---------------------------------------------------------------
Wystan Hugh Auden
Translated by Mikhail Feldman (Erosmart@aol.com), Brooklyn, NY
---------------------------------------------------------------
The archaeologist's spade
delves into dwellings
vacancied long ago,
unearthing evidence
of life-ways no one
would dream of leading now,
concerning which he has not much
to say that he can prove:
the lucky man!
Knowledge may have its purposes,
but guessing is always
more fun than knowing.
We do know that Man,
from fear or affection,
has always graved His dead.
What disastered a city,
volcanic effusion,
fluvial outrage,
or a human horde,
agog for slaves and glory,
is visually patent,
and we're pretty sure that,
as soon as palaces were built,
their rulers
though gluttoned on sex
and blanded by flattery,
must often have yawned.
But do grain-pits signify
a year of famine?
Where a coin-series
peters out, should we infer
some major catastrophe?
Maybe. Maybe.
From murals and statues
we get a glimpse of what
the Old Ones bowed down to,
but cannot conceit
in what situations they blushed
or shrugged their shoulders.
Poets have learned us their myths,
but just how did They take them?
That's a stumper.
When Norsemen heard thunder,
did they seriously believe
Thor was hammering?
No, I'd say: I'd swear
that men have always lounged in myths
as Tall Stories,
that their real earnest
has been to grant excuses
for ritual actions.
Only in rites
can we renounce our oddities
and be truly entired.
Not that all rites
should be equally fonded:
some are abominable.
There's nothing the Crucified
would like less
than butchery to appease Him.
CODA:
From Archaeology
one moral, at least, may be
drawn,
to wit, that all
our school text-books lie.
What they call History
is nothing to vaunt of,
being made, as it is,
by the criminal in us:
goodness is timeless.
August 1973
Лопата археолога
вскрывает
пустующие с давних пор жилища,
столь странные свидетельства укладов
той жизни, жить которой никому
сегодня даже не пришло б на ум,
находки, что тут говорить,
которыми он доказал:
счастливчик!
У знания есть собственные цели,
догадка же всегда
куда забавнее, чем знанье.
Да, мы конечно знаем, Человек
от страха ли, а может от любви,
всегда своих хоронит мертвецов.
Что все напасти, мучавшие город,
потоки извергавшихся вулканов,
вода разбушевавшейся реки
или пришельцев полчища,
что жаждали рабов и славы
так очевидны,
и мы уверены, что только
возведя себе дворцы,
правители их
присытившись развратом,
изнеженные лестью,
должно быть, и позевывали часто.
Но разве распознать по ядрам зерен
голодный год?
Исчезнувшие серии монет
свидетельствуют разве о
какой-нибудь глобальной катастрофе?
Быть может. Может быть.
Все статуи и фрески
лишь намекнут на то, чему
когда-то поклонялись предки,
но никогда на то,
что заставляло их краснеть
и пожимать плечами.
Поэты нам поведали легенды,
но сами от кого узнали их?
Мы в тупике.
А норманны, заслышав гром грозы,
действительно ли верили, что
слышат молот Тора?
Нет. Я бы сказал: бьюсь об заклад,
всегда все люди уживались с мифом,
считая его просто небылицей,
единственной заботою их было -
найти причину, ту, чтоб оправдала необходимость ритуальных действий.
Ведь только в ритуалах мы способны преодолеть все странности свои
и целостность в итоге обретаем.
Не все из них, конечно,
нам по нраву:
иные вызывают омерзенье.
Нет ничего Распятому противней, чем
в его же честь
устроенная бойня.
КОДА:
Из археологии одну,
по крайней мере, извлечем мораль,
а именно, что все
учебники нам лгут.
Тому, что мы Историей зовем,
на самом деле, вовсе нечем хвастать,
лишь порождение
всего дурного в нас -
лишь наша доброта в веках пребудет.
Август 1973
The Ogre does what ogres can,
Deeds quite impossible for Man,
But one prize is beyond his reach,
The Ogre cannot master Speech:
About a subjugated plain,
Among its desperate and slain,
The Ogre stalks with hands on hips,
While drivel gushes from his lips.
September 1968
Людоед творит, похоже,
То, что Человек не может,
Одного не одолеть -
Связной речью овладеть,
По истерзанной долине,
По слезам и мертвечине
Он, ступая руки в боки,
Льет беcсмыслицы потоки.
Сентябрь 1968
(d. January 1939)
He disappeared in the dead of winter:
The brooks were frozen, the air-ports almost deserted?
And snow disfigured the public statues;
The mercury sank in the mouth of the dying day.
O all the instruments agree
The day of his death was a dark cold day.
Far from his illness
The wolves ran on through the evergreen forests,
The peasant river was untempted by the fashionable quays;
By mourning tongues
The death of the poet was kept from his poems.
But for him it was last afternoon as himself,
An afternoon of nurses and rumours;
The provinces of his body revolted,
The squares of his mind were empty,
Silence invaded the suburbs,
The current of his feeling failed: he became his admirers.
Now he is scattered among a hundred cities
And wholly given over to unfamiliar affections;
To find his happiness in another kind of wood
And be punished under a foreign code of conscience.
The words of a dead man
Are modified in the guts of the living.
But in the importance and noise of to-morrow
When the brokers are roaring like beasts on the floor of the Bourse,
And the poor have the sufferings to which they are fairly accustomed,
And each in the cell of himself is almost convinced of his freedom;
A few thousand will think of this day
As one thinks of a day when one did something slightly unusual.
O all the instruments agree
The day of his death was a dark cold day.
You were silly like us: your gift survived it all;
The parich of rich women, physical decay,
Yourself; mad Ireland hurt you into poetry.
Now Ireland has her madness and her weather still,
For poetry makes nothing happen: it survives
In the valley of its saying where executives
Would never want to tamper; it flows south
From ranches of isolation and the busy griefs,
Raw towns that we believe and die in; it survives,
A way of happening, a mouth.
Earth, receive an honoured guest;
William Yeats is laid to rest:
Let the Irish vessel lie
Emptied of its poetry.
Time that is intolerant,
Of the brave and innocent,
And indifferent in a week
To a beautiful physique,
Worships language and forgives
Everyone by whome it lives;
Pardons cowardice, conceit,
Lays its honours at their feet.
Time that with this strange excuse
Pardoned Kipling and his views,
And will pardon Paul Claudel,
Pardons him for writing well.
In the nightmare of the dark
All the dogs of Europe bark,
And the living nations wait,
Each sequestered in its hate;
Intellectual disgrace
Stares from every human face,
And the seas of pity lie
Locked and frozen in each eye.
Follow, poet, follow right
To the bottom of the night,
With your unconstraining voice
Still persuade us to rejoice;
With the farming of a verse
Make a vineyard of the curse,
Sing of human unsuccess
In a rapture of distress;
In the deserts of the heart
Let the healing fountain start,
In the prison of his days
Teach the free man how to praise.
February 1939
(умершего в январе 1939 года)
Он растворился в смерти, как в зиме,
Замерз ручей, пусты аэропорты,
Неразличимы были статуи под снегом,
У гибнущего дня во рту тонула ртуть,
О, всем согласно измерительным приборам,
День его смерти был и холоден, и мрачен.
Вдали от мучавшей его болезни
Бежали волки через лес вечнозеленый,
Крестьянская речушка превзмогла соблазн нарядной набережной;
И языки скорбящих о поэте
Смерть отделили от его стихов.
Но для него то был последний, как и сам он, день,
День медсестер и слухов;
Переферии тела подняли мятеж,
На площадях сознанья было пусто,
И в пригороды вторглась тишина,
Остановились токи чувств:
Он стал одним из почитателей своих.
Теперь рассеян он по сотне городов
И отдан незнакомым ощущеньям,
Чтоб счастье обрести в иных лесах,
И быть наказаным по коду чести чужеземцев.
Слова умершего
Теперь воплощены в наитие живущих.
Но в шуме и значительности Завтра,
Где в залах Биржи брокеры ревут, как звери,
Где бедняки так свыклись со страданьем,
И каждый, в клетке самого себя, почти уверен в собственной свободе,
Об этом дне припомнит тысяча-другая,
Как чем-то необычный в жизни день.
О, всем согласно измерительным приборам,
День его смерти был и холоден, и мрачен.
Ты глуп был, как и мы: все пережил твой дар;
Богатых прихожанок, физический распад,
Себя; Ирландия, сошедшая с ума, тебя низвергла в стихотворство.
Теперь в Ирландии погода и безумие ее все те же,
С поэзией в порядке все: она пребудет
В долинах своих слов, куда чиновники
не вздумают совать свой нос; она течет на юг
От пастбищ одиночества, где заняты все горем,
В сырые города, которым верим, умирая; она переживет
возникновения источник - рот.
Прими, Земля, достойно гостя,
Уильям Йейтс сложил здесь кости:
Упокой ирландца тут,
Выпитый стихов сосуд.
Время, что так нетерпимо
К душам смелым и невинным,
Чье недолго уваженье
К красоте телосложенья,
Чтит язык лишь, всем прощая,
кем он жив и насыщаем;
Даже трусам и убогим
Честь свою кладет под ноги.
В своем странном снисхожденье
Киплингу простит воззренья
И Клоделю, под предлогом,
тем, что пишет дивным слогом.
Ужасы во тьме витают,
Псы по всей Европе лают,
Прячась в ненависть, народ,
затаившись, что-то ждет;
Тупость расцвела на роже
В каждом встречном и прохожем.
Скованным лежит во льдах
Море жалости в глазах.
Так держать, поэт, пусть прочат
Путь твой к самой бездне ночи.
Убеди непринужденно
Жизни радоваться денно;
Вырасти на поле строф
Виноградник бранных слов.
О несчастье пой в экстазе
Горя, бедствия и грязи;
Пусть из сердца - из пустыни
Жизнь фонтаном бьет отныне.
Научи из стен темницы -
Как свободному молиться.
Февраль 1939
Over the heather the wet wind blows,
I've lice in my tunic and a cold in my nose.
The rain comes pattering out of the sky,
I'm a Wall soldier, I don't know why.
The mist creeps over the hard grey stone,
My girl's in Tungria; I sleep alone.
Aulus goes hanging around her place,
I don't like his manners, I don't like his face.
Piso's a Christian, he worships a fish;
There'd be no kissing if he had his wish.
She gave me a ring but I diced it away;
I want my girl and I want my pay.
When I'm a veteran with only one eye
I shall do nothing but look at the sky.
October 1937
Над вереском ветер уносит росу,
Под туникой вши и простуда в носу.
Дождь мерно стучит в барабаны войны,
Не знаю зачем, но я - воин Стены.
Здесь серые камни туманы застелят,
Подружка в Тангрии; один я в постели.
Аулус повадился к ней на крыльцо,
В нем все ненавистно: манеры, лицо.
Пизо - христианин: рыбешка - их бог,
Запрет целоваться бы ввел, если б мог.
Продул я кольцо, что дала она, где-то,
Хочу я девчонку мою и монету.
Когда одноглазым уйду в ветераны,
Глядеть буду в небо, зализывать раны.
Октябрь 1937
Perfection, of a kind, was what he was after,
And the poetry he invented was easy to understand;
He knew human folly like the back of his hand,
And was greatly interested in armies and fleets;
When he laughed, respectable senators burst with laughter,
And when he cried the little children died in the streets.
January 1939
Своего рода совершенства достичь всю жизнь мечтал.
Он изобрел поэзию доступную народу,
Как пять своих же пальцев знал он глупости природу.
Считал он армию и флот важней всего на свете.
На смех его, от хохота дрожал Сенатский зал,
Под плач - в людском водовороте улиц гибли дети.
Январь 1939
Say this city has ten million souls,
Some are living in mansions, some are living in holes:
Yet there's no place for us, my dear, yet there's no place for us.
Once we had a country and we thought it fair,
Look in the atlas and you'll find it there:
We cannot go there now, my dear, we cannot go there now.
In the village churchyard there grows an old yew,
Every spring it blossoms anew:
Old passports can't do that, my dear, old passports can't do that.
The consul banged the table and said,
"If you've got no passport you're officially dead":
But we are still alive, my dear, but we are still alive.
Went to a committee; they offered me a chair;
Asked me politely to return next year:
But where shall we go to-day, my dear, but where shall we go to-day?
Came to a public meeting; the speaker got up and said;
"If we let them in, they will steal our daily bread":
He was talking of you and me, my dear, he was talking of you and me.
Thought I heard the thunder rumbling in the sky;
It was Hitler over Europe, saying, "They must die":
O we were in his mind, my dear, O we were in his mind.
Saw a poodle in a jacket fastened with a pin,
Saw a door opened and a cat let in:
But they weren't German Jews, my dear, but they weren't German Jews.
Went down the harbour and stood upon the quay,
Saw the fish swimming as if they were free:
Only ten feet away, my dear, only ten feet away.
Walked through a wood, saw the birds in the trees;
They had no politicians and sang at their ease:
They weren't the human race, my dear, they weren't the human race.
Dreamed I saw a building with a thousand floors,
A thousand windows and a thousand doors:
Not one of them was ours, my dear, not one of them was ours.
Stood on a great plain in the falling snow;
Ten thousand soldiers marched to and fro:
Looking for you and me, my dear, looking for you and me.
March 1939
Миллионов десять в этом городе мира
Душ, живущих в особняках и дырах.
Нам же пристанища нет, дорогая, пристанища нет.
Была у нас тоже когда-то страна.
Взгляни-ка на карту, она там видна.
Но нельзя нам туда, дорогая, вернуться назад.
Старый тис рос на сельском церковном дворе.
Он весной обновлялся листвой на коре.
Но не паспорт, моя дорогая, просроченный паспорт.
Консул бил по столу и сказал под конец:
"Если паспорта нет, вы, формально, - мертвец".
Но мы живы, моя дорогая, мы все еще живы.
В Комитете я вежливый встретил народ,
Усадив, попросили придти через год.
Но куда нам сегодня идти, дорогая, куда нам идти?
А на митинге некто пророчил беду:
"Если впустим их, тотчас наш хлеб украдут."
Он имел нас с тобою в виду, дорогая, меня и тебя.
Над Европою гром продолжает реветь -
Это Гитлер о том, что должны умереть
Мы с тобой, дорогая, должны умереть, мы с тобой.
Видел пуделя в кофте с блестящей застежкой,
Видел двери, распахнутые перед кошкой.
Но они не евреи, моя дорогая, евреи Германии.
Спустился к заливу, сковавшему воду.
В ней рыбы резвились, играя в свободу.
Лишь в нескольких футах, моя дорогая, лишь в футах от нас.
В тенистых лесах птицы ищут приют.
Политиков нет - вот они и поют.
Они, ведь, не люди, моя дорогая, не люди они.
Во сне видел дом я, в котором по тыще
Окон, этажей и дверей. Но не сыщещь
В них наших окон, дорогая, и наших дверей.
Я стоял на плацу. Скрыл меня снегопад.
Десять тысяч прошло мимо в марше солдат.
Нас искали с тобой, дорогая, тебя и меня.
Март 1939
Looking up at the stars, I know quite well
That, for all they care, I can go to hell,
But on earth indifference is the least
We have to dread from man or beast.
How should we like it were stars to burn
With a passion for us we could not return?
If equal affection cannot be,
Let the more loving one be me.
Admirer as I think I am
Of stars that do not give a damn,
I cannot, now I see them, say
I missed one terribly all day.
Were all stars to disappear or die,
I should learn to look at an empty sky
And feel its total dark sublime,
Though this might take me a little time.
September 1957?
Гляжу я на звезды и знаю прекрасно,
Что сгинь я - они будут также бесстрастны.
Из зол, равнодушие меркнет, поверь,
Пред тем, чем страшит человек или зверь.
Что скажем мы звездам, дарующим пламя
Любви безответной, немыми устами?
Так если взаимной любви нет, то пусть
Быть любящим больше мне выпадет грусть.
Смешной воздыхатель, я знаю отлично,
Что если звезда так ко мне безразлична,
Я вряд ли скажу, что ловлю ее тень
И жутко скучаю за нею весь день.
А если случится всем звездам исчезнуть,
Привыкну я видеть пустующей бездну,
И тьмы торжество я учую душой,
Хоть это и требует срок небольшой.
Сентябрь 1957?
Perfectly happy now, he looked at his estate.
An exile making watches glanced up as he passed
And went on working; where a hospital was rising fast,
A joiner touched his cap; an agent came to tell
Some of the trees he'd planted were progressing well.
The white alps glittered. It was summer. He was very great.
Far off in Paris where his enemies
Whispered that he was wicked, in an upright chair
A blind old woman longed for death and letters. He would write,
"Nothing is better than life". But was it? Yes, the fight
Against the false and the unfair
Was always worth it. So was gardening. Civilize.
Cajoling, scolding, scheming, cleverest of them all,
He'd had the other children in a holy war
Against the unfamous grown-ups; and like a child, been sly
And humble, when there was occasion for
The two-faced answer or the plain protective lie,
But, patient like a peasant, waited for their fall.
And never doubted, like D'Alembert, he would win:
Only Pascal was a great enemy, the rest
Were rats already poisoned; there was much, though, to be done,
And only himself to count upon.
Dear Diderot was dull but did his best;
Rousseau, he'd always known, would blubber and give in.
Night fell and made him think of women: Lust
Was one of the great teachers; Pascal was a fool,
How Emilie had loved astronomy and bed;
Pimpette had loved him too, like scandal; he was glad.
He'd done his share of weeping for Jerusalem: As a rule,
It was the pleasure-haters who became unjust.
Yet, like a sentinel, he could not sleep. The night was full of wrong,
Earthquakes and executions: Soon he would be dead,
And still all over Europe stood the horrible nurses
Itching to boil their children. Only his verses
Perhaps could stop them: He must go on working: Overhead,
The uncomplaining stars composed their lucid song.
February 1939
Он, оглядев имение, был счастлив в этот миг:
Изгнанник-часовщик взглянул неуловимо,
Знакомый столяр шел на стройку мимо,
Туда, где госпиталь, как саженец всходил.
Почти все принялись - садовник известил.
Сверкали Альпы белизной. И было лето. И был он так велик.
В Париже желчью изошли враги,
Ругая нравственность сидящей в грозном кресле
Слепой старухи, ждущей смерти и письма.
Он рек: "Нет слаще жизни!" Так ли? Да, весьма.
Борьба за правду, справедливость стоит жизни, если
Добавить садоводство к ней и острые мозги.
Лесть, брань, интриги... Будучи умней,
Он, все же, предпочел иные средства
В войне с посредственностью, например, смиренность,
По надобности, хитрость - атрибуты детства,
Двусмысленный ответ, порой, неоткровенность.
И терпеливо ждал паденья их Помпей.
Не сомневался он, как Д'Аламбер, что победит.
Один Паскаль - достойный враг, другие ж, Боже,
Отравленные крысы; а впереди еще так много дел ,
Рассчитывать придется на себя - таков удел.
Дидро - тот просто глуп и делает что может,
Руссо всплакнет и первенство простит.
В ночи ему вдруг вспомнились подруги. Вожделенье -
Великий педагог; Паскаль - дурак.
Эмилию влекли и звезды, и постель. Пимпетта - клад,
Его любила так же, как скандал, и он был рад.
Отдав Иерусалиму скорби дань: итак -
Несправедливым ненавистно наслажденье.
Ему не спится, будто часовому. Покоя нет
В ночи. Землетрясенья, казни: смерть тоже на часах.
По всей Европе нянечкам-вампирам
Не терпится сварить своих детей. И только лира
Его их остановит. За работу! А звезды в небесах,
Не ведая забот, слагали песнь, бесстрастную, как свет.
Февраль 1939
Wystan Hugh Auden
Translated by Mikhail Feldman (Erosmart@aol.com), Brooklyn, NY
---------------------------------------------------------------
The archaeologist's spade
delves into dwellings
vacancied long ago,
unearthing evidence
of life-ways no one
would dream of leading now,
concerning which he has not much
to say that he can prove:
the lucky man!
Knowledge may have its purposes,
but guessing is always
more fun than knowing.
We do know that Man,
from fear or affection,
has always graved His dead.
What disastered a city,
volcanic effusion,
fluvial outrage,
or a human horde,
agog for slaves and glory,
is visually patent,
and we're pretty sure that,
as soon as palaces were built,
their rulers
though gluttoned on sex
and blanded by flattery,
must often have yawned.
But do grain-pits signify
a year of famine?
Where a coin-series
peters out, should we infer
some major catastrophe?
Maybe. Maybe.
From murals and statues
we get a glimpse of what
the Old Ones bowed down to,
but cannot conceit
in what situations they blushed
or shrugged their shoulders.
Poets have learned us their myths,
but just how did They take them?
That's a stumper.
When Norsemen heard thunder,
did they seriously believe
Thor was hammering?
No, I'd say: I'd swear
that men have always lounged in myths
as Tall Stories,
that their real earnest
has been to grant excuses
for ritual actions.
Only in rites
can we renounce our oddities
and be truly entired.
Not that all rites
should be equally fonded:
some are abominable.
There's nothing the Crucified
would like less
than butchery to appease Him.
CODA:
From Archaeology
one moral, at least, may be
drawn,
to wit, that all
our school text-books lie.
What they call History
is nothing to vaunt of,
being made, as it is,
by the criminal in us:
goodness is timeless.
August 1973
Лопата археолога
вскрывает
пустующие с давних пор жилища,
столь странные свидетельства укладов
той жизни, жить которой никому
сегодня даже не пришло б на ум,
находки, что тут говорить,
которыми он доказал:
счастливчик!
У знания есть собственные цели,
догадка же всегда
куда забавнее, чем знанье.
Да, мы конечно знаем, Человек
от страха ли, а может от любви,
всегда своих хоронит мертвецов.
Что все напасти, мучавшие город,
потоки извергавшихся вулканов,
вода разбушевавшейся реки
или пришельцев полчища,
что жаждали рабов и славы
так очевидны,
и мы уверены, что только
возведя себе дворцы,
правители их
присытившись развратом,
изнеженные лестью,
должно быть, и позевывали часто.
Но разве распознать по ядрам зерен
голодный год?
Исчезнувшие серии монет
свидетельствуют разве о
какой-нибудь глобальной катастрофе?
Быть может. Может быть.
Все статуи и фрески
лишь намекнут на то, чему
когда-то поклонялись предки,
но никогда на то,
что заставляло их краснеть
и пожимать плечами.
Поэты нам поведали легенды,
но сами от кого узнали их?
Мы в тупике.
А норманны, заслышав гром грозы,
действительно ли верили, что
слышат молот Тора?
Нет. Я бы сказал: бьюсь об заклад,
всегда все люди уживались с мифом,
считая его просто небылицей,
единственной заботою их было -
найти причину, ту, чтоб оправдала необходимость ритуальных действий.
Ведь только в ритуалах мы способны преодолеть все странности свои
и целостность в итоге обретаем.
Не все из них, конечно,
нам по нраву:
иные вызывают омерзенье.
Нет ничего Распятому противней, чем
в его же честь
устроенная бойня.
КОДА:
Из археологии одну,
по крайней мере, извлечем мораль,
а именно, что все
учебники нам лгут.
Тому, что мы Историей зовем,
на самом деле, вовсе нечем хвастать,
лишь порождение
всего дурного в нас -
лишь наша доброта в веках пребудет.
Август 1973
The Ogre does what ogres can,
Deeds quite impossible for Man,
But one prize is beyond his reach,
The Ogre cannot master Speech:
About a subjugated plain,
Among its desperate and slain,
The Ogre stalks with hands on hips,
While drivel gushes from his lips.
September 1968
Людоед творит, похоже,
То, что Человек не может,
Одного не одолеть -
Связной речью овладеть,
По истерзанной долине,
По слезам и мертвечине
Он, ступая руки в боки,
Льет беcсмыслицы потоки.
Сентябрь 1968
(d. January 1939)
He disappeared in the dead of winter:
The brooks were frozen, the air-ports almost deserted?
And snow disfigured the public statues;
The mercury sank in the mouth of the dying day.
O all the instruments agree
The day of his death was a dark cold day.
Far from his illness
The wolves ran on through the evergreen forests,
The peasant river was untempted by the fashionable quays;
By mourning tongues
The death of the poet was kept from his poems.
But for him it was last afternoon as himself,
An afternoon of nurses and rumours;
The provinces of his body revolted,
The squares of his mind were empty,
Silence invaded the suburbs,
The current of his feeling failed: he became his admirers.
Now he is scattered among a hundred cities
And wholly given over to unfamiliar affections;
To find his happiness in another kind of wood
And be punished under a foreign code of conscience.
The words of a dead man
Are modified in the guts of the living.
But in the importance and noise of to-morrow
When the brokers are roaring like beasts on the floor of the Bourse,
And the poor have the sufferings to which they are fairly accustomed,
And each in the cell of himself is almost convinced of his freedom;
A few thousand will think of this day
As one thinks of a day when one did something slightly unusual.
O all the instruments agree
The day of his death was a dark cold day.
You were silly like us: your gift survived it all;
The parich of rich women, physical decay,
Yourself; mad Ireland hurt you into poetry.
Now Ireland has her madness and her weather still,
For poetry makes nothing happen: it survives
In the valley of its saying where executives
Would never want to tamper; it flows south
From ranches of isolation and the busy griefs,
Raw towns that we believe and die in; it survives,
A way of happening, a mouth.
Earth, receive an honoured guest;
William Yeats is laid to rest:
Let the Irish vessel lie
Emptied of its poetry.
Time that is intolerant,
Of the brave and innocent,
And indifferent in a week
To a beautiful physique,
Worships language and forgives
Everyone by whome it lives;
Pardons cowardice, conceit,
Lays its honours at their feet.
Time that with this strange excuse
Pardoned Kipling and his views,
And will pardon Paul Claudel,
Pardons him for writing well.
In the nightmare of the dark
All the dogs of Europe bark,
And the living nations wait,
Each sequestered in its hate;
Intellectual disgrace
Stares from every human face,
And the seas of pity lie
Locked and frozen in each eye.
Follow, poet, follow right
To the bottom of the night,
With your unconstraining voice
Still persuade us to rejoice;
With the farming of a verse
Make a vineyard of the curse,
Sing of human unsuccess
In a rapture of distress;
In the deserts of the heart
Let the healing fountain start,
In the prison of his days
Teach the free man how to praise.
February 1939
(умершего в январе 1939 года)
Он растворился в смерти, как в зиме,
Замерз ручей, пусты аэропорты,
Неразличимы были статуи под снегом,
У гибнущего дня во рту тонула ртуть,
О, всем согласно измерительным приборам,
День его смерти был и холоден, и мрачен.
Вдали от мучавшей его болезни
Бежали волки через лес вечнозеленый,
Крестьянская речушка превзмогла соблазн нарядной набережной;
И языки скорбящих о поэте
Смерть отделили от его стихов.
Но для него то был последний, как и сам он, день,
День медсестер и слухов;
Переферии тела подняли мятеж,
На площадях сознанья было пусто,
И в пригороды вторглась тишина,
Остановились токи чувств:
Он стал одним из почитателей своих.
Теперь рассеян он по сотне городов
И отдан незнакомым ощущеньям,
Чтоб счастье обрести в иных лесах,
И быть наказаным по коду чести чужеземцев.
Слова умершего
Теперь воплощены в наитие живущих.
Но в шуме и значительности Завтра,
Где в залах Биржи брокеры ревут, как звери,
Где бедняки так свыклись со страданьем,
И каждый, в клетке самого себя, почти уверен в собственной свободе,
Об этом дне припомнит тысяча-другая,
Как чем-то необычный в жизни день.
О, всем согласно измерительным приборам,
День его смерти был и холоден, и мрачен.
Ты глуп был, как и мы: все пережил твой дар;
Богатых прихожанок, физический распад,
Себя; Ирландия, сошедшая с ума, тебя низвергла в стихотворство.
Теперь в Ирландии погода и безумие ее все те же,
С поэзией в порядке все: она пребудет
В долинах своих слов, куда чиновники
не вздумают совать свой нос; она течет на юг
От пастбищ одиночества, где заняты все горем,
В сырые города, которым верим, умирая; она переживет
возникновения источник - рот.
Прими, Земля, достойно гостя,
Уильям Йейтс сложил здесь кости:
Упокой ирландца тут,
Выпитый стихов сосуд.
Время, что так нетерпимо
К душам смелым и невинным,
Чье недолго уваженье
К красоте телосложенья,
Чтит язык лишь, всем прощая,
кем он жив и насыщаем;
Даже трусам и убогим
Честь свою кладет под ноги.
В своем странном снисхожденье
Киплингу простит воззренья
И Клоделю, под предлогом,
тем, что пишет дивным слогом.
Ужасы во тьме витают,
Псы по всей Европе лают,
Прячась в ненависть, народ,
затаившись, что-то ждет;
Тупость расцвела на роже
В каждом встречном и прохожем.
Скованным лежит во льдах
Море жалости в глазах.
Так держать, поэт, пусть прочат
Путь твой к самой бездне ночи.
Убеди непринужденно
Жизни радоваться денно;
Вырасти на поле строф
Виноградник бранных слов.
О несчастье пой в экстазе
Горя, бедствия и грязи;
Пусть из сердца - из пустыни
Жизнь фонтаном бьет отныне.
Научи из стен темницы -
Как свободному молиться.
Февраль 1939
Over the heather the wet wind blows,
I've lice in my tunic and a cold in my nose.
The rain comes pattering out of the sky,
I'm a Wall soldier, I don't know why.
The mist creeps over the hard grey stone,
My girl's in Tungria; I sleep alone.
Aulus goes hanging around her place,
I don't like his manners, I don't like his face.
Piso's a Christian, he worships a fish;
There'd be no kissing if he had his wish.
She gave me a ring but I diced it away;
I want my girl and I want my pay.
When I'm a veteran with only one eye
I shall do nothing but look at the sky.
October 1937
Над вереском ветер уносит росу,
Под туникой вши и простуда в носу.
Дождь мерно стучит в барабаны войны,
Не знаю зачем, но я - воин Стены.
Здесь серые камни туманы застелят,
Подружка в Тангрии; один я в постели.
Аулус повадился к ней на крыльцо,
В нем все ненавистно: манеры, лицо.
Пизо - христианин: рыбешка - их бог,
Запрет целоваться бы ввел, если б мог.
Продул я кольцо, что дала она, где-то,
Хочу я девчонку мою и монету.
Когда одноглазым уйду в ветераны,
Глядеть буду в небо, зализывать раны.
Октябрь 1937
Perfection, of a kind, was what he was after,
And the poetry he invented was easy to understand;
He knew human folly like the back of his hand,
And was greatly interested in armies and fleets;
When he laughed, respectable senators burst with laughter,
And when he cried the little children died in the streets.
January 1939
Своего рода совершенства достичь всю жизнь мечтал.
Он изобрел поэзию доступную народу,
Как пять своих же пальцев знал он глупости природу.
Считал он армию и флот важней всего на свете.
На смех его, от хохота дрожал Сенатский зал,
Под плач - в людском водовороте улиц гибли дети.
Январь 1939
Say this city has ten million souls,
Some are living in mansions, some are living in holes:
Yet there's no place for us, my dear, yet there's no place for us.
Once we had a country and we thought it fair,
Look in the atlas and you'll find it there:
We cannot go there now, my dear, we cannot go there now.
In the village churchyard there grows an old yew,
Every spring it blossoms anew:
Old passports can't do that, my dear, old passports can't do that.
The consul banged the table and said,
"If you've got no passport you're officially dead":
But we are still alive, my dear, but we are still alive.
Went to a committee; they offered me a chair;
Asked me politely to return next year:
But where shall we go to-day, my dear, but where shall we go to-day?
Came to a public meeting; the speaker got up and said;
"If we let them in, they will steal our daily bread":
He was talking of you and me, my dear, he was talking of you and me.
Thought I heard the thunder rumbling in the sky;
It was Hitler over Europe, saying, "They must die":
O we were in his mind, my dear, O we were in his mind.
Saw a poodle in a jacket fastened with a pin,
Saw a door opened and a cat let in:
But they weren't German Jews, my dear, but they weren't German Jews.
Went down the harbour and stood upon the quay,
Saw the fish swimming as if they were free:
Only ten feet away, my dear, only ten feet away.
Walked through a wood, saw the birds in the trees;
They had no politicians and sang at their ease:
They weren't the human race, my dear, they weren't the human race.
Dreamed I saw a building with a thousand floors,
A thousand windows and a thousand doors:
Not one of them was ours, my dear, not one of them was ours.
Stood on a great plain in the falling snow;
Ten thousand soldiers marched to and fro:
Looking for you and me, my dear, looking for you and me.
March 1939
Миллионов десять в этом городе мира
Душ, живущих в особняках и дырах.
Нам же пристанища нет, дорогая, пристанища нет.
Была у нас тоже когда-то страна.
Взгляни-ка на карту, она там видна.
Но нельзя нам туда, дорогая, вернуться назад.
Старый тис рос на сельском церковном дворе.
Он весной обновлялся листвой на коре.
Но не паспорт, моя дорогая, просроченный паспорт.
Консул бил по столу и сказал под конец:
"Если паспорта нет, вы, формально, - мертвец".
Но мы живы, моя дорогая, мы все еще живы.
В Комитете я вежливый встретил народ,
Усадив, попросили придти через год.
Но куда нам сегодня идти, дорогая, куда нам идти?
А на митинге некто пророчил беду:
"Если впустим их, тотчас наш хлеб украдут."
Он имел нас с тобою в виду, дорогая, меня и тебя.
Над Европою гром продолжает реветь -
Это Гитлер о том, что должны умереть
Мы с тобой, дорогая, должны умереть, мы с тобой.
Видел пуделя в кофте с блестящей застежкой,
Видел двери, распахнутые перед кошкой.
Но они не евреи, моя дорогая, евреи Германии.
Спустился к заливу, сковавшему воду.
В ней рыбы резвились, играя в свободу.
Лишь в нескольких футах, моя дорогая, лишь в футах от нас.
В тенистых лесах птицы ищут приют.
Политиков нет - вот они и поют.
Они, ведь, не люди, моя дорогая, не люди они.
Во сне видел дом я, в котором по тыще
Окон, этажей и дверей. Но не сыщещь
В них наших окон, дорогая, и наших дверей.
Я стоял на плацу. Скрыл меня снегопад.
Десять тысяч прошло мимо в марше солдат.
Нас искали с тобой, дорогая, тебя и меня.
Март 1939
Looking up at the stars, I know quite well
That, for all they care, I can go to hell,
But on earth indifference is the least
We have to dread from man or beast.
How should we like it were stars to burn
With a passion for us we could not return?
If equal affection cannot be,
Let the more loving one be me.
Admirer as I think I am
Of stars that do not give a damn,
I cannot, now I see them, say
I missed one terribly all day.
Were all stars to disappear or die,
I should learn to look at an empty sky
And feel its total dark sublime,
Though this might take me a little time.
September 1957?
Гляжу я на звезды и знаю прекрасно,
Что сгинь я - они будут также бесстрастны.
Из зол, равнодушие меркнет, поверь,
Пред тем, чем страшит человек или зверь.
Что скажем мы звездам, дарующим пламя
Любви безответной, немыми устами?
Так если взаимной любви нет, то пусть
Быть любящим больше мне выпадет грусть.
Смешной воздыхатель, я знаю отлично,
Что если звезда так ко мне безразлична,
Я вряд ли скажу, что ловлю ее тень
И жутко скучаю за нею весь день.
А если случится всем звездам исчезнуть,
Привыкну я видеть пустующей бездну,
И тьмы торжество я учую душой,
Хоть это и требует срок небольшой.
Сентябрь 1957?
Perfectly happy now, he looked at his estate.
An exile making watches glanced up as he passed
And went on working; where a hospital was rising fast,
A joiner touched his cap; an agent came to tell
Some of the trees he'd planted were progressing well.
The white alps glittered. It was summer. He was very great.
Far off in Paris where his enemies
Whispered that he was wicked, in an upright chair
A blind old woman longed for death and letters. He would write,
"Nothing is better than life". But was it? Yes, the fight
Against the false and the unfair
Was always worth it. So was gardening. Civilize.
Cajoling, scolding, scheming, cleverest of them all,
He'd had the other children in a holy war
Against the unfamous grown-ups; and like a child, been sly
And humble, when there was occasion for
The two-faced answer or the plain protective lie,
But, patient like a peasant, waited for their fall.
And never doubted, like D'Alembert, he would win:
Only Pascal was a great enemy, the rest
Were rats already poisoned; there was much, though, to be done,
And only himself to count upon.
Dear Diderot was dull but did his best;
Rousseau, he'd always known, would blubber and give in.
Night fell and made him think of women: Lust
Was one of the great teachers; Pascal was a fool,
How Emilie had loved astronomy and bed;
Pimpette had loved him too, like scandal; he was glad.
He'd done his share of weeping for Jerusalem: As a rule,
It was the pleasure-haters who became unjust.
Yet, like a sentinel, he could not sleep. The night was full of wrong,
Earthquakes and executions: Soon he would be dead,
And still all over Europe stood the horrible nurses
Itching to boil their children. Only his verses
Perhaps could stop them: He must go on working: Overhead,
The uncomplaining stars composed their lucid song.
February 1939
Он, оглядев имение, был счастлив в этот миг:
Изгнанник-часовщик взглянул неуловимо,
Знакомый столяр шел на стройку мимо,
Туда, где госпиталь, как саженец всходил.
Почти все принялись - садовник известил.
Сверкали Альпы белизной. И было лето. И был он так велик.
В Париже желчью изошли враги,
Ругая нравственность сидящей в грозном кресле
Слепой старухи, ждущей смерти и письма.
Он рек: "Нет слаще жизни!" Так ли? Да, весьма.
Борьба за правду, справедливость стоит жизни, если
Добавить садоводство к ней и острые мозги.
Лесть, брань, интриги... Будучи умней,
Он, все же, предпочел иные средства
В войне с посредственностью, например, смиренность,
По надобности, хитрость - атрибуты детства,
Двусмысленный ответ, порой, неоткровенность.
И терпеливо ждал паденья их Помпей.
Не сомневался он, как Д'Аламбер, что победит.
Один Паскаль - достойный враг, другие ж, Боже,
Отравленные крысы; а впереди еще так много дел ,
Рассчитывать придется на себя - таков удел.
Дидро - тот просто глуп и делает что может,
Руссо всплакнет и первенство простит.
В ночи ему вдруг вспомнились подруги. Вожделенье -
Великий педагог; Паскаль - дурак.
Эмилию влекли и звезды, и постель. Пимпетта - клад,
Его любила так же, как скандал, и он был рад.
Отдав Иерусалиму скорби дань: итак -
Несправедливым ненавистно наслажденье.
Ему не спится, будто часовому. Покоя нет
В ночи. Землетрясенья, казни: смерть тоже на часах.
По всей Европе нянечкам-вампирам
Не терпится сварить своих детей. И только лира
Его их остановит. За работу! А звезды в небесах,
Не ведая забот, слагали песнь, бесстрастную, как свет.
Февраль 1939