматских лесах, среди снегов Литвы, являлась чем-то поэтическим. Поляки с восторгом встретили гостей: старые паны пили с ними, польки танцевали, молодые поляки дружились и братски, рука в руку, пускались в поиски на русских, и рубились на отличие друг перед другом. Но никто не знал, за что и как сражаться. Шли на битву, как на пир, гарцевали, щеголяли, и – от горсти русских бежали блестящие войска Пулавских, Новицких, Коссаковских[15] и союзников их! Екатерина смеялась замыслам Шуазеля: она хорошо знала состояние Польши, так хорошо, что не хотела даже сердиться на французов; шутя писала обо всем этом к Вольтеру и объявила, что она не имеет войны с Франциею. Французы были пришельцы, вольница, по словам Шуазеля, и их считали гостями и конфедераты, и королевские поляки. Беспечность, веселость делали их притом всюду гостями любимыми. Среди блестящего маскерада краковского заметнее других был молодой французский полковник. Лицо его не отличалось ни красотою, ни выразительностью, но кто рассматривал его, тот на лице юноши, закаленном в зное полуденных стран, замечал многое. Все доказывало в нем человека, готового, но еще не вызванного на сильные страсти. Это был – Дюмурье[16]: вы знаете это имя? Восемнадцати лет он был уже в рядах воинских, потом странствовал по Испании, Португалии; душа его искала новых впечатлений в отчизне Руссо и среди диких скал Корсики. Тридцать лет едва совершилось ему, как Шуазель отправил его в Польшу. Здесь сражался он уже два года с хитростью австрийской дипломатики, с умом Екатерины, воинским гением Суворова, дикой волею поляков, везде был побеждаем и еще не терял надежды. Но теперь, среди веселья и шумной радости, Дюмурье казался так мрачен, так задумчив, что люди, знавшие его, дивились этому и не понимали причины. Он весело хаживал в бой, когда ничто не могло уверить его в победе. Теперь, на веселом пиру, сложив руки, устремив неподвижные глаза на пестрые толпы гостей воеводы, Дюмурье сидел в углу и молчал. Важные думы, казалось, затемняли его всегда светлый взор. Он встал наконец, тихими шагами прошел через все залы, на садовую террасу, сошел по ней и тихо направил шаги свои по большой садовой аллее.
Но он не успел дойти до конца аллеи, как с ним встретился молодой французский офицер: это был полковник Шуази. В беспорядке, со всеми признаками досады Шуази шел не глядя вперед и столкнулся с Дюмурье.
– Ты с ума сошел, Шуази, – сказал ему Дюмурье, усмехаясь, – толкаешь и не извиняешься.
– Прости меня, Дюмурье, – отвечал Шуази с досадою. – Но если бы тут стоял русский солдат с штыком, я наткнулся бы на него: я сам не вижу, куда бегу!..
– Скажи лучше: не знаешь, от чего бежишь.
– В моем словаре нет таких слов. Я ни от кого не бегал в жизнь мою.
– Что с тобою сделалось?
– Ты не поймешь меня!
– Говори.
– Что сказать тебе? Я скрываюсь от самого себя.
Дюмурье усмехнулся опять. Он взял Шуази за руку и сказал ему дружески:
– Я понимаю тебя.
– Стыжусь, если понимаешь! – вскричал Шуази.
– Вижу ясно: потомок французских рыцарей не забывает, что любовь и шпага были всегда девизом отцов его.
– Так! – вскричал Шуази. – И могу ли не беситься, что шпаге моей нечего делать здесь, а сердцу работа бесконечная.
– Не голове ли, скажи лучше?
– Нет, нет! Только при дворе нашего Людовика любят головою и думают сердцем, а здесь…
– А здесь любят сердцем, а головою хотят пробить стену, не давая ей труда рассуждать о чем-нибудь?
– Рассудительный Дюмурье принимает на себя труд думать за всех нас, – сказал Шуази с досадою.
– Рассудительный Дюмурье предоставляет этот труд вашему Виоменилю и завтра же удалится, отдавая вам и союзникам вашим полную свободу.
– Что ты говоришь?
– Ничего, я получил повеление короля и – отправлюсь в Швецию; Виомениль примет на себя все мои здешние заботы.
– Слава богу! – вскричал Шуази. – Слава богу! Дюмурье! Расстанемся ж друзьями: я не узнавал, разлюбил тебя с самого приезда в Польшу. Ты ли тот Дюмурье, с которым мы некогда сражались рядом?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента