Александр Покровский
 
Метаболизм
(сборник рассказов)

   О героях — только незначительное.
Рукопись, найденная в бумагах Лас Каза. Максимы и мысли узника св. Елены

МОЖНО НАЧАТЬ ТАК:

   Я стою на скале лицом к морю, и плотный войлок моих чудных волос треплет северный ветер. А вода — вот же она — у самых ног.
   Плещется.
   Я раскидываю руки, словно пытаюсь обнять этот мир. В этот момент на меня наезжает камера, потому что меня снимают для истории.
   Истории Российскою флота, разумеется, потому что я уже внес кое-что в эту историю и еще — ого-го! — сколько еще внесу.
   Камера продолжает наезжать.
   Видно мое лицо крупным планом с раздувающимися ноздрями. «Это все мое, — говорят мои блестящие глаза, — мое, я все это охраняю».
   Я продолжаю стоять с голыми руками, с непокрытой головой, с блестящими глазами на совершенно голой скале.
   Камера отъезжает.
   Вид сверху: я превращаюсь в точку, затем скала превращается в точку, потом залив превращается в точку, за ним — море и вся планета.

МЕТАБОЛИЗМ

   Идем мы домой с боевой службы.
   Отбарабанили девяносто суток, и хорош, хватит.
   Пусть им дальше козлы барабанят.
   Подходим к нашим полигонам, а нам радио: следовать в такой-то квадрат и так куролесить суток десять.
   И все сразу же настроились на дополнительные деньги. Но командир нам разъяснил, что к деньгам это распоряжение не имеет никакого отношения, боевую службу нам засчитают по старым срокам, а это — как отдельный дополнительный выход в полигоны.
   И народ заскучал.
   Видя такое в населении расстройство, командир вызывает доктора и говорит. «Так, медицина! Срочно найди какого-нибудь подходящего матроса и чтоб у него сиюминутно разыгрался аппендицит. Тогда я дам радио и нас сразу в базу вернут».
   И док немедленно нашел нужного матросика и сказал ему: «У тебя сиюминутно разыгрался аппендицит, но не бойся, на два дня ляжешь в госпиталь, а потом я за тобой приду».
   Сказано — сделано: мы радио — нас к пирсу. А на пирсе уже дежурная машина и дежурный военрез.
   Док берет бутылку спирта и к нему: «Слушай! Вот тебе спирт. У парня ничего нет. Ты подержи его два денечка, а там и колики пройдут».
   Но как только мы передаем тело, нас опять мордой в море, в тот же самый полигон, в котором мы не доходили.
   Так что с ходу к мамкам попасть не получилось.
   То есть ни женщин, ни денег.
   То есть налицо горе.
   Ну, естественно, с горя все напиваются, как последние свиньи.
   Корабль плывет во главе с командованием, а на нем все лежат.
   Зам, катаракта его посети, ходит по кораблю, проверяет бдительность несения ходовой вахты, а его в каждом отсеке встречают трупы, застывшие в разнообразных позах, а доктор его успокаивает — мол, это все из-за свежего воздуха: произошла активизация процессов метаболизма в организме и организм с ней не справляется, вот и спит.
   Зам терпел все эти бредни до последнего. До того, пока не обнаружил начхима, лежавшего на столе на боевом посту безо всякого волнового движения, а изо рта у начхима тухлыми ручейками вытекали его личные слюни. Я вам скажу по этому поводу, что лучше уссаться в кровать по случаю собственного дня рождения.
   Зам вылетел с криком: «Начхим пьян, сволочь!» — и тут уж группе командования пришлось-таки заметить, что что-то действительно на корабле происходит.
   Начхима вызвали в центральный, но по дороге ему изобрели легенду, по которой последние дни ему абсолютно не моглось, совершенно не спалось и он у доктора выпросил сонных таблеток, ну и, опять же, метаболизм… Какой, в монгольскую жопу, метаболизм?! — орал зам так, что за бортом было слышно, но все участники событий стояли на своем Зам орал, орал, а потом ушел в каюту и оттуда уже позвонил доктору:
   — Что-то у меня голова разламывается, не могу уснуть. Дай чего-нибудь.
   И доктор дал ему «чего-нибудь»… особую наркотическую таблетку.
   Зам как скушал ее, хвостатую, так сразу же упал головой в борщ, разломил тарелку и напустил слюней значительно больше, чем начхим.
   И были те слюни и гуще и жирней.
   — Доктора! Доктора! — орали вестовые и таскали тело заместителя туда-сюда, спотыкаясь о вскрытые банки из-под тушенки.
   Доктор явился и установил, что зам спит, а слюни у него из-за таблетки.
   — Ну вот видишь, — говорил ему потом командир, — и у тебя слюни пошли.

ДЕМИДЫЧ

   У нас Демидыч в автономке помирал. Сорок два года. Сердце. Командир упросил его не всплывать, потому что это была наша первая автономка и возвращаться на базу ему не хотелось.
   — Дотерпишь?
   — Дотерплю…
   И терпел. Ему не хватало кислорода, и я снаряжал ему регенерационную установку прямо в изоляторе.
   —Хорошо-то как, — говорил он и дышал, дышал.
   — Посиди со мной.
   И я садился с ним сидеть.
   — Вот здесь болит.
   И я массировал ему там, где болит.
   — Помру, — говорил Демидыч, и я уверял его, что он дотянет.
   — Ты человек хороший, вот ты мне и врешь, думаешь, я не чувствую?
   А потом он мне начинал говорить, что кругом только и говорят о том, что раз я не пью, значит закладываю.
   — Дураки, конечно, но ты смотри, они ведь подкатывать под тебя будут, чтоб действительно всех закладывал, ну ты знаешь, о ком я. Грязь это, Саня, какая это грязь. А ты… в общем, дай я тебя поцелую, чтоб у тебя все было хорошо… Вот и хорошо… хорошо…
   И он, поцеловав меня в щеку, отворачивался.
   Тяжело было к нему ходить. Если я не приходил несколько дней, Демидыч всем жаловался:
   — Химик ко мне не ходит…
   «Ой вы, горы дорогие, леса разлюбезные, дали синие, ветры злобные…»
   — как я где-то читал.
   Я тогда читал всякую муть, потому что ничего особенного читать не дозволялось.
   А Демидыча хоронили уже на земле.
   Дотянул.

МЕЖДУ ПРОЧИМ

   Между прочим, один мой знакомый вышел на пенсию, в запас, и стоя перед зеркалом с утра, решил, как водится, прыщик себе выдавить.
   Выдавил прыщик с видимым удовольствием, угорь рядом с ним прихватил, ухмыльнулся, подмигнул себе и крякнул, а вечером помер от непонятной болезни.
   Говорят, причиной столь мощного недомогания послужил тот самый прыщик, появившийся у него незадолго до выхода в запас.
   А друзья на поминках вспоминали его по-разному, все больше с любовью, неизменно добавляя: «Ничего себе туй на лбу выдавил!»
   И пенсия его пропала.
   Вся отошла стране любимой, потому что до этого момента он как раз с женой развелся и поделил белье и чемоданы, а жена пробовала потом восстановить свое отношение к его пенсии, собственно говоря, задним числом, но ничего у нее, по-моему, не получилось.

ВАЛЕРА

   Валеру все время пытались убить. И не то чтобы это были люди — нет, скорее всего, так складывались обстоятельства.
   Можно сказать, судьба, взяв в руки молоток, ходила за ним по пятам.
   То он упадет с крыши двухэтажного дома в крыжовник, то полезет на старую березу за опятами, которых и без того вокруг на пнях сколько угодно, а потом сорвется с нее, да как гакнется задом о бревно, да так и останется в таком положении на некоторое время.
   И все-то судьбе не удавалось уложить его на досочку, сделать по бокам бордюрчики и прикрыть всю эту красоту сверху крышечкой.
   Валера из всех испытаний выходил с улыбкой гуинглена на устах сахарных. А в море, когда они всплыли перед носом американского авианосца, выходящего из базы Якасука — каково название, — их тут же надело жопкой на морду этому носорогу.
   Винт вместе с гребным валом мигом вошел внутрь прочного корпуса, и образовалась дыра, в которую и трамвай безболезненно влезет.
   А Валера в это время как раз наклонился, чтобы подобрать что-то с палубы, и вал с винтом прошли у него над головой.
   Хорошо еще, что авианосец какое-то время нес нашу букашку на себе, а то б утонули, волосатой конечности дети, не приходя в сознание, тем более что на всем корабле все, что могло летать, летало какое-то время, а потом свет померк.
   Но, слава Богу, пришли в себя, задрали попку или что там у них осталось так, чтобы вода не сильно внутрь захлестывала. Приподнялись, утопив свой нос, изогнули спинку, как жуки пустыни перед метанием зловонной жидкости, и в таком исключительном положении дали радио, что, мол, случилось тут нечто этакое каверзное, может быть даже небольшое повреждение суставов, но думаем, что сумеем все ликвидировать сами и даже сможем своими силами добрести до базы.
   А авианосец развернулся и пошел назад делать себе пластическую операцию.
   Он пытался, конечно, предложить нашим свои услуги, но от помощи заклятого врага тут же отказались. Можно сказать, с энтузиазмом и возмущением отвергли.
   И пошли они в базу сами.
   Мать моя родила своевременно! Двое суток их носило по волнам без света, без пищи и с такой дырой в упомянутой заднице, что дрожь промежность пробирает, потому что вибрируют волоса.
   А они все страшились доложить, что, мол, ничего не придумывается, люди, помогите. Наконец преодолели они этакое свое природное смущение и полетело на далекую родину короткое сообщение о том, что утонем же скоро, едрит твою мать, дети звезды.
   И немедленно, на всех порах, рывками, всех свободных от вахт туда. Туда, чтоб вас вспучило дохлыми раками! На помощь!
   И довели бродяг за ноздрю до родного причала.
   Только один Валера сошел на берег со счастливой улыбкой, и сказал он тогда фразу, не совсем, может быть, понятную окружающим: «Ну все, суки, теперь-то уж точно на берег спишут!»
   И он был прав.
   После этого всех списали на берег.

ПЕРЕСЧЕТ ЗУБОВ

   Если тихонько подняться по ступенькам трапа со средней палубы, можно незаметненько заглянуть в центральный и посмотреть, что там происходит.
   В середине центрального в кресле с огромной спинкой сидит старпом. Старпом спит. Он как только садится в кресло — немедленно засыпает.
   Интересно, почему старпом спит на вахте?
   Отвечаем: он спит, потому что здесь единственное место на корабле, где он не ощущает тревоги, тут он уверен в себе, в окружающих людях и механизмах, поэтому сел, дернулся два раза и отключился, и рот у него открывается так, что можно при желании пересчитать все его зубы — не выпали ли, все ли там где надо.
   Артюха — клоун центрального и в то же время старшина команды трюмных — регулярно это делает.
   Присаживается рядом с открытым старпомовским ртом, улыбается потаенной улыбкой беременной женщины и начинает считать: «Раз, два, три, а где наш корявенький?»
   Было бы неправильно сказать, если можно так выразиться, что весь центральный в восторге от этой затеи. У нее есть яростные противники и не менее жаркие почитатели.
   Между ними всякий раз возникает спор: стоит ли считать старпому зубы или нет.
   Некоторые утверждают, что среди серых будней автономии это делать необходимо, мол, ничего так не будоражит кровь, как чувство опасности для ближнего — а вдруг старпом захлопнет пасть, а Артюха не успеет выдернуть палец? Как он потом все объяснит?
   Другие же, судя по выражению их лиц, готовы удавить Артюху и всегда пытаются это сделать, но бродяга начеку и удирает во все лопатки на свое законное место при малейшем намеке на преследование и там уже мерзко хихикает.
   Все это возбуждает центральный и на какое-то время наполняет его жизнью. Особенно в ночные часы, когда кажется, что по кораблю ходят только призраки.
   Вот мелькнула чья-то тень; оглянулся — нет никого.
   И все так таинственно, и никак не отделаться от мысли, что за тобой наблюдают из щелей на подволоке, из-за электрощита.
   Стоит еще открыть лючки в каюте, чтоб заглянуть на кабельные трассы. Они тянутся вдоль борта. Там пыль. Там прохладно, а в высоких широтах и холодно.
   Скорее всего, здесь и обитают призраки.
   Именно из всех этих щелей они являются по ночам в каюты и пугают людей во сне.
   И еще они веселятся: усыпляют старпома в центральном и сообщают Артюхе желание пересчитать ему все его зубы.

ИДИЛЛИЯ

   В последнее время мы с америкосами очень дружим.
   Я имею в виду наш противолодочный корабль и их крейсер.
   Так везде и ходим вместе, как привязанные. Держим дистанцию и все такое прочее.
   А то потеряешься еще, не приведи Господь, ищи потом друг друга, нервы трать.
   Мы даже друг дружке издалека ручкой делаем — мол, привет, крапленые!
   Идиллия, в общем.
   На каждого охотника по жертве.
   Боевая идиллия.
   Но однажды эта наша идиллия оказалась прервана самым неожиданным образом. Как-то утром раздается из каюты командира: «Гады! Боевая тревога! Торпедная атака!»
   Мама моя! Все обомлели, но потом — делать нечего — бросились: «Аппараты с правого борта товсь!» — звонки, прыжки, и уже дула развернули, и уже застыли у агрегатов.
   Только кое-что осталось нажать.
   Такую незначительную кнопочку.
   Америкосы описались. Они даже сообразить не успели: повыскакивали на палубу кто в чем и орут. «Русские! Не надо!»
   Да нам и самим не хочется. А тут еще командир из каюты чего-то не появляется, чтоб управление огнем взять целиком на себя.
   Пошли на цыпочках проверить, как он там. А он стоит посреди комнаты, неуемная трахома, держит у уха кружку и говорит: «Готов нанести удар по оплоту мирового империализма».
   С ума сошел, представляете!
   Мы тихо попками дверь прикрыли и бегом торпедеров от торпед оттаскивать.
   А америкосам проорали: «Ладно, мокренькие, на сегодня прощаем!»

ПЕДИКЮР

   Заму нашему никто никогда не делал педикюр.
   Это не могло продолжаться до бесконечности.
   Что-то должно было случиться.
   И случилось: педикюр ему сделали крысы.
   У нас на корвете крыс — тишкина прорва.
   Они у помощника даже ботинки съели.
   Те стояли у него под умывальником задумчиво задниками наружу, и когда помощник их поправить собрался, коровий племянник, и на себя потянул, то оказалось, что только задники у него и остались.
   А у старпома, который забыл яблоко в кармане кителя, они сожрали весь китель, в смысле нижнюю его часть, пройдя насквозь от кармана до кармана.
   Ну, а заму сделали педикюр.
   В тропиках у нас все ходят в трусах и сандалиях на босую ногу.
   А у зама пятки, видимо, свисали со стоптанных сандалет и касались пола, пропитанного всякими ароматами. Особенно на камбузе, где зам любил у котлов задержаться, можно было многое на них насобирать.
   Сами понимаете, зам у нас ног не моет.
   А спит он у нас очень сладко.
   Собственно говоря, как всякий зам.
   Вот ему крысы ноги-то и помыли, а заодно и соскоблили нежно.
   Он даже не проснулся.
   А когда проснулся, то обнаружил, что кожа на подошвах стала тоньше папиросной бумаги и ходить больно.
   Смотрим, зам выползает на верхнюю палубу в белых носках и ходит как то странно — все на цыпочках, на цыпочках.
   А Вовка Драчиков как увидел это безобразие, так нам и говорит:
   — Давно я мечтал, дети, чтоб наш зам сошел с ума и в безумье своем сплясал танец маленьких лебедей.

ЛЮБОВЬ
И ГОСУДАРСТВО

   Нет у нас памятника любви к государству.
   Сама любовь есть, а вот памятника нет.
   — А зачем вам памятник?
   — Чтоб припасть.
   — А зачем припадать?
   — Чтобы любовью изойти.
   — А зачем вам требуется изойти?
   — А затем, что хранить ее вредно.
   Как-то я видел старушек, у которых от долгого ношения в себе этой любви губы искривились и пена ржавая изо рта пошла.
   И все это с такими всхохатываниями и взбулькиваниями, что и вспомнить страшно.
   Вот что бывает, если любовь есть, а излить ее не на кого.
   Даже места такого нет. И приходишь куда-нибудь туда, где, как тебе кажется, помещается государство, и говоришь:
   — Я к вам. Не ожидали? Государство — это вы?
   А они говорят:
   — Мы не государство. Мы — помещение.
   Что же оно тогда?
   А когда я вспоминаю исторические примеры, то на ум приходит выражение одного французского короля: «Государство — это я!» — и я сразу же проникаюсь уважением. Вот человек! Не побоялся назвать себя государством Не побоялся принять на себя любовь, со всеми вытекающими отсюда последствиями. А может, и у наших нужно только спросить:
   — Люди! Вы случайно не государство?
   — Нет, — говорят тебе, — мы только обязанности временно исполняем.
   То есть государство — это что-то неуловимое, но необходимое, как всхлип после рыданий.
   Вот поэтому нужен памятник.
   Чтобы припасть.

ВОТ ОНИ

   Вот они — последствия полового голода.
   Втиснули меня в автобус.
   Меня — офицера с двумя сетками пищи и воды.
   Втиснули и сжали со всех сторон.
   А тут еще фуражку сзади с головы толкнули, и она полезла у меня вперед.
   Ни черта не видно, и сделать ничего не могу, потому что руки у меня внизу, вместе с сетками.
   Я ее глазами, несомненно, поднимаю, а она ни в какую.
   А правая рука упирается какой-то девушке в лобок, и она начинает об нее тереться.
   И у меня сейчас же Герасим встал.
   Я ему говорю про себя: «Ге-ра-сим! Ге-ра-сим!» — а он становится все упорней.
   А впереди ощущается зад мужчины, и он чувствует, что там у меня происходит, и ерзает, ерзает, чтобы обернуться ко мне возмущенно, но ничего у него не получается.
   А у меня фуражка на глазах.
   Можно, конечно, ему сказать: «Мужик, это потому, что я ничего не вижу», — но это будет не вся правда.
   Потому я ему шепчу: «Это не на тебя! Это не на тебя».

СЦЕНА

   Офицер опаздывает на службу.
   Ему остается миновать КПП перед входом в здание, чтоб очутиться на рабочем месте, и он влетает на него, запыхавшись, и напарывается на дежурного, который поставлен здесь записывать всех опоздавших.
   Но опоздавший в звании капитана третьего ранга, и ему так не хочется попадать в списки, и потому он кривится, у него на лице страдания, как у хирургического больного.
   Дежурный — старший лейтенант, и ему тоже неудобно, он не очень-то хочет записывать и, чтоб как-то выйти из положения, он начинает говорить:
   — Видимо… по причине транспорта…
   Понимаете ли, капитан третьего ранга даже не знает пока, по какой он причине опаздывает — не успел обзавестись, и он так радуется этой подсказке, что у него меняется лицо, и от этой быстрой смены он то ли всхохатывает, то ли всхлипывает, то ли после бега все еще не в себе. Он начинает говорить:
   — А я… даже… вообще… а я-то… я-то думаю…
   И тут медленно, не сразу, не в лоб, а исподволь — и это заметно по его внешности — он начинает понимать, что его записывать не собираются, что ему протягивают руку помощи, и вот он уже кашляет, а потом и каркает от радости:
   — А я-то (кар)… я-то…
   И вот уже неописуемое счастье овладевает им в полной мере, с ним случается пароксизм, катарсис и все такое.
   — Я-то… — хрипит он остатками воздуха в легких, — я-то думаю…
   И вот он уже смеется, потому что глупо, правое дело, глупо же, хватает старлея за плечо и, наклонившись к его животу, задыхается от овладевшего им только что смеха:
   — А я-то… я-то… — смех душит его. — Я-то (ха-ха)… ду…ма…ю… (хи-хи-хи)… а ты стоишь… здесь… (он надрывается, почти визжит) ро…ди…мый… ну ты и стой, давай, стой…

УТРЕННИЕ СУМЕРКИ

   Мороз в тридцать градусов. Залив парит. От него отделяются серые лохмотья, готовые зацепиться за что угодно.
   Из тумана торчит лодочный корпус. Рядом с трапом — вахтенный. На нем ватник, валенки, рукавицы, канадка, тулуп, а он все равно превратился в ледышку. На груди бесполезный автомат — он не сделает ни одного выстрела, хоть в лоб его убивай.
   Отстоял два часа, и смены все нет. Внутри холодно до боли. Кажется, сейчас треснет на морозе. От остекленения он говорит только: «Суки», — и это беззвучно, одними губами.
   Не дождавшись смены, он бросает пост и спускается в лодку. На последних ступеньках — ноги-то не гнутся обрывается и вываливается в центральный пост. Звук такой, будто упало бревно.
   Вы центральном все стихает, головы поворачиваются на звук. С утра угрожает проверка, и поэтому все напряжены, дежурный что-то только что читал. Он совсем забыл, что «верхушку» не меняли.
   — Что, — говорит вахтенный, — сменить некому?… Суки…
   «Суки» вовсе не относится к офицеру. «Суки» — это вообще. Все всё понимают, никто не в обиде.
   С вахтенного сваливается автомат, и, не подбирая его, он исчезает в проруби трапа. Пошел в каюту.
   — Петруша, — говорит дежурный своему помощнику, — Пахомова смена? Что? Я вам сейчас всем по роже настучу. Пулей чтоб был.
   Все восстанавливается, уже нашли Пахомова, дали ему по шее, подобрали автомат.
   — Петруша, — говорит дежурный, когда выдалась минутка, — у меня на пульте чайник. Налей этому козлу черненького, а то еще заболеет.
   Через несколько минут с кружкой кипятка в руке помощник находит вахтенного. Тот так и не добрался до койки. От тепла его развезло, он прислонился к косяку каюты и сомлел, и медленно так потек-потек по стеночке, пока не достиг пола, а там уже, не раздеваясь, повалился набок и затих.
   Его сморил тот самый сон, во время которого можно трясти человека за шиворот, поднимать-опускать, шлепать его по щекам, а он будет только сопеть и слабо отбиваться, разводя руками, словно избавляется от паутины, или будто он вдробадан пьяным плавает в водоеме.
   Он так и не раскроет глаз. Они у него склеены самым удивительным клеем на свете.

КЛОУН

   Сколько себя помню — всегда валял дурака.
   Так удобно, просто.
   Лучший способ никого к себе не допускать — это прикидываться идиотом: шутить, балагурить, ломать комедию.
   Они только сунутся к тебе, чтоб вывернуть твое нутро наизнанку, а ты — хлоп! — и испарился.
   Оставил вместо себя этакого петрушку и исчез.
   И они начинают его потрошить, а ты смеешься, наблюдая со стороны, как у них здорово все это получается.
   А про себя думаешь: «Вот бараны! Я — настоящий — совсем не такой и не очень-то вам понравлюсь».
   Долго так продолжалось. Все считали меня за придурка, и всех это устраивало.
   Вот только замначпо меня раскусил.
   О-о-о, это была сказочная сволочь.
   Он меня понял.
   Он увидел меня.
   Я ему поначалу предложил обычную схему: «дурак, ваше благородие!» — а он вдруг говорит: «А вы, Петровский, собственно говоря, совсем не тот, за кого вы себя выдаете».
   И тут мне стало не по себе. Страшно стало, холодом обдало предстату, и засосало там, где и должно в таких случаях сосать.
   И я понял, что вот сейчас-то меня и будут препарировать по-настоящему. Со знанием дела. Я почувствовал, что передо мной хирург, вдохновенный мастер, умная, беспощадная бестия. И я буду стоять перед ним бестолочью, а он будет отрезать от меня по кусочку, разворачивать его и объяснять мне мое же устройство.
   Внутреннее и неповторимое.
   — Где вы тут у нас? — послышалось со стороны, и он открыл большую папку. — А… ну вот и почитаем…
   И почитали.
   Там были все мои выражения, и всякие такие слова, которые я давно забыл, но которые теперь вспомнил: точно, я их произносил.
   Там был весь я.
   С комментариями.
   И хорошо подобран.
   И понимал он меня правильно.
   — А ведь вы нас ненавидите, — сказал он и объяснил эту свою мысль очень доходчиво.
   Я вышел от него мокрый.
   Снял шапку, вытер лицо и сказал только:
   — Вот блядь, а?

