Николай Гарин-Михайловский
Когда-то

I

   …Когда отворилась дверь и я вошел в столовую, Наталья Александровна вскрикнула и уставилась в меня своими большими черными глазами:
   – Я вас не узнала… Отчего я так испугалась?
   – Вы испугались меня?..
   Она подумала и сказала:
   – Вы мне показались черным…
   – Черным?..
   Я думал об этой встрече и, быть может, хотел показаться ей совсем другим…
   – Вам налить чаю? Крепкий? Сколько кусков сахару?..
   Рассеянный, безучастный взгляд, голос…
   – Я сейчас в театр иду… Ваша комната готова… Если хотите, я позову к вам мужа…
   – Ему лучше?
   – Все так же… Я сейчас… пойду, посмотрю…
   Она встала, захватила с собой мешочек с биноклем и ушла. Среднего роста, худенькая, стройная, в черном, с кружевами, платье… Эти кружева как будто говорят о желании нравиться, о чем-то более легком, чем равнодушный тон и серьезное без игры лицо…
   А может быть, это лицо было бы совсем другим, если бы я показался ей другим?..
   А что такое «я»? И почему непременно – я? Почему ей ждать меня, когда и муж есть, и всех других к ее услугам столько же, сколько… сколько красивых и молодых людей будет, например, в театре, куда она идет?..
   Она вошла и сказала, что муж спит…
   – Пойдемте, я покажу вам комнату… приготовленную для вас.
   Комната большая, прямо из передней, а по ту сторону передней – их домашние комнаты; рядом с моей – гостиная, из гостиной – ход в столовую…
   – Эту дверь, в гостиную, вы можете запереть… Впрочем, у нас никого почти не бывает, – вам будет спокойно… Это – комод, шкаф… ящики в столе запираются…
   Она говорила рассеянно, очевидно не думая о том, что говорила…
   – Отчего вы мне показались черным?
   Что-то лукавое – в ее лице… Она уже готова улыбнуться… Но все-таки не улыбается… Она говорит с раздражением:
   – Ах, как я испугалась… Заприте за мной дверь!..
   Я вышел за дверь. Она была уже на площадке лестницы. Обернувшись, она посмотрела мне в глаза, покачала головой и бросила:
   – Мне так не хочется идти в театр…
   – Так не ходите!
   Она помолчала, серьезно по-товарищески сказала «надо» и пошла. Я стоял на площадке и смотрел, как спускалась она по лестнице. Дом был новый, лестница широкая, светлая, было тепло… Ее стройная фигура опускалась по ступенькам, и я видел ее маленькую, с высоким подъемом ножку. Она чувствовала, что я смотрю, любуюсь ею, она знала это и не хотела поднимать головы. Только при последнем повороте, как будто против воли, подняла она голову и так холодно посмотрела, что я, назвав себя мысленно дураком, ушел в квартиру и запер дверь.
   И только что запер, – опять звонок:
   – Скажите девушке, чтобы приготовила самовар к двенадцати… Пусть купит что-нибудь к чаю…
   И опять внимательный и в то же время недоумевающий взгляд. Я намеревался сейчас же приняться за чемоданы и навести кое-какой порядок в своем маленьком хозяйстве, но что-то меня удерживало: я думал о театре, и меня тянуло туда, в залитый огнями зал, где много народа, шумно, где – она… Кто она?.. Неуловимый, едва обрисовавшийся, едва коснувшийся меня призрак… И даже не коснувшийся: недоумевающий, неудовлетворенный…
   Тихо… Тикают в столовой часы и сильнее подчеркивают тишину квартиры… Шаги человека в туфлях: муж!.. Дверь отворяется: высокий, сгорбленный, худой, в халате… Лицо длинное, острое, острый нос, редкая клином бородка. Молодой.
   Глухой голос, руки большие, костлявые, с крючкообразными загнутыми ногтями…
   Я смотрю на эти ногти и вижу, как будет он лежать в гробу, и высоко на груди у него будут сложены эти руки с бледно-мертвыми, большими, загнутыми книзу ногтями…
   Чувствовалось что-то болевое, обиженное до смерти..
   Я посмотрел на часы и сказал:
   – Уже одиннадцать… Наталья Александровна просила к двенадцати самовар и что-нибудь к чаю…
   – Теперь поздно: наша лавка заперта уже.
   – А что купить? Я пойду в большие магазины…
   Он пожевал и не спеша ответил:
   – Она любит рябчики холодные, икру…
   Она любит… Непременно надо рябчиков и икры! Он запирает за мной дверь, я заботливо напоминаю ему о самоваре и через две ступеньки лечу по лестнице… Неожиданно вздрагиваю: передо мной – Наталья Александровна.
   – Куда вы?
   Я обрадованно сообщаю о рябчиках и икре. Она устало отвечает:
   – А я не досидела… Скучно…
   Мы стоим друг против друга.
   – Как хорошо на воздухе! – задумчиво говорит она.
   Я хочу предложить ей поехать вместе за рябчиками, но не решаюсь и смотрю ей в глаза, странные, недоумевающие.
   – Что вы так смотрите?
   Я опускаю глаза.
   – Я вас не стесню, если поеду с вами?
   – Вы?.. Меня?!
   В моем лице, в моем голосе столько радости, что и она оживляется…
   Мы едем. Плохой извозчик… Переменили на хорошего… Летим… Мы в магазине, в булочной. Она удерживает меня от мотовства, мы весело смеемся и смотрим друг другу в глаза… Это лицо, глаза совсем не те, которые смотрели на меня, когда я впервые вошел в столовую.
   Мягкая зима, нежный ветер, и пушинки снега падают на руки, лицо и ресницы. И тогда свет электрических фонарей горит, как в призме, и так ярко, рядами вырастают громадные освещенные дома набережной. Я слегка обхватил ее тонкую талию и боюсь прикоснуться сильнее. Ощущений самых тонких, самых неуловимых – миллион, но слов нет, и говорить не о чем… О чем думает эта головка, прячущая лицо за муфтой, и какое лицо за этой муфтой?.. Я стараюсь вспомнить это лицо: я совершенно забыл его, не помню; около меня какой-то чужой человек, которого я не знаю, который меня не знает, но которого почему-то я хочу, заставляю себя знать. Зачем?.. Для того, чтобы вышла из всего этого какая-нибудь пошлость. Сохрани боже…
   – Едем домой.
   Едем, моя дорогая, и я убью самого себя, если когда-нибудь дурное придет мне в голову. И теперь мне ясно, кто она: страдающая, с разбитой уже жизнью, когда и жить, собственно, не начинала.
   А там тот, умирающий, с своим раком или чем-то в этом роде в желудке.
   Тяжелая драма, и кто знает, кому из них тяжелее?
   И, как будто слушая мои мысли, она вздохнула и на мгновение прижалась ко мне. И от этого движения сердце сразу остановилось и дрожь пробежала по всему телу. Ах, как хотелось знать, что чувствует она в это мгновение, понимает ли, или, вернее, действительно воспринимает ли мои мысли, чувства, говорит ли со мной, пока мы так едем, молчаливые и напряженные? А если бы вместо пустых слов сказать вдруг, что думаешь? И если бы вдруг все люди заговорили и языком, и глазами, и всем существом своим заговорили бы одно, только правду: что сталось бы с ними, с миром, со всей нашей жизнью? Что-то другое, совсем другое… Лучшее или худшее? Лучшее уже потому, что оно неведомое, новое, от которого захватывает дыхание и кажется, что растут крылья.
   Стой!
   Мы приехали.
   Знакомая уже лестница, тепло, свет, запах новой стройки.
   Ее маленькое ухо, то, которое с моей стороны, в огне и кажется прозрачным. Снежинки тают на волосах и горят, как бриллианты. Она иногда поворачивается и смотрит на меня, и свежий румянец оттеняет ярче и белизну лица и блеск черных больших глаз.
   – Порядочно натратили? – спрашивает она, нажимая звонок.
   – О, это из тех денег, которые для этого и предназначены.
   – И много предназначено?
   – Дядя подарил мне билет в тысячу рублей, и он весь будет так истрачен.
   – Ведь вы сразу всё истратите. Лучше отдайте мне и я буду давать вам по частям.
   – С наслаждением.
   И я, опустив пакеты, хотел достать билет.
   Она остановила меня и сказала:
   – Потом.
   Она рассмеялась, и я рассмеялся.
   Дверь отворил сам муж и стоял в халате, согнувшийся, с открытым ртом. В зеркале напротив отражались мы все: он, она и я.
   Контраст большой: там смерть, здесь жизнь.
   – Если бы я его не удержала, он купил бы весь магазин… Ему дядя подарил тысячу рублей, и я их беру у него под свою опеку.
   – Так, так, – не то улыбаясь, не то показывая зубы говорил муж, пятясь и кутаясь в свой халат.
   В столовой на чистой скатерти уютно шумел горячий самовар, стоял чистый чайный прибор и Наталья Александровна, заваривая чай, говорила, что с удовольствием напьется чаю.
   Я развязывал пакеты, а муж сидел, стучал ногтями о стол и с полуоткрытым ртом, с любопытством следил за содержимым в пакетах.
   Потом стали пить чай и есть.
   Наталья Александровна опять ушла в свой мир, рассеянно прихлебывала из чашки и почти ничего не ела.
   Муж ел много, с аппетитом, и икру, и рябчики, и сыр, и фрукты, и пирожные. Ел руками и на замечание жены, что ему вредно, отвечал рассеянно:
   – Ничего, матушка.

II

   Дни пошли за днями. Я свой последний год ходил в университет, ездил с Натальей Александровной в театр, катался с ней по островам. Она до безумия любила быструю езду, любила острова.
   – Боже мой, как прекрасны они весной, – говорила она, когда мчались мы с ней, и с обеих сторон, наклонившись под тяжестью снега, стояли высокие ели, а там, в просвете между ними, голубое небо сверкало, и мерзлый снег хрустел, и снежная пыль осыпала нас, – как чудны они весной, когда распускаются береза и душистый тополь.
   В общем, впрочем, говорила она редко. Обыкновенно же, точно просыпаясь, бросала несколько слов и опять погружалась в свои мысли или чувства и ощущения.
   Я был говорливее и уже успел рассказать про себя все, что знал.
   Она молчала, слушала и думала.
   Мы не сговаривались, но оба мужу не говорили ничего о наших поездках.
   Она только как-то бросила мимоходом:
   – Мы ничем не связаны друг с другом.
   Я подумал бы что-нибудь, если бы это не было сказано таким равнодушным и безучастным тоном. Да и вообще я ни о чем не думал, кроме как о том, чтобы она не заподозрила во мне каких-нибудь грязных поползновений.
   Даже надевая ей на ноги калоши – прежде я никогда не надевал никому, – я корчил такую свирепую физиономию, что она сказала однажды:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента