Пахомов Юрий
Драконова кровь
Юрий Пахомов
ДРАКОНОВА КРОВЬ
1
Илларион старый мой знакомый.
Живет вместе с сестрой, Ефросиньей, сухой горбоносой старухой, похожей на черкешенку. Во дворе ее недолюбливают - глазлива. Сколько ей лет, не знаю. Илларион при ней с малолетства, а сейчас ему самому за шестьдесят. В детстве он тяжко болел, высохшие ноги мертво болтаются в штанинах, кажется, что они перекручиваются, когда он выбрасывает их вперед, опираясь на ловкие костылики.
Кормится Илларион с пенсии да еще сапожничает, охотно берется и за другую посильную работу.
На лето перебирается в сараюшку, сколоченную из пятнистой от ржавчины кровельной жести. Там привольней.
Зимой скучает, много спит, и все ему не так, постыло. В долгие зимние вечера достает он захватанную по краям амбарную книгу и пишет "историю".
Илларион полуграмотен. Трудно представить себе в наш просвещенный век человека, чье письмо не содержит знаков препинания, да и заглавные буквы встречаются нечасто. Осиновыми кольями торчат они посреди строки, ровной, точно садовый штакетник. Буковка к буковке. И оттого еще более странным кажется текст.
Раньше Илларион читывал мне отрывки из "истории" - это смесь некогда прочитанного с вымыслом, но посреди заскорузлой, как старая мешковина, фразы нет-нет да и блеснет точно найденное слово.
Читает Илларион много. Особенно любит научное, но ко всему, что происходит в науке, относится свысока - будто все ему давным-давно известно.
Поговорить он мастер. Лицо его становится тогда отрешенно-высокомерным. Он прикрывает глаза и, будто заглядывая куда-то в неведомое, рассказывает:
- Я, ку бачь... Одного знал. Из станицы той... Пашковской. Дак кровь отворенную заговаривать мог. Чем тебе не йог?
- Тю, дурный,- отмахивается Ефросинья,- ото ж и брешет, и брешет. Вы его слухайте больше.
- А тако видала, га? - Илларион вдруг выхватывает из кованого сундучка, с каким в старые годы ходили машинисты, блестящую штуку с тускло-оловянным шариком на конце.
- Ну и шо? Железяка...
- Железяка! Темень... То атом. Ахну счас - и хана. Дымом изойдешь.
Глаза Иллариона светлеют, становятся жесткими.
И тогда кажется: есть в нем какая-то потусторонняя сила, способная обратить пустяковую железяку в убийственный "атом".
За долгие годы Ефросинья привыкла к чудачествам Иллариона, но я убежден - она верит в эту особую, как бы данную ему свыше силу.
2
Тр-так, тр-так - звенит молоточек.
Я иду на этот звук, перешагивая через жирных выползков, распластавшихся на отмытой дождем тропке, выложенной битым кирпичом.
С годами Илларион не меняется.
Он все так же темен лицом, коротко стрижен по затылку - такую стрижку в парикмахерской на Новом рынке называют "бокс". От короткой ли стрижки, либо от впалых висков уши выпирают. Бледные, в мелких волосках, с заостренными концами.
Илларион худ. Сквозь серую сатиновую рубаху проступают крупные ключицы.
- Я, слышь, что скажу... Ты присядь на минутку. Вон на чурбачок.Илларион откладывает сапожный инструмент.- Посиди што...
Я сажусь на прохладный, ладно обструганный чурбачок.
Сколько бы мы не виделись - год ли, два,- Илларион не выскажет удивления. Даже не поздоровается, будто мы только вчера расстались.
Некоторое время он молчит, скособочившись, шарит по карманам, достает мятую пачку "Памира", ловко ткнув спичку о коробок, закуривает и уж потом говорит:
- А ить докопался я, из чего ее получат.
- Кого ее?
- Луклеинову кислоту...
- Какую?
- Ну это... рыбно-луклеинову.
Насколько я понимаю, речь идет о рибонуклеиновой кислоте. "Науку и жизнь" Илларион читает внимательно, со значением.
Было время, когда меня выводили из себя его фантазии. То он добывал средство для дубления полушубков, то получал из жженой бумаги лак для обуви. На сетчатом конусе жег бумагу, а густо-коричневую клейкую массу, оставшуюся на донышке, разводил, кажется, скипидаром. Кожаные головки его парусиновых туфель сверкали радостным шоколадным блеском.
Лак, однако, быстро трескался.
- Продукт, из которого кислоту получат, простой. В том вся и загвоздка.
- И что ж это за продукт? - спрашиваю.
- Ну, то секрет. Ежели каждый будет знать, тут такое пойдет... Э-э!
Испытав меня таким образом, Илларион будто нехотя роняет:
- Ну иде тебя носила нелегкая? Год, поди, не показывался?
За маской равнодушия упрятан жгучий интерес, и, чтобы не выдать себя, Илларион отворачивается и глядит в сторону.
А мне становится отчего-то неловко, стыдно, что опять на этот раз нелегкая носила меня на Камчатку.
Илларион никуда не уезжал из этого двора. Вся его жизнь прошла под старой щербатой акацией, да еще вот в сараюшке. Отсвистало время. А тут все так же падают с небесной вышины высохшие до звона стручки, возятся, трещат в мокрых кустах сирени воробьи. Кажется, мир здесь не подвержен законам диалектики.
Илларион ждет, но на лице его уже застыла полупрезрительная улыбка. Он как бы заранее хочет показать: то, о чем я собираюсь рассказать, не более чем вымысел.
Мне и в самом деле начинает казаться: а было ли все это? Петропавловск-Камчатский, Долина гейзеров, синяя чаша Авачинской бухты, а на другой день - Командорские острова, рев сивучей.
От этого неверия рассказ получается скучным и вялым.
Илларион торжествующе поглядывает на меня, лезет опять в карман за сигаретами и, обламывая от нетерпения спички,торопливо говорит:
- А вот теперь я тебе кой-чего покажу... Не веришь? Пошли в сараюшку-то.
3
Среди всех занятий есть у Иллариона самое тайное. Оно поднимает его над уровнем обычного российского чудака, каких и по сей день немало встречается.
Тайное - скрипки.
Занятию этому лет уже тридцать, а может, и более. Когда мы с матерью переехали с Дубинки на нынешнюю квартиру, Илларион, молодой еще, уже "чудил" со скрипками.
Что его потянуло делать их - неведомо. Заработка от этого он никакого не имел: скрипки Илларион не продавал - сделает одну, отнесет к Захару Савельевичу, старому музыканту, вернется скучным, а глядь, через месяц-другой за новую скрипку принимается. Зачем ему?
Лет пять, как умер Захар Савельевич, и кому теперь носит свои скрипки Илларион? Сам-то он нот не знает, да и со слухом слабовато. Но в упрямстве его есть нечто величественное.
- Гордыня-то как одолела, - сокрушалась Ефросинья,- все от ее... Сохрани и помилуй, господи.
Пацаном мне нравилось, пристроившись на скамеечке рядом с Илларионом, слушать его рассказы о скрипках.
- Перво-наперво дерево подобрать надо,- неторопливо оглаживая чурбанчик цвета луковичной шелухи, говорил Илларион.- То наука! На верхнюю деку, к примеру, ель, сосна, пихта идет. На нижнюю, бока и головку клен подавай, тополь, березу. А уж для облучков и клоцов - красное дерево. Коли нет, липу можно приспособить. Липа похуже будет. Чурбачок расколоть - чего проще. Га? А ведь нет, косо колоть надо, сообразуясь. Почему мне, ку бачь, дерево отобрать трудно? Потому как валят его на корню. В нем еще сок играет, а его р-раз и пилой... В воде оно мокнет, на лесопилке гниет. А в дереве звонкость нужна. В старые времена дерево под скрипки загодя готовили. У низа, у комля, на живом кору сымали, чтоб, значит, сок ушел, а уж потом валили. Свежий сухостой называется.
Он вздыхал, закуривал и, откашлявшись, продолжал: - Всяко я перебрал. Льняное маслице грунту золотистый оттенок дает, лак хорошо ложится, заглядение. А дерево глохнет, не поет. Иные мастера перед грунтовкой азотной кислотой по дереву пройдутся - под старину смахивает. Дурак и зарится. А того понять не может, что от кислоты-то дерево горит. А какой звук в горелом, га? Ученые, ку бачь, говорят - секрет итальянцев в лаке. От лака, верно, много зависит. Тут рецепт какой-никакой знать надо: росный ладан там, канифоль, сандарак. Чуток переборщил - хана. Слабый лак не держится, а жесткий - звук сдавливает... Но я-то думаю, дело не в лаке. Тут секрет иной. До него дойти надо.
4
Сараюшка укрылась в глубине двора, за вишняком и заматеревшими кустами сирени. Сколько раз покушались на нее домоуправские власти, наказывали снести в двадцать четыре часа - устояла, однако.
На дверях и по нынешний день сохранились размытые дождями и временем грозные надписи.
Илларион отворяет дверь, в нос шибает крепким запахом ацетона.
Сараюшка изнутри имеет прибранный и даже уютный вид.
Доступ сюда не каждому, и всякий раз, когда оказываюсь я здесь, охватывает меня предчувствие чего-то необычного.
Щелкает выключатель. Загорается сорокасвечовка. Илларион легонько подталкивает меня вперед. Там, в глубине, над аккуратным верстачком висит скрипка - от нее как бы исходит теплый золотистый свет.
- Хм-м,- растерянно хмыкает Илларион, словно бы удивляясь, как можно сотворить такое.
- Да-а, красавица,- невольно вырывается у меня.
В сумеречном свете сараюшки лицо Иллариона сурово, значительно. Он манит пальцем и шепотом говорит:
- То не в лаке загвоздка... Не. В грунтовке дело. Докопался.- Илларион коротко, нервно смеется.- Видал? Я зачарованно разглядываю скрипку.
- Да-а, цвет какой необычный.
- То драконова кровь. В ней и корень. Но штоб никому пока...
Он снимает скрипку с гвоздочка и дает мне подержать. Она легка, прохладна, и ощущение, что от нее исходит сияние, не покидает меня.
Я прикасаюсь к струнам, вглядываюсь в темные отверстия эфов классических, как на скрипках Страдивари. Неужели свершилось, неужели человечеству возвращен утраченный секрет мастера? И рождается во мне зависть к человеку, у которого в наш сумасшедший век, когда все мы спешим, торопимся, колготимся, все хотим повсюду успеть и нет у нас времени подумать о вечном,- отсюда и мелкость помыслов, и страх перед великим, и мыслишки: пусть, мол, кто-нибудь другой, не мы,- есть время для дум...
Зависть порождает недовольство, и убогий наш двор уже не вызывает прежнего умиления. Здесь все в прошлом: хибары, наполовину мертвая акация, летняя печка с закопченной трубой, сараюшка. Все это скоро сметут бульдозеры, и поставят высотные дома со светлыми окнами, лоджиями, и будет в этих домах одна жутковатая особенность: они все на одно лицо.
Драконова кровь...
И вдруг припоминаю, читал где-то: драконова кровь - смола. Обыкновенная смола. И никакой тут мистики нет. Сотни лет известна драконова кровь, а Илларион лишь сегодня открыл. Смешно? Да нет, не смешно... Досадно отчего-то. Драконова кровь, надо же...
Илларион отбирает у меня скрипку и глухо говорит:
- Ну ступай теперь... Притомился я что-то...
5
Воскресный город просыпается с трудом. Позванивают в отдалении трамваи, плывет по небу тягучий медленный звук - точно приближается танковая колонна. Самолет, наверное.
Но звук этот еще позволяет различать чириканье воробьев и даже натужное гудение шмеля.
А в голове возникает другое - вчерашняя дорога, оставленные дела, друзья. Душевный механизм, настроенный на ежедневный ритм, требует действия. И недавнее горькое озарение уже отринулось назад, точно речная быстрина, куда невозможно ступить дважды, и вновь кажется, что жизнь моя полна значительности и смысла. Но тут слух ловит легкое постукивание "стукотит" Илларион. Тр-так, тр-так - звенит молоточек.
ДРАКОНОВА КРОВЬ
1
Илларион старый мой знакомый.
Живет вместе с сестрой, Ефросиньей, сухой горбоносой старухой, похожей на черкешенку. Во дворе ее недолюбливают - глазлива. Сколько ей лет, не знаю. Илларион при ней с малолетства, а сейчас ему самому за шестьдесят. В детстве он тяжко болел, высохшие ноги мертво болтаются в штанинах, кажется, что они перекручиваются, когда он выбрасывает их вперед, опираясь на ловкие костылики.
Кормится Илларион с пенсии да еще сапожничает, охотно берется и за другую посильную работу.
На лето перебирается в сараюшку, сколоченную из пятнистой от ржавчины кровельной жести. Там привольней.
Зимой скучает, много спит, и все ему не так, постыло. В долгие зимние вечера достает он захватанную по краям амбарную книгу и пишет "историю".
Илларион полуграмотен. Трудно представить себе в наш просвещенный век человека, чье письмо не содержит знаков препинания, да и заглавные буквы встречаются нечасто. Осиновыми кольями торчат они посреди строки, ровной, точно садовый штакетник. Буковка к буковке. И оттого еще более странным кажется текст.
Раньше Илларион читывал мне отрывки из "истории" - это смесь некогда прочитанного с вымыслом, но посреди заскорузлой, как старая мешковина, фразы нет-нет да и блеснет точно найденное слово.
Читает Илларион много. Особенно любит научное, но ко всему, что происходит в науке, относится свысока - будто все ему давным-давно известно.
Поговорить он мастер. Лицо его становится тогда отрешенно-высокомерным. Он прикрывает глаза и, будто заглядывая куда-то в неведомое, рассказывает:
- Я, ку бачь... Одного знал. Из станицы той... Пашковской. Дак кровь отворенную заговаривать мог. Чем тебе не йог?
- Тю, дурный,- отмахивается Ефросинья,- ото ж и брешет, и брешет. Вы его слухайте больше.
- А тако видала, га? - Илларион вдруг выхватывает из кованого сундучка, с каким в старые годы ходили машинисты, блестящую штуку с тускло-оловянным шариком на конце.
- Ну и шо? Железяка...
- Железяка! Темень... То атом. Ахну счас - и хана. Дымом изойдешь.
Глаза Иллариона светлеют, становятся жесткими.
И тогда кажется: есть в нем какая-то потусторонняя сила, способная обратить пустяковую железяку в убийственный "атом".
За долгие годы Ефросинья привыкла к чудачествам Иллариона, но я убежден - она верит в эту особую, как бы данную ему свыше силу.
2
Тр-так, тр-так - звенит молоточек.
Я иду на этот звук, перешагивая через жирных выползков, распластавшихся на отмытой дождем тропке, выложенной битым кирпичом.
С годами Илларион не меняется.
Он все так же темен лицом, коротко стрижен по затылку - такую стрижку в парикмахерской на Новом рынке называют "бокс". От короткой ли стрижки, либо от впалых висков уши выпирают. Бледные, в мелких волосках, с заостренными концами.
Илларион худ. Сквозь серую сатиновую рубаху проступают крупные ключицы.
- Я, слышь, что скажу... Ты присядь на минутку. Вон на чурбачок.Илларион откладывает сапожный инструмент.- Посиди што...
Я сажусь на прохладный, ладно обструганный чурбачок.
Сколько бы мы не виделись - год ли, два,- Илларион не выскажет удивления. Даже не поздоровается, будто мы только вчера расстались.
Некоторое время он молчит, скособочившись, шарит по карманам, достает мятую пачку "Памира", ловко ткнув спичку о коробок, закуривает и уж потом говорит:
- А ить докопался я, из чего ее получат.
- Кого ее?
- Луклеинову кислоту...
- Какую?
- Ну это... рыбно-луклеинову.
Насколько я понимаю, речь идет о рибонуклеиновой кислоте. "Науку и жизнь" Илларион читает внимательно, со значением.
Было время, когда меня выводили из себя его фантазии. То он добывал средство для дубления полушубков, то получал из жженой бумаги лак для обуви. На сетчатом конусе жег бумагу, а густо-коричневую клейкую массу, оставшуюся на донышке, разводил, кажется, скипидаром. Кожаные головки его парусиновых туфель сверкали радостным шоколадным блеском.
Лак, однако, быстро трескался.
- Продукт, из которого кислоту получат, простой. В том вся и загвоздка.
- И что ж это за продукт? - спрашиваю.
- Ну, то секрет. Ежели каждый будет знать, тут такое пойдет... Э-э!
Испытав меня таким образом, Илларион будто нехотя роняет:
- Ну иде тебя носила нелегкая? Год, поди, не показывался?
За маской равнодушия упрятан жгучий интерес, и, чтобы не выдать себя, Илларион отворачивается и глядит в сторону.
А мне становится отчего-то неловко, стыдно, что опять на этот раз нелегкая носила меня на Камчатку.
Илларион никуда не уезжал из этого двора. Вся его жизнь прошла под старой щербатой акацией, да еще вот в сараюшке. Отсвистало время. А тут все так же падают с небесной вышины высохшие до звона стручки, возятся, трещат в мокрых кустах сирени воробьи. Кажется, мир здесь не подвержен законам диалектики.
Илларион ждет, но на лице его уже застыла полупрезрительная улыбка. Он как бы заранее хочет показать: то, о чем я собираюсь рассказать, не более чем вымысел.
Мне и в самом деле начинает казаться: а было ли все это? Петропавловск-Камчатский, Долина гейзеров, синяя чаша Авачинской бухты, а на другой день - Командорские острова, рев сивучей.
От этого неверия рассказ получается скучным и вялым.
Илларион торжествующе поглядывает на меня, лезет опять в карман за сигаретами и, обламывая от нетерпения спички,торопливо говорит:
- А вот теперь я тебе кой-чего покажу... Не веришь? Пошли в сараюшку-то.
3
Среди всех занятий есть у Иллариона самое тайное. Оно поднимает его над уровнем обычного российского чудака, каких и по сей день немало встречается.
Тайное - скрипки.
Занятию этому лет уже тридцать, а может, и более. Когда мы с матерью переехали с Дубинки на нынешнюю квартиру, Илларион, молодой еще, уже "чудил" со скрипками.
Что его потянуло делать их - неведомо. Заработка от этого он никакого не имел: скрипки Илларион не продавал - сделает одну, отнесет к Захару Савельевичу, старому музыканту, вернется скучным, а глядь, через месяц-другой за новую скрипку принимается. Зачем ему?
Лет пять, как умер Захар Савельевич, и кому теперь носит свои скрипки Илларион? Сам-то он нот не знает, да и со слухом слабовато. Но в упрямстве его есть нечто величественное.
- Гордыня-то как одолела, - сокрушалась Ефросинья,- все от ее... Сохрани и помилуй, господи.
Пацаном мне нравилось, пристроившись на скамеечке рядом с Илларионом, слушать его рассказы о скрипках.
- Перво-наперво дерево подобрать надо,- неторопливо оглаживая чурбанчик цвета луковичной шелухи, говорил Илларион.- То наука! На верхнюю деку, к примеру, ель, сосна, пихта идет. На нижнюю, бока и головку клен подавай, тополь, березу. А уж для облучков и клоцов - красное дерево. Коли нет, липу можно приспособить. Липа похуже будет. Чурбачок расколоть - чего проще. Га? А ведь нет, косо колоть надо, сообразуясь. Почему мне, ку бачь, дерево отобрать трудно? Потому как валят его на корню. В нем еще сок играет, а его р-раз и пилой... В воде оно мокнет, на лесопилке гниет. А в дереве звонкость нужна. В старые времена дерево под скрипки загодя готовили. У низа, у комля, на живом кору сымали, чтоб, значит, сок ушел, а уж потом валили. Свежий сухостой называется.
Он вздыхал, закуривал и, откашлявшись, продолжал: - Всяко я перебрал. Льняное маслице грунту золотистый оттенок дает, лак хорошо ложится, заглядение. А дерево глохнет, не поет. Иные мастера перед грунтовкой азотной кислотой по дереву пройдутся - под старину смахивает. Дурак и зарится. А того понять не может, что от кислоты-то дерево горит. А какой звук в горелом, га? Ученые, ку бачь, говорят - секрет итальянцев в лаке. От лака, верно, много зависит. Тут рецепт какой-никакой знать надо: росный ладан там, канифоль, сандарак. Чуток переборщил - хана. Слабый лак не держится, а жесткий - звук сдавливает... Но я-то думаю, дело не в лаке. Тут секрет иной. До него дойти надо.
4
Сараюшка укрылась в глубине двора, за вишняком и заматеревшими кустами сирени. Сколько раз покушались на нее домоуправские власти, наказывали снести в двадцать четыре часа - устояла, однако.
На дверях и по нынешний день сохранились размытые дождями и временем грозные надписи.
Илларион отворяет дверь, в нос шибает крепким запахом ацетона.
Сараюшка изнутри имеет прибранный и даже уютный вид.
Доступ сюда не каждому, и всякий раз, когда оказываюсь я здесь, охватывает меня предчувствие чего-то необычного.
Щелкает выключатель. Загорается сорокасвечовка. Илларион легонько подталкивает меня вперед. Там, в глубине, над аккуратным верстачком висит скрипка - от нее как бы исходит теплый золотистый свет.
- Хм-м,- растерянно хмыкает Илларион, словно бы удивляясь, как можно сотворить такое.
- Да-а, красавица,- невольно вырывается у меня.
В сумеречном свете сараюшки лицо Иллариона сурово, значительно. Он манит пальцем и шепотом говорит:
- То не в лаке загвоздка... Не. В грунтовке дело. Докопался.- Илларион коротко, нервно смеется.- Видал? Я зачарованно разглядываю скрипку.
- Да-а, цвет какой необычный.
- То драконова кровь. В ней и корень. Но штоб никому пока...
Он снимает скрипку с гвоздочка и дает мне подержать. Она легка, прохладна, и ощущение, что от нее исходит сияние, не покидает меня.
Я прикасаюсь к струнам, вглядываюсь в темные отверстия эфов классических, как на скрипках Страдивари. Неужели свершилось, неужели человечеству возвращен утраченный секрет мастера? И рождается во мне зависть к человеку, у которого в наш сумасшедший век, когда все мы спешим, торопимся, колготимся, все хотим повсюду успеть и нет у нас времени подумать о вечном,- отсюда и мелкость помыслов, и страх перед великим, и мыслишки: пусть, мол, кто-нибудь другой, не мы,- есть время для дум...
Зависть порождает недовольство, и убогий наш двор уже не вызывает прежнего умиления. Здесь все в прошлом: хибары, наполовину мертвая акация, летняя печка с закопченной трубой, сараюшка. Все это скоро сметут бульдозеры, и поставят высотные дома со светлыми окнами, лоджиями, и будет в этих домах одна жутковатая особенность: они все на одно лицо.
Драконова кровь...
И вдруг припоминаю, читал где-то: драконова кровь - смола. Обыкновенная смола. И никакой тут мистики нет. Сотни лет известна драконова кровь, а Илларион лишь сегодня открыл. Смешно? Да нет, не смешно... Досадно отчего-то. Драконова кровь, надо же...
Илларион отбирает у меня скрипку и глухо говорит:
- Ну ступай теперь... Притомился я что-то...
5
Воскресный город просыпается с трудом. Позванивают в отдалении трамваи, плывет по небу тягучий медленный звук - точно приближается танковая колонна. Самолет, наверное.
Но звук этот еще позволяет различать чириканье воробьев и даже натужное гудение шмеля.
А в голове возникает другое - вчерашняя дорога, оставленные дела, друзья. Душевный механизм, настроенный на ежедневный ритм, требует действия. И недавнее горькое озарение уже отринулось назад, точно речная быстрина, куда невозможно ступить дважды, и вновь кажется, что жизнь моя полна значительности и смысла. Но тут слух ловит легкое постукивание "стукотит" Илларион. Тр-так, тр-так - звенит молоточек.