Михаил Михайлович Пришвин
Дружба
– Есть степная поговорка в Казахстане о дружбе: «Если товарищ твой кривой, старайся быть ему под пару». Как вам это нравится? – спросил я своих двух товарищей по охоте.
Замойский кивнул мне сочувственно головой, но Бородин, самый молодой из нас, как это иногда бывает, оказался больше скептиком, чем мы, сильнее потрепанные жизнью.
– Как это ни хорошо звучит, – ответил он, – но пеший конному не товарищ.
И рассказал нам один случай охоты на лыжах.
– Было это, – сказал он, – в Загорске, тоже вот в такую же снежную зиму и под самый конец зимнего охотничьего сезона. В то время, впрочем, не очень давно, в Загорске еще только начиналось строительство заводов, и на том конце города, где строился завод, одновременно складывалась и новая жизнь, а на этом конце в лесу, где жила моя матушка, днем всюду козы паслись и ночью стучала колотушка. Я приехал тогда в отпуск к своей матушке и захватил еще несколько последних охотничьих дней. Приехал я поздно вечером, искать кого-нибудь из знакомых для охоты было уже некогда, в одиночку охотиться как-то не очень люблю. Но делать было нечего, пропускать драгоценный денек не хотел и вышел на дворик свой покормить Трубача.
Редкая погода была для февраля легкий морозец, полная тишина, чистое небо с мерцанием всех звезд, и в полной тишине совсем недалеко от нашего домика ночной сторож шел с колотушкой и так мерно постукивал, что, казалось, в этом же ритме и звезды на небе дышали. Вдали на том же конце города свистели паровозы, гудели электровозы, какой-то шелудивый моторчик шепелявил на третьем такте, и тут вот эти звезды и доисторическая колотушка.
– А что это такое? – спросил я себя.
И с удивлением вспомнил, что в жизни своей я никогда не видал колотушку.
«Скоро колотушки вовсе исчезнут, – подумал я, – и потом я уже их никогда больше не увижу: история никогда уже больше не вернется к колотушкам. Надо посмотреть».
Я вышел за калитку, а сторож как раз тут и проходил возле самого дома. Я подошел к нему, взял у него из рук колотушку, постучал, посмеялся. Сторож тоже смеялся, а когда я заговорил, он тоже одновременно со мной заговорил, и тут оказалось, что я имею дело с глухим человеком.
«И немудрено оглохнуть, – подумалось мне, – если всю ночь напролет каждые сутки проводить с такой колотушкой».
Руками, глазами, ногами даже я старался показать сторожу мой особенный интерес к колотушке, с тем чтобы понять, почему сторож, которому надо бы ловить воров и затаиваться для этого, сам открывает ворам место своего пребывания.
И вот вы говорите, что если товарищ кривой, то должно себе глаз поджимать: я ли не старался с этим глухим говорить, как глухой, а он понял, что я не о колотушке выспрашиваю, а приглашаю его завтра идти с собой на охоту. Узнав, однако, что он охотник, я с большой радостью позвал его наутро с собой на охоту, и только просил его сказать мне, каким образом он, глухой, будет мне давать знак о себе: без этого нам двум из-под одной гончей будет трудно охотиться. Он понял меня и спросил:
– А колотушка на что?
Это мне было понятно: колотушка на охоте, как охотничий рог, но для чего колотушка нужна сторожу – это так и осталось мне тайной.
Сторож поклонился мне дружески, пошел вперед и застучал.
Рано утром при первом свете он явился ко мне с ружьем. Километра два мы прошли и Трубач поднял беляка и погнал. Мы, как полагается нескольким охотникам с одной гончей, разбежались в стороны, каждый со своим собственным планом в голове.
Против всякого ожидания гон оказался и при глубоком снеге неплохим. Не так давно была осадка снега, и после того на этот наст снегу навалило не больше как на собачью ногу.
К великому нашему счастью, оказалось, что Трубач сквозь тот засыпанный наст не проваливается и летит, как по первой пороше. К сожалению, белячишко попался умнейший, один из тех, кого охотники зовут «профессорами» или «химиками». Воскресные охотники до того настегают таких зайцев, что с подъема они по прямой линии мчат версты две и потом, когда вернутся, начинают так кружить, что никогда на свой след не приходят, подстоять их почти невозможно, и убивают их только случайно.
Наш заяц с подъему бросился вперед по прямой, а потом нашел себе болото с таким частым ельником, что Трубач мог только еле-еле продираться, но никак не бежать. Кроме того, в этом болоте, как это бывает, вода обмерзла и после куда-то сбежала, получился лед-тощак, белый с узорами, проваливается под ногой, как стекло, с треском. Не было никакой возможности войти в это болото и ловить на кругах зайца-профессора. Приходилось только идти кругом в надежде, что когда-нибудь Трубач вытурит из болота мучителя. Самое лучшее было бы отозвать собаку и найти другой след. Но Трубач, как все замечательные гонцы-мастера, был непозывист и, пока зайца не убьешь, до тех пор с собакой не встретишься и не подзовешь к себе даже стрельбой.
Случилось, наконец, заяц вздумал бежать краешком болота, и я увидел его и взял на мушку, и вот только бы спустить курок, откуда ни возьмись Трубач, и чуть его не схватил. Заяц с испугу шарахнулся вон из болота, и Трубач с безумным ревом пустился по зрячему.
Теперь начался гон возле глубокого оврага, и так, что заяц ходит по одной стороне, а перелезешь овраг туда, он станет ходить по этой. Особенно плохо было тем, что к вечеру быстро стало морозить, и когда, перелезая овраг, разогреешься, вспотеешь, то потом мороз быстро схватывает и зубы начинают дробь выбивать. Будь бы товарищ мой не глухой, я потрубил бы ему, мы бы сговорились и ждали зайца на той и другой стороне. А вы говорите, что зрячий человек из-за дружбы должен поджимать себе глаз. Я считаю, что это в корне неверно: не поджимать себе глаз или затыкать себе уши хотел я на этой охоте с глухим товарищем, а просто, как лютый зверь, разорвал бы его в то время в клочки. Между тем охота – это такое занятие, что чем больше крепнет мороз, тем сильнее растет в тебе упорство.
В последний раз я решил перелезть овраг и, приступив к этому труднейшему делу, заметил свежий заячий след. Это не был след нашего гонного зайца, это был новый след, и мало того: лапка этого зайца в одном месте пришлась на мою лыжницу. Это значило, что день уже кончался, и спавшие днем зайцы начали вставать. Этот свежий заячий след как будто выговаривал:
– Спи, спи, человек, ходи, ходи, заяц.
Мне всегда становится жутко, когда зимой в лесу вечереет и зайцы встают. В это время природа как будто говорит:
– Уходи, уходи, человек, гуляй, гуляй, заяц.
Торопясь перебраться через овраг, я нажал на правую лыжу, и вдруг моя лыжа треснула пополам, и правая нога глубоко вместе с поломанной лыжей уткнулась в снег. Я освободил ногу сначала из поломанной лыжи, потом из целой, в надежде, что, может быть, подснежный наст, державший так хорошо Трубача, при моей осторожности выдержит и меня. Но расчет мой бы неверен: подснежный наст легко хрустнул, и я по грудь очутился в снегу. На этом снегу потерять лыжу значило то же самое, что в открытой воде остаться с худым челноком: там зальет вода, здесь закостенит мороз. По такому снегу без лыