Сергей Полищук
Консул де Рубинчик, виконт, или Как это делалось в Одессе в начале века

   Когда-то, в начале века, а может быть, и еще раньше, рассказывали старожилы нашего города, было в Одессе великое множество консульств. Любая самая маленькая держава, едва лишь возникшая как самостоятельное государство и не всегда даже успевшая обозначиться на политической карте мира, словно только для того и возникала, чтобы открыть в Одессе свое консульство и чтобы украсить один из одесских особняков роскошным многоцветным гербом с изображением чудовищных геральдических зверей, ярких тропических цветов и прочего.
   Собственно говоря, особой надобности в большинстве этих консульств не было, по-видимому, ни у города, ни у самих молодых держав, чаще всего очень еще бедных (злые одесситы утверждали, что весь чиновничий аппарат иного такого государства состоял из одного пьяницы-таможеника, а вся армия из десятка босоногих солдат во главе с маршалом) и не имевших пока ни международной торговли, ни туризма. Но отцам города обилие консульств льстило: сравнительно небольшой (менее двухсот тысяч жителей к концу тысяча девятьсот четвертого года) и провинциальной нашей Одессе, не обладавшей даже статусом губернского города, оно должно было придавать видимость столичности, видимость этакой международной значимости.
   К тому же вся эта милая игра в международность ничего никому не стоила, кроме разве самих консулов, как правило крупных одесских негоциантов или известных присяжных поверенных. Они назывались почетными консулами и за свою деятельность вознаграждения не получали. Более того, за право именоваться консулом и появляться в городе в праздничные дни в роскошном, шитом золотом мундире и в шляпе-треуголке с плюмажем, а на боку на многоцветной перевязи носить шпагу, они сами готовы были нести какие угодно расходы, в том числе и на приобретение треуголки и шпаги, а, буде им жаловался какой-нибудь небольшой, но замысловатый иностранный орденок, то нередко платили и за изготовление орденка. За все, все, словом, почетные консулы платили сами, а за это свое сомнительное право платить давали еще немалые взятки в городской управе. Но зато и получали они его там в виде совершенно опять-таки великолепных грамот с тиснеными гербовыми печатями и вензелями, со страшными огнедышащими драконами, рыкающими львами, вызывавшими у наших простодушных земляков почтительный ужас, или, наоборот, с прелестными крохотными колибри, словно бы только что вылетевшими из рая…
   А еще рассказывали старики, что занимался в городской управе распределением консульских вакансий секретарь этого учреждения, милейший молодой человек по имени Кока (так его за глаза называла вся Одесса), красавец-грек, будто созданный для любви и неги, но еще и очень веселый человек, балагур и шутник, мастер великолепных розыгрышей.
   Сидя по вечерам на веранде кафе Фанкони («у Фанкони», как тогда говорили) в окружении свиты приятелей и отхлебывая из маленькой, с наперсток величиной, чашечки черный турецкий кофе, такой будто бы крепкий, что один подобный наперсток мог свалить с ног слона, а из изящной хрустальной рюмки потягивая тончайший французский арманьяк, Кока часами мог сыпать самыми невероятными историями, тут же на ходу чаще всего их и выдумывая, лгать, хвастать, острить, смеяться и смешить окружающих, а между тем проворачивать какую-нибудь весьма серьезную сделку, ту же продажу консульства, например, или же самую великолепную мистификацию, а то и одно и другое разом. И проделывал он все это с такой милой непосредственностью, с таким, можно даже сказать, элегантным негодяйством, что никому, кроме нескольких посвященных, и в голову не могло прийти, что здесь затевается подвох и что Кока кому-то уже расставил невидимые сети. Потому что вначале, скажем, обществу сообщалось об очередной Кокиной пассии, алжирке или мавританке, о невиданном фисташковом цвете ее бедер, а потом вдруг оказывалось, что, невиданным этот цвет как нельзя больше напоминает цвет государственного флага новой южноамериканской державы; консульская же служба на благо этой славной державы предполагает…
   Причем, повторяю, это могла быть и самая обыкновенная мистификация, задуманная Кокой вместе с его друзьями и вместе же осуществляемая. Тогда, чтобы разыграть какого-нибудь простака, ему, кроме стран настоящих, могли называться и такие, каких никогда не существовало: какая-нибудь Гамамаландия, например, или Острова Фиолетового Крокодила («А что, разве есть такое государство?» – спрашивает простак. – «Нет, так будет, еще борется за независимость…»), придумывались никогда не существовавшие привилегии, как то дворянское звание или даже титул – если, конечно, держава – монархия с устоявшимися монархическими традициями («А что, есть в Южной Америке и монархии?» – «Будут!»). По секрету простаку сообщалось, что право на получение такого вот Крокодила стоит чуть ли не втрое дороже, чем, скажем, на Аргентину (Соединенные Штаты Ла-Платы), и что якобы самые известные и состоятельные в городе люди, предприниматель Руоов или присяжный поверенный Грузенберг – да. да, тот самый, прославивший наш город зашитой ^о самым нашумевшим делом в судах России, – оба они только и мечтают о Крокодиле, а на Аргентину, которая давно уже ему, Грузенбергу, обещана, ему начхать и т.п.
   Вот такой шквал сведений обрушивался на голову обалдевшего простака, а под конец его спрашивали:
   – Ваша фамилия – Рабинович?
   – Рубинчик. А что?
   – Так вы можете стать де Рубинчиком, comprenez-vous? «Консул де Рубинчик, виконт»!…
   Но конечно, розыгрыши, подобные описываемому. происходили нечасто – но так уж много простяков было всегда в Одессе. – и Кока пользовался в городе репутацией честного мошенника и основательного человека.
   Коку любили Молотые люди, постоянно окружавшие и обхаживавшие его у Фанкони, слушали его, затаив дыхание и полураскрыв рты. Они не всегда до конца верили тому, что он говорил. Но им очень-очень хотелось верить. Это были по большей части только начавшие практиковать присяжные поверенные и крещеные евреи, к тому же люди честолюбивые, напористые и нетерпеливые, треуголка и мундир консула могли им еще шире, чем их новое, христианское, вероисповедание, распахнуть дверь в обществе, куда им до смерти хотелось попасть. К тому же в их памяти были еще так свежи и крохотная лавчонка отца, в которой они трудились с детства, отпуская по полфунта подсолнечного масла и полдюжины иголок для примуса, и беготня по частным урокам в студенческие годы. И щедрые Кокины посулы вызывали у них подчас такое волнение, что. когда они его слушали, лица их начинали пламенеть и покрываться крупными градинами пота, а с носа соскальзывало пенсне.
   Но уже и вовсе невероятные эмоции (восторг, ужас?) вызывало у них этак вскользь оброненное упоминание Коки о том, что вот, мол, господа, как хорошо успел этот милый молодой хитрец Яшенька Чих (де Чих, между прочим!), как он великолепно успел, женившись на дочери статского советника Нессельроде и взяв за ней пятьдесят тысяч Золотом и дом на Княжеской!…
   – Так ваша фамилия – Рубинштейн? – вновь без всякого перехода спрашивал Кока – Ах, pardon, Рубинчик?… «Господин де Рубинчик, консул Гамамаландии…».
   Рубинчик скромно интересовался: нельзя ли все-таки лучше – Аргентины? Но ему объяснялось, что Аргентины – нельзя: Аргентина уже отдана кому-то из этих двух негодяев, Русову или Грузенбергу, а это такие разбойники, такие, можно сказать, тигры, которые, если им уже что попадает в их хищные лапищи…
   – Хотя, впрочем, почему бы и не попытаться? Подождем, пока умрет Грузенберг…
   «Большой мошенник! – не без уважения говорили о Коке старые евреи, папаши таких Рубинчиков, если они тоже находились на веранде, где-нибудь в сторонке; и оттуда могли слышать Кокину брехню. – Во дурит хлопцев, во дурит!» – Но на другой день, кряхтя и охая, доставали из-под матраса и протягивали сыну замусоленную сторублевую ассигнацию, для аванса Коке.
   Они еще спрашивали: «Сколько же всего надо будет дать этому бандиту?». А выслушав ответ говорили: «Бандит!» – И давали…
* * *
   Кока Фанариоти (Константинос за ораторские способности его в шутку именовали и Демосфеном) был негодяй талантливый. Рассказам о его мошеннических проделках не было конца еще во времена моего детства, в начале тридцатых годов, а его многочисленные любовные приключения… Рассказывали, что в свое время, едва только вступив на должность в городской управе, он пытался наставить рога самому городскому голове, очень суровому старику и тоже греку, сблизившись с его красавицей женой, причем и это не отвратило от него сердец одесситов, во всем любивших стабильность и прекрасно знавших, что некие деликатные обязанности при молодой даме, к тому же с ведома ее супруга, уже много лет исполняет представительного вида офицер-гвардеец. «Так при чем тут Кока, – недоумевали одесситы, – мало ему своих потаскух?!».
   – Он плохо кончит! – покачивая головой, уверяли пожилые одесские моралисты и философы, потягивая кофе на веранде у того же Фанкони или у Робина, или просто, сидя по вечерам на лавочке у ворот своего дома. – Я вам говорю, этот Кока – он кончит нехорошо…
   Но Кока-то как раз кончил свой жизненный путь едва ли не лучше всех вообще: в девятнадцатом году он уехал в Грецию…
* * *
   …Молодого Рубинчика (кажется, такой и вправду была фамилия этого человека), одного из самых честолюбивых одесских присяжных поверенных, а, быть может, и самого глупого, Кока принял несколько дней спустя в своем кабинете в городской управе как старинного знакомого, шагнул к нему навстречу и крепко обнял его за плечи.
   – Ах, Мишель, Мишель! Ну, право же, вы – молодчина. что надумали меня навестить, право же, молодчина! Вот только порадовать мне вас буквально нечем…
   Мишель, он же Миша или Мотя («Мотька Рубинчик с Косвенной, слыхали? Он теперь вихрестился, в большие люди виходит…»), Мишель был, наоборот, сдержан. Не исключено, что его разговор с отцом оказался более тягостным, нежели тот, какой здесь описан, и старый хрен напомнил сыну о немалых своих прошлых деяниях, а заодно о его сына сомнительной благодарности за них («Дите – гой, а?!»), не отказав себе и во всегдашнем удовольствии отметить, что денег он, отец, лопатой не гребет, поскольку сам их не рисует, не печатает и не чеканит – вот если бы он сам их чеканил и прочее… Как бы там ни было, но молодой поверенный, явившись несколько дней спустя к Коке, чтобы продолжить заинтересовавший его разговор, был сдержан, а, если говорить правду, то и угрюм. После всех обязательных объятий и других изъявлений радости он уставился глазами в пол и спросил тусклым бесцветным голосом:
   – Пятьсот хватит?
   – Да что вы, Мишель, об этом ли сейчас речь? – раскудахтался Кока. – Хотя сами понимаете, пятьсот – это смешной разговор, считайте, такого разговора вообще не было… Ну. да разве же в этом сейчас дело? Их нет, понимаете, нет этих вакансий…
   Но Рубинчик понял Кокины слова по-своему и был неотступен.
   – Могу дать тысячу, больше из старика не выжмешь. Но чтобы с дворянством, с этим самым «де».
   – А «фон» вас не устроит? – с некоторой долей ехидства спросил Кока.
   Рубинчик задумался.
   – Можно и с «фон»… А что. – в свою очередь поинтересовался он, – это что-то из бывших германских колониальных владений в Африке?
   Тут Кока поведал образованному Рубинчику все самое важное о государстве, герб и флаг которого могли бы украсить его недавно открывшуюся адвокатскую контору («кабинет присяжного поверенного»), честно сообщил обо всем, что связано с должностью почетного консула нового государства.
   Государство Монтемакако – и это, увы, единственное, что у него, Коки, по счастью, еще осталось, – небольшая горная страна в средней части Южной Америки, где-то между Парагваем и Уругваем, и к тому же монархия. Язык, все обычаи французские, старушка-королева – внучатая племянница Наполеона. Все в общем хорошо. Одно плохо: символ государства – обезьяна-макака, она – и в названии страны, и в ее гербе и флаге, а, кроме того закон неукоснительно предписывает во всех торжественных случаях носить это животное – нет, не его изображение, а живого зверька – на плече, на парадном мундире…
   – Да вот сами поглядите! – закончил Кока и проткнул Рубинчику внушительного вида документ, – грамоту, – где действительно были и герб с изображением обезьяны, и несколько овальных портретов каких-то почтенных особ, по-видимому, отцов нации – каждый с обезьяной на плече, и обезьяна же, совсем маленькая мартышка из породы макака-резус – по центру грамоты, на плече королевы. Славный зверек нежно, как собственную мать, обнимал за шею пожилую даму с небольшим ажурным венцом на голове, а хвостик зверька, между тем, весьма решительно и как бы даже с вызовом был устремлен куда-то ввысь, к небу. И над всем этим помещалась сделанная крупными золотыми литерами на латыни надпись, которую усердно изучавший этот язык и в гимназии и даже в университете Рубинчик без труда перевел как «Сим побеждаем!».
   Сложно сказать, какие чувства владели душой Рубинчика, когда он рассматривал грамоту и читал надпись на ней, но чувства эти. надо полагать, были непростыми. Борьба происходила в его душе, трудная и мучительная борьба. Зато Кока, который тоже рассматривал грамоту, стоя с ним рядом, внезапно расчувствовался и даже заявил, что за свое посредничество не возьмет с друга Мишеля ни копейки: не такой он человек, чтобы, можно сказать, с само, го близкого и дорогого друга…
   – Да, да, – почти кричал он, – никаких аржан! Ни одного сантима! – Потом, словно бы устав, тяжело опустился в кресло, голову обхватил руками и произнес в раздумьи: – Боже мой, какая все-таки необыкновенная связь времен! Великий Бонапарт со всеми его кровавыми завоеваниями – и наши, можно сказать, просвещенные времена… И вы, – вы, Мишель, с вашей маленькой обезьянкой как связующее звено… Какие аржан, Мишель?!
* * *
   Был праздник Троицы. Среди нарядно одетых людей, направлявшихся в собор на богослужение шел упитанный розовощекий молодой человек в пенсне на носу, в великолепном новехоньком не нашего, не отечественного покроя форменном небесно-голубом мундире и при иностранных же регалиях, а нечто еще, что находилось у него на боку, чуть повыше эфеса шпаги, он крепко прижимал к себе левой рукой и прикрывал кружевным носовым платком. От этого молодой человек выглядел несколько скособоченным на левую сторону и испытывал, судя по всему, определенное неудобство.
   Я не стану утверждать, что молодой человек, как потом говорили злые языки, шел в тот день именно в собор на богослужение – он вполне мог и просто прогуливаться по замечательной нашей Соборной площади, где всегда можно было встретить множество знакомых и малознакомых людей и узнать от них или, наоборот, с'амому им сообщить о том самом интересном, что в те дни происходило в городе, в Европе, в мире. О дебатах в городской думе по поводу плохой вывозки мусора и разногласиях, возникших в связи с этим между гласными от консервативных и от либеральных партий… О социалистах, которые все мутят, стали совсем уже невозможными, хотя и то, что творит это деспотическое и притом выжившее из ума правительство тоже, господа, знаете ли… О росте или падении мировых цен на пшеницу и на подсолнечное масло, на уголь… О евреях, которые всегда всем недовольны, а, между тем, весьма успешно и с немало«прибылью для себя устраивают свои дела, и о Грузенберге, об очередном выигранном им процессе – «А знаете, господа, какой у него по этому делу гонорао?.». О негодяе-офицере, из-за которого покончила с собой беременная гимназистка, но и он тоже застрелился – «Все-таки был порядочный человек, господа!»… О новом романе Анатоля Франса – «Ужасно неприличный писатель, почище самого Вольтера, но как пишет, негодяй, как пишет!»… О новом падении кабинета во Франции – «В этой стране, господа, вообще не понятно, что происходит! Эти клерикалы, господа!»… О клерикалах, ретроградах и юдофобии… О Марксе… О грандиозном скандале в доме Маврокордато, самом, пожалуй, богатом и почитаемом в Одессе доме, где мадам третьего дня застала супруга в объятьях гувернантки-француженки, и скандале вчерашнем с двумя известными одесскими поверенными, узнавшими своих жен на фотографиях кокоток в доме свиданий…
   Вот эти и многие другие самые разнообразные вещи мог бы узнать молодой человек, прогуливаясь в тот день по Соборной площади и для этого, скорее всего, там и прогуливался, день был к тому же погожий, начало лета. Но ему не повезло. Поток людей, направлявшихся к храму, подхватил и увлек его за собой так внезапно и с такой стремительностью, что не успел он и опомниться, как оказался у самой соборной паперти и даже уже ступил на паперть, в собор же не вошел только потому, что здесь, у входа в него, образовалась пробка, возникла некоторая сумятица. И в это время кто-то вдруг неистово закричал; «Абызянка!…»
   Голос принадлежал ребенку. В нем было все: радость, удивление, быть может, даже испуг, или скорее всего, все эти чувства вместе, но радость превалировала – искренняя радость ребенка от неожиданного узнавания.
   – Тату, – кричал ребенок, – то ж вы подивиться, тэту, та ось там, там! Абызянка!…
   Как все это произошло? Да, наверное, тоже самым неожиданным образом как для Рубинчика, так и для его обезьяны которую он поначалу не решался обнаружить, прогуливаясь по площади и демонстрируя себя в своем новом консульском качестве, а потом зверьку это надоело или его, может быть, напутало большое скопление народа, шум. В одно мгновение в самый неподходящий момент животное оказалось на голове у хозяина, сбив с него при этом и замечательную треугольную шляпу и пенсне, и теперь; похожее на обиженного ребенка, восседало на ней верхом, пугливо озираясь по сторонам и цепко держась за оба хозяиновых уха.
   Но и это еще не все. В толпе началась толчея, крики. Люди становились на цыпочки, вытягивали шеи и поворачивали головы, пытаясь лучше разглядеть, что происходит. На Рубинчика устремились гневные взгляды прихожан, особенно прихожанок. – «С обезьяной – в церковь?! – кричали в толпе. – Совсем совесть потеряли эти иностранцы проклятые, ни во что не верят!…».
   Несчастный Рубинчик, потерявший пенсне и шляпу, а заодно и большую часть своей представительности, беспомощно пялил круглые глаза да похлопывал пшеничными ресницами, ничего в этой обстановке он, естественно пред. принять не мог. Нет, он поначалу пытался что-то объяснить: что он – де – консул и что такова традиция, закон; voyez-vous, donc; понимая, что лучше, безопаснее, во всяком случае, делать это на языке государства, которое он представляет, мучительно выковыривал из памяти немногие оставшиеся там от гимназического курса французские слова – «муа», «нон», «жамэ», «консюль», «ордонанс» «обэзьян, черт бы ее побрал», «вуаси же дуа тужур носить это омерзительное животное сюр ля плечо…». Но это не помогало. Его все более явственно пытались оттеснить от входа в собор, а кто-то уже и подталкивал кулаком в бок: кто-то стаскивал с него обезьяну, схватив за хвост.
   И тогда произошло то, что при этом неминуемо и должно было произойти: насмерть перепуганный зверек издал вдруг дикий крик, крик джунглей, а в следующее мгновение на затылке человека, на том месте, где помещался красный мозолистый обезьяний зад, обозначилось мерзкого вида пятно, не оставлявшее сомнений в своем происхождении. Струйками растекалось оно по шее человека и по небесно-голубому его мундиру, от высокого воротника с листьями из накладного золота до таких же листьев на груди ч от груди до конца рукавов с бархатными обшлагами и золотыми пуговицами…
   А в нескольких шагах от несостоявшегося почетного консула и его обезьяны, от ревущей, стонущей, исходящей хохотом толпы, корчась от смеха, но беззвучного, потому что смеяться громко не было уже сил, давясь им и утирая слезы, эту сцену наблюдали сам негодяй Кока и несколько его приятелей. Те, кто помогал ему в его лихой проделке – талантливые молодые художники и типографы, сработавшие великолепную, естественно в одном экземпляре, грамоту с изображением монтемакакских сановников и королей и с дюжиной обезьян при них; лучшие костюмеры из городского (оперного) театра, рисовавшие эскизы мундира и даже будущих к нему орденов – Ордена Хвоста второй степени и Ордена Обезьяньего Зада с Бантом – и еще художники, еще поэты, все эти очаровательные выдумщики и баламуты с итальянскими, еврейскими, греческими и бог знает, еще какими фамилиями – цвет Одессы, или, точнее, люди. которые, могли бы стать ее цветом и ее гордостью, если бы все они уже буквально через несколько лет один за другим не исчезли в водовороте войн и революций…
   Все, впрочем, кроме Коки, который, уехав в начале девятнадцатого года в Грецию, лет десять спустя объявился там на острове Родос, где создал большой обезьяний питомник, чуть ли не лучшее такое заведение в мире.
   А рассказал мне эту удивительную историю бывший директор нашего, одесского, зоопарка, а до этого хозяин зверинца, огромный и седовласый, похожий на некоего языческого бога, старик-норвежец по фамилии Бейзарт, любимец одесских пацанов. Он рассказывал, что переписывается с Кокой. Профессор Фанариоти – ему, как и Бейзарту, должно было быть в то время тоже уже не менее девяноста лет – с нежностью вспоминает об Одессе, городе своей молодости, о своих добрых друзьях и своей первой маленькой обезьянке Мими, которую он вынужден был отдать глупому Рубинчику.
   А где, скажите на милость; можно было в то время приобрести в Одессе обезьяну? Все, все было в то время в Одессе – обезьян не было.