В РАЙОН ГЕЛЬСИНГФОРСА

   Мамины кочки! Силы слабеют, ум помрачается, волосы липнут ко лбу и перо выпадает из рук, а глаза с некоторых пор никто не называет очами — только зенками.
   И все это после того, как Леха Эйнштейн над Андрюшенькой подшутил.
   У нас Леха, в общем-то, капитан-лейтенант, и служит он в учебном отряде подводного плаванья, там же, где и мы, в сущности, чешем ляжку по утрам и от щедрот этой страны кормимся. И Андрюшенька Кузин — это наш боевой товарищ, может быть, даже слишком боевой, потому что просвистал нам уже все дыры наружные тем, что он здесь единственный и натуральный моряк, а все прочие — зелень подкильная.
   Как только встречаешь его на переходе между сортиром и камбузом, так он сразу же: «Наш учебный процесс — полное говно, и если б не я — единственный здесь натуральный моряк…» — удавить его мало. Так, знаете ли, и тянет иногда сомкнуть свои железные пальцы на его чувствительном горле или походя вырвать кадык. И не то чтобы мы против его собственных мореходных качеств — отнюдь, просто слышать это каждый день — крупное испытание для нашей природной доброты и нравственности (что-то из этих двух понятий я, по-моему, перепутал, ну да бог с ним).
   А Эйнштейном Леху называют за то, что он с Литейного моста падал, и падал он не как все люди: в воду и насмерть, а головой вниз на проезжую часть под колеса проходящему транспорту, потому что пьян был, холера сиплая.
   После того, как его сложили и склеили, в нем немедленно обнаружилось замечательное чувство юмора и развилась способность подражать любому голосу.
   Стояли тихие-тихие предновогодние сумерки. С неба вместо снега сыпалось что-то темное и мокрое, и мы сидели в учебном классе и пили за сухое и светлое.
   Мы — офицеры, конечно, и как нам не пить, если командир нашего учебного отряда, капитан первого ранга Кулешов (А.А.), каждый божий день устраивает нам автономку у пирса, то есть доклад скалозубов (начальников, разумеется) в 22 часа, а развод блядей на ночь (офицеров, естественно) в 23. И начальников он принимает у себя в кабинете, сняв… не штаны, конечно же, как можно было так подумать!., сняв китель, то есть пребывая перед подчиненными в конце рабочего дня по-семейному, в майке.
   Так что с такой жизни мы сидим и пьем, и тут через окошко видим, как наша сволочь натуральная морская — Андрюшенька — с журналом через плац криволапит.
   В дежурку пошел.
   Он у нас сейчас дежурный, вот он и старается.
   — Щас, мужики, — сказал Леха, приподнимаясь со своего места, — щас мы ему вкачаем экстракт алоэ, приправленный колючками африканской акации.
   Потом он снял трубку телефона и попросил девушку соединить его с рубкой дежурного.
   — Дежурный слушает, — немедленно заблеял Андрюша.
   — Представляться надо, товарищ дежурный, — оборвал его Леха густым палубным басом, и мы все так и вздрогнули от такой перемены в его голосе, столько в нем было орудийного мяса. — Примите телефонограмму от оперативной базы.
   — Есть!
   — В связи с непрерывно ухудшающейся ледовой обстановкой — (а за окнами дождь идет, какой там лед)… приказываю вверенными вам плавсредствами (это шлюпками что ли?) организовать срочную эвакуацию имущества первого Адмиралтейского завода в район Гельсингфорса. Старшим на переходе назначаю капитана третьего ранга Кузина. Подписал: командующий. Кто принял?
   — Капитан третьего ранга Кузин… — Андрюшенька так кажется задохнулся.
   — А-а… Кузин. Вот вам и флаг в руки.
   — И в жопу тоже, — добавил Леха после того, как положил трубку, после чего мы снова сдвинули кружки.
   Об Андрюшеньке никто больше не вспоминал. Ну пошутили и пошутили. Мало ли. Пошутили и забыли.
   А Андрюша не забыл. Он аккуратненько списал телефонограмму в чистовой журнал и потащил ее начальнику штаба.
   Начштаба у нас мужик умный, поэтому у него возник только один вопрос:
   — А почему ты старшим на переходе?
   — Видимо, Алексей Аркадьич, — тут Андрюха непременно надул свою грудь, — командующему известно, что я — натуральный моряк. Разрешите, я сам командиру журнал отнесу.
   — Нет. Это дело серьезное. Я сам отнесу.
   И отнес. Командир (в майке, конечно) остановил доклад командиров подразделений и углубился в чтение текста:
   — «В связи с ухудшением ледовой обстановки… вверенными вам плавсредствами… эвакуацию первого Адмиралтейского… старшим… в район Гельсингфорса…» Слушай, а почему старшим назначили этого придурка?
   — Видимо, командующему известно о его качествах…
   — О каких его качествах известно командующему? Нам, например, известно, что он придурок. Какие еще у него обнаружены «качества»?
   — Мореходные… наверное.
   — Да-а?… Нет, я командующему перезвоню. Ты пойдешь старшим. А кстати, у нас что, кроме первого Адмиралтейского завода есть еще и второй?
   И тут все командиры подразделений, поскольку их оставили на время в покое, испытав необычайный прилив сил, начинают участвовать. Кто-то из них тут же сказал, что есть и второй, и третий Адмиралтейский завод.
   — Так… а Гельсингфорс — это старое название чего? Зеленогорска что ли?
   — Сестрорецка.
   — Сестрорецк — это Чукокколо.
   — Сами вы, мамаша, Чукокколо, тащите словарь.
   Притащили словарь и оказалось: Гельсингфорс — это Хельсинки.
   — А как же на дело посмотрят финны?
   Установилась незначительная пауза Командир должен был принять решение. И он его принял:
   — Нужно звонить командующему.
   — Уже двенадцатый час ночи, товарищ командир.
   — Ну и что? Дело не терпит отлагательств. Здесь же целый комплекс мероприятий.
   Командир взялся за трубку. Командующего на месте не оказалось. Оказалось, что он уже давно дома. Командующие иногда оказываются дома раньше своих подчиненных, обеспокоенных эвакуацией в район Гельсингфорса.
   К телефону подошла жена. Она сказала, что командующий уже спит.
   — Разбудите его, пожалуйста, скажите, это относительно эвакуации в район Гельсингфорса.
   Потрясающе. Командующий в одно мгновенье был у телефона
   — Товарищ командующий, — голос у командира стал как-то слишком тонок, — мы тут получили вашу телефонограмму относительно эвакуации и уже начали ее отрабатывать, и на настоящий момент у нас только один вопрос как на это дело смотрит финская сторона.
   Столь быстрой смены выражений на лице у командира никто не ожидал, и еще очевидцам показалось, что от него во все стороны перья отделились и полетели, отделились и полетели, а потом у него на лице немедленно сделалось выражение — «я член забил в ту тушку туго», и еще он вспотел всем телом, что без кителя было особенно заметно.
   — Есть, товарищ командующий, — просипел командир сорвавшимся голосом, — есть к вам завтра к восьми утра, — и медленно положил трубку.
   Установилась тишина, а потом он заорал, обретя заново голос, уже в полную силу:
   — Где эта сука?!
   «Эта сука» была рядом: Андрюша стоял за дверью, ожидая незамедлительного применения своим мореходным качествам.
   И его применили.
   Его надели на кол.
   А нас — в двенадцать ночи — всех вывели на плац и построили в одну шеренгу, и специально назначенная комиссия заставляла каждого произносить: «В связи с ухудшением ледовой обстановки…»
   А Андрюша слушал, чтоб по голосу установить, кто же ему звонил.
   Так и не установили.
   И Леху никто не выдал.