Бранислав Нушич
Лунная ночь
Трифун Трифунович любил выпить в лунную ночь, хотя не был горьким пьяницей. В пьяном виде он только слегка косил одним глазом и волосы у него были не совсем в том порядке, в каком должны находиться волосы писаря третьего класса, двенадцать лет прослужившего в канцелярии. Иногда он мог и шляпу свою измять больше чем нужно, но боже упаси, чтоб он кого-либо выругал, или на кого-нибудь замахнулся стулом, или стучал кулаком по столу, доказывая свою правоту, или выражал неудовольствие И сплетничал про начальство. Он всегда был «невинно» пьян, как сам однажды выразился, когда ему пришлось отвечать за поведение, «недостойное чиновника».
Напротив, когда Трифун Трифунович напивался, он был как-то особенно почтителен к начальству. Так, например, однажды он очень учтиво извинился перед жандармом; о писаре второго класса сказал: «Это самое лучшее украшение канцелярии», о писаре первого класса: «Это роза сербского чиновничества», о секретаре: «Ах, всемогущий боже, если бы в Сербии нашелся еще хоть один такой чиновник!», про судью: «Этот человек, должно быть, происходит по мужской линии от подлинного колена Адама, то есть именно от того колена, которое бог создал по своему образу и подобию!», а о председателе Трифун Трифунович вообще ничего не говорил, боясь что скажет слишком мало и тем обидит начальство.
Трифун Трифунович до того мягкосердечный человек, что уже после пятого стакана вина начинает плакать и плачет так горько, что даже жалко становится, зачем напился такой хороший человек, или, вернее сказать, начинаешь во всем обвинять лунную ночь.
А однажды ночь выдалась особенно ясной. Трифун Трифунович больше чем обычно косил главой, больше чем обычно измял свою шляпу и больше чем обычно плакал, жалуясь на судьбу и говоря о своих начальниках: «Такие они прекрасные, такие прекрасные, что хочешь не хочешь, а при одном воспоминании о них плачешь».
Когда набежавшая откуда-то тучка оставила от месяца только маленькую краюшку, чуть-чуть освещавшую землю, Трифун поднял воротник, опустил голову и поплелся домой, медленно и неуверенно переставляя ноги, словно он их отморозил во время войны. Пошатываясь, он сделал несколько шагов и остановился.
– Ну-ка, Трифун, ну-ка! – пробормотал он, махнул правой рукой, двинулся было дальше, но, сделав два-три шага, опять остановился, подперев плечом ворота какого-то двухэтажного дома, и принялся рассуждать.
– Боже, как все хорошо устроено с этом мире! Б самом деле, ну, разве не хорошо? Вот, например, животное не может напиться… а человек может!.. А почему животное не может напиться?… Божья воля?! Нет!.. Просто потому что у животного нет разума, а у человека есть!.. Так… Вот, например, почему не может напиться, скажем… скажем, саранча. Вот именно, почему саранча не может напиться, а я, например, могу напиться?… И господин секретарь может напиться… и господин председатель может напиться, потому как и он в конце концов не животное какое-нибудь и уж, разумеется, не саранча!..
Трифун был готов приложить палец ко лбу и пРодолжать размышления на ту же тему, но в эту минуту его прервал какой-то звук, раздавшийся рядом.
Рычание большой собаки, мирно спавшей у ворот, которые Трифун все еще подпирал, заставило его вздрогнуть. Потом Трифун пристально посмотрел на нее и глубоко задумался.
– Рррр, – продолжала ворчать собака.
Трифун пожал плечами и махнул рукой:
– Не понимаю! Совершенно не понимаю… Суть собственно в чем: ты видишь человека и ворчишь! Но ведь в этом нет никакой логики!.. Впрочем, тут и не должно быть никакой логики… и все же, приятель, ты не пес, а настоящий осел, раз ты не понимаешь даже того, что животные не имеют разума, а человек имеет… иначе как же отличишь человека от животного?
Впрочем, тебе никто не может запретить ворчать… тебе это разрешается… Но позволь, в таком случае животные пользуются большей свободой, чем человек, ибо человек имеет разум, но ему запрещено ворчать, а животное не имеет разума, а, видишь, тебе никакой закон не запрещает ворчать. Следовательно, выходит, что люди – животные, а это неправда. Поэтому, милостивый государь, пошел прочь, слышишь, пошел прочь!.. – и Трифун топнул ногой о мостовую, чтоб испугать собаку.
– Рррр… Гав, гав, гав!
– Аааа!.. Так вы еще лаете, милостивый государь! Очень хорошо. Значит, вы проявляете некоторое свободомыслие, совсем недавно вы делали другое. Следовательно, если бы вы имели разум, вы, вероятно, тоже лаяли бы… Значит, в один прекрасный день вы бы осмелились облаять и господина председателя… а этак, пожалуй, настал бы такой день, когда вы начали бы лаять и на господина министра… но тут уж извините, на господина министра не то что вы, даже мы не смеем лаять! А… что вы сказали?! – и Трифун наклонился к собаке, словно хотел заглянуть ей в глаза и удостовериться, смутили ли ее столь убедительные доводы или нет.
– Рррр… Гав, гав!
– Так… хорошо… значит, вы настаиваете на своем, то есть вы опять лаете, – продолжал Трифун, принимая прежнее положение. Но согласитесь, сударь, ведь я тоже мог бы лаять. Смотрел бы, например, на свое начальство и лаял… Но этим, милостивый государь, ничего не добьешься, ибо, хоть я и могу, например, бог знает как невежливо лаять, но все равно это ложно истолкуют и… в один прекрасный день я, знаете… могу оказаться на улице, вот точно так же, как вы, скажем, теперь. Следовательно, как вы видите, лай тоже имеет свои пределы. Вот я сейчас дам вам палкой по морде и вы сразу же поймете, что лай тоже имеет свои пределы… я, знаете, очень люблю этак по морде!..
– Гав, гав, гав!..
– А!.. Так вы повторяете свою ошибку… Вы собственно лаете на чиновника, а об этом, милостивый государь, имеются и в законе соответствующие параграфы, а если вы не знаете закона, незнание вас не извиняет. Следовательно, на основании параграфа… пет… да, сто четвертого уголовного закона, не помню только А или Б, впрочем, может, не А и не Б и… но там написано: «Кто словами печатными или непечатными… или какими бы то ни было другими изображениями, или знаками нанесет оскорбление какому-нибудь… „чиновничьему организму“… а я, позвольте вам заметить… „чиновничий организм“… а лай, собственно говоря, „знаки“, или если не знаки, то „изображение“… или, черт его душу возьми, если не „изображение“, то „непечатные слова“… стало быть, я „чиновничий организм“, а вы произнесли „непечатные слова“… и поэтому за ваши „непечатные слова“ извольте получить по морде!..
– Рррр… Гав, гав, ррр!.. – и, бросившись на Трифуна, собака схватила его за рукав, который со своей стороны не оказал ни малейшего сопротивления, позволив разорвать себя до самого плеча.
Трифун с ужасом посмотрел на обнаженный локоть.
– А, так мы и вот еще что умеем… и вот еще что умеем… Значит, кусаться умеем!.. Ага… ааа! Но если вы, сударь мой, герой, то почему же вы не бросились прямо на грудь? Зачем вы разорвали мой рукав да еще так сильно, что я завтра не смогу появиться в канцелярии. Очень хорошо… Но за это, конечно, и мы сумеем взыскать… Разумеется… я не могу разорвать вам рукав, потому как у вас его нет… но, позвольте… вот мы вам сейчас за это дадим по морде… прошу, с вашего позволения, я, знаете, очень люблю этак по морде…
– Гав! Гав! Гав! Рррр…
– Что… не нравится?! – и Трифун Трифунович хотел было еще раз с удовольствием повторить: «Что, не нравится?!», но в это время на втором этаже дома, у которого он вел столь продолжительную беседу, скрипнула рама и в полураскрытом окне показался мужчина в белой ночной рубашке.
Трифун Трифунович остолбенел: из окна на него смотрел сам господин председатель. Он хотел в тот же миг извиниться – не знал, дескать, что это именно ваш пес, ибо в самом деле, знай это Трифун заранее, он, во-первых, не оскорблял бы пса, во-вторых, не цитировал бы ему параграфы, а в-третьих, и это самое главное, не колотил бы его.
– Пес собственно животное интернациональное, и потому я, конечно, не мог знать, что это именно ваш пес… – начал было Трифун, но, увидев, что получается глупо, замолчал.
«Пожалуй, лучше поскорее убраться», – подумал он и, опять подняв опустившийся во время схватки воротник, зашагал прочь, исподлобья поглядывая на открытое окно, в котором все еще виднелась залитая лунным светом ночная рубашка господина председателя.
Сердце у Трифуна колотилось как у зайца, и успокоился он не скоро. Только услышав позади себя стук закрываемого окна, он перевел дыхание и пошел тише. По дороге ему попался еще один пес, который бежал посреди улицы с поджатым хвостом, но Трифун но сказал ему ни слова. Кто знает, какую злую шутку может сыграть судьба: а вдруг это пес господина министра, недоставало еще, чтоб Трифун и с ним вступил в пререкания.
Отойдя на довольно значительное расстояние, Трифун прислонился к какому-то фонарю и снова принялся размышлять:
«Ведь говорил я тебе, Трифун, пойдем по другой улице. Вовсе незачем было идти мимо дома господина председателя!»
Но тут он вспомнил, что ничего подобного он себе не говорил, что на улицу господина председателя он попал совершенно случайно, и, видя, что размышлять ему больше не о чем, поплелся домой.
Прийдя домой, он первым делом достал чистый лист бумаги и принялся за составление извинительного письма господину председателю. Начал он его так:
«Господин председатель! Пес, как вам известно, животное интернациональное, и потому я не мог знать, что это был именно ваш пес. Кроме того, ссору начал не я, а он. Он первый заворчал на меня, а из этого следует, что я был вынужден действовать так, как я бы действовал при столкновении со всякой другой собакой. Я поколотил пса только за то, что он разорвал мне пальто.
Ваш покорный слуга Трифун Трифунович».
Окончив писать, он посыпал письмо песком, потушил свечу и, довольный, улегся в постель.
– Боже, сколько глупостей я натворил за одну ночь!
Заметив на столе письмо, приготовленное для отправки господину председателю, Трифун грустно улыбнулся, приподнял конверт двумя пальцами, положил его на ладонь левой руки, смял и бросил под стол.
Затем он оделся, надел и поправил свою больше чем нужно измятую шляпу, взял палку, посмотрел на себя в зеркало и поплелся на службу.
Отойдя шагов двадцать от дома, он остановился, подумал немного и вернулся обратно.
Он достал из-под стола смятое письмо, изорвал его на мелкие кусочки, сунул их в карман и только после этого спокойно отправился в канцелярию, дав себе честное слово никогда больше не пить.
Напротив, когда Трифун Трифунович напивался, он был как-то особенно почтителен к начальству. Так, например, однажды он очень учтиво извинился перед жандармом; о писаре второго класса сказал: «Это самое лучшее украшение канцелярии», о писаре первого класса: «Это роза сербского чиновничества», о секретаре: «Ах, всемогущий боже, если бы в Сербии нашелся еще хоть один такой чиновник!», про судью: «Этот человек, должно быть, происходит по мужской линии от подлинного колена Адама, то есть именно от того колена, которое бог создал по своему образу и подобию!», а о председателе Трифун Трифунович вообще ничего не говорил, боясь что скажет слишком мало и тем обидит начальство.
Трифун Трифунович до того мягкосердечный человек, что уже после пятого стакана вина начинает плакать и плачет так горько, что даже жалко становится, зачем напился такой хороший человек, или, вернее сказать, начинаешь во всем обвинять лунную ночь.
А однажды ночь выдалась особенно ясной. Трифун Трифунович больше чем обычно косил главой, больше чем обычно измял свою шляпу и больше чем обычно плакал, жалуясь на судьбу и говоря о своих начальниках: «Такие они прекрасные, такие прекрасные, что хочешь не хочешь, а при одном воспоминании о них плачешь».
Когда набежавшая откуда-то тучка оставила от месяца только маленькую краюшку, чуть-чуть освещавшую землю, Трифун поднял воротник, опустил голову и поплелся домой, медленно и неуверенно переставляя ноги, словно он их отморозил во время войны. Пошатываясь, он сделал несколько шагов и остановился.
– Ну-ка, Трифун, ну-ка! – пробормотал он, махнул правой рукой, двинулся было дальше, но, сделав два-три шага, опять остановился, подперев плечом ворота какого-то двухэтажного дома, и принялся рассуждать.
– Боже, как все хорошо устроено с этом мире! Б самом деле, ну, разве не хорошо? Вот, например, животное не может напиться… а человек может!.. А почему животное не может напиться?… Божья воля?! Нет!.. Просто потому что у животного нет разума, а у человека есть!.. Так… Вот, например, почему не может напиться, скажем… скажем, саранча. Вот именно, почему саранча не может напиться, а я, например, могу напиться?… И господин секретарь может напиться… и господин председатель может напиться, потому как и он в конце концов не животное какое-нибудь и уж, разумеется, не саранча!..
Трифун был готов приложить палец ко лбу и пРодолжать размышления на ту же тему, но в эту минуту его прервал какой-то звук, раздавшийся рядом.
Рычание большой собаки, мирно спавшей у ворот, которые Трифун все еще подпирал, заставило его вздрогнуть. Потом Трифун пристально посмотрел на нее и глубоко задумался.
– Рррр, – продолжала ворчать собака.
Трифун пожал плечами и махнул рукой:
– Не понимаю! Совершенно не понимаю… Суть собственно в чем: ты видишь человека и ворчишь! Но ведь в этом нет никакой логики!.. Впрочем, тут и не должно быть никакой логики… и все же, приятель, ты не пес, а настоящий осел, раз ты не понимаешь даже того, что животные не имеют разума, а человек имеет… иначе как же отличишь человека от животного?
Впрочем, тебе никто не может запретить ворчать… тебе это разрешается… Но позволь, в таком случае животные пользуются большей свободой, чем человек, ибо человек имеет разум, но ему запрещено ворчать, а животное не имеет разума, а, видишь, тебе никакой закон не запрещает ворчать. Следовательно, выходит, что люди – животные, а это неправда. Поэтому, милостивый государь, пошел прочь, слышишь, пошел прочь!.. – и Трифун топнул ногой о мостовую, чтоб испугать собаку.
– Рррр… Гав, гав, гав!
– Аааа!.. Так вы еще лаете, милостивый государь! Очень хорошо. Значит, вы проявляете некоторое свободомыслие, совсем недавно вы делали другое. Следовательно, если бы вы имели разум, вы, вероятно, тоже лаяли бы… Значит, в один прекрасный день вы бы осмелились облаять и господина председателя… а этак, пожалуй, настал бы такой день, когда вы начали бы лаять и на господина министра… но тут уж извините, на господина министра не то что вы, даже мы не смеем лаять! А… что вы сказали?! – и Трифун наклонился к собаке, словно хотел заглянуть ей в глаза и удостовериться, смутили ли ее столь убедительные доводы или нет.
– Рррр… Гав, гав!
– Так… хорошо… значит, вы настаиваете на своем, то есть вы опять лаете, – продолжал Трифун, принимая прежнее положение. Но согласитесь, сударь, ведь я тоже мог бы лаять. Смотрел бы, например, на свое начальство и лаял… Но этим, милостивый государь, ничего не добьешься, ибо, хоть я и могу, например, бог знает как невежливо лаять, но все равно это ложно истолкуют и… в один прекрасный день я, знаете… могу оказаться на улице, вот точно так же, как вы, скажем, теперь. Следовательно, как вы видите, лай тоже имеет свои пределы. Вот я сейчас дам вам палкой по морде и вы сразу же поймете, что лай тоже имеет свои пределы… я, знаете, очень люблю этак по морде!..
– Гав, гав, гав!..
– А!.. Так вы повторяете свою ошибку… Вы собственно лаете на чиновника, а об этом, милостивый государь, имеются и в законе соответствующие параграфы, а если вы не знаете закона, незнание вас не извиняет. Следовательно, на основании параграфа… пет… да, сто четвертого уголовного закона, не помню только А или Б, впрочем, может, не А и не Б и… но там написано: «Кто словами печатными или непечатными… или какими бы то ни было другими изображениями, или знаками нанесет оскорбление какому-нибудь… „чиновничьему организму“… а я, позвольте вам заметить… „чиновничий организм“… а лай, собственно говоря, „знаки“, или если не знаки, то „изображение“… или, черт его душу возьми, если не „изображение“, то „непечатные слова“… стало быть, я „чиновничий организм“, а вы произнесли „непечатные слова“… и поэтому за ваши „непечатные слова“ извольте получить по морде!..
– Рррр… Гав, гав, ррр!.. – и, бросившись на Трифуна, собака схватила его за рукав, который со своей стороны не оказал ни малейшего сопротивления, позволив разорвать себя до самого плеча.
Трифун с ужасом посмотрел на обнаженный локоть.
– А, так мы и вот еще что умеем… и вот еще что умеем… Значит, кусаться умеем!.. Ага… ааа! Но если вы, сударь мой, герой, то почему же вы не бросились прямо на грудь? Зачем вы разорвали мой рукав да еще так сильно, что я завтра не смогу появиться в канцелярии. Очень хорошо… Но за это, конечно, и мы сумеем взыскать… Разумеется… я не могу разорвать вам рукав, потому как у вас его нет… но, позвольте… вот мы вам сейчас за это дадим по морде… прошу, с вашего позволения, я, знаете, очень люблю этак по морде…
– Гав! Гав! Гав! Рррр…
– Что… не нравится?! – и Трифун Трифунович хотел было еще раз с удовольствием повторить: «Что, не нравится?!», но в это время на втором этаже дома, у которого он вел столь продолжительную беседу, скрипнула рама и в полураскрытом окне показался мужчина в белой ночной рубашке.
Трифун Трифунович остолбенел: из окна на него смотрел сам господин председатель. Он хотел в тот же миг извиниться – не знал, дескать, что это именно ваш пес, ибо в самом деле, знай это Трифун заранее, он, во-первых, не оскорблял бы пса, во-вторых, не цитировал бы ему параграфы, а в-третьих, и это самое главное, не колотил бы его.
– Пес собственно животное интернациональное, и потому я, конечно, не мог знать, что это именно ваш пес… – начал было Трифун, но, увидев, что получается глупо, замолчал.
«Пожалуй, лучше поскорее убраться», – подумал он и, опять подняв опустившийся во время схватки воротник, зашагал прочь, исподлобья поглядывая на открытое окно, в котором все еще виднелась залитая лунным светом ночная рубашка господина председателя.
Сердце у Трифуна колотилось как у зайца, и успокоился он не скоро. Только услышав позади себя стук закрываемого окна, он перевел дыхание и пошел тише. По дороге ему попался еще один пес, который бежал посреди улицы с поджатым хвостом, но Трифун но сказал ему ни слова. Кто знает, какую злую шутку может сыграть судьба: а вдруг это пес господина министра, недоставало еще, чтоб Трифун и с ним вступил в пререкания.
Отойдя на довольно значительное расстояние, Трифун прислонился к какому-то фонарю и снова принялся размышлять:
«Ведь говорил я тебе, Трифун, пойдем по другой улице. Вовсе незачем было идти мимо дома господина председателя!»
Но тут он вспомнил, что ничего подобного он себе не говорил, что на улицу господина председателя он попал совершенно случайно, и, видя, что размышлять ему больше не о чем, поплелся домой.
Прийдя домой, он первым делом достал чистый лист бумаги и принялся за составление извинительного письма господину председателю. Начал он его так:
«Господин председатель! Пес, как вам известно, животное интернациональное, и потому я не мог знать, что это был именно ваш пес. Кроме того, ссору начал не я, а он. Он первый заворчал на меня, а из этого следует, что я был вынужден действовать так, как я бы действовал при столкновении со всякой другой собакой. Я поколотил пса только за то, что он разорвал мне пальто.
Ваш покорный слуга Трифун Трифунович».
Окончив писать, он посыпал письмо песком, потушил свечу и, довольный, улегся в постель.
* * *
На следующее утро Трифун Трифунович проснулся с головной болью. Потерев ладонью лоб, он махнул правой рукой и прошептал:– Боже, сколько глупостей я натворил за одну ночь!
Заметив на столе письмо, приготовленное для отправки господину председателю, Трифун грустно улыбнулся, приподнял конверт двумя пальцами, положил его на ладонь левой руки, смял и бросил под стол.
Затем он оделся, надел и поправил свою больше чем нужно измятую шляпу, взял палку, посмотрел на себя в зеркало и поплелся на службу.
Отойдя шагов двадцать от дома, он остановился, подумал немного и вернулся обратно.
Он достал из-под стола смятое письмо, изорвал его на мелкие кусочки, сунул их в карман и только после этого спокойно отправился в канцелярию, дав себе честное слово никогда больше не пить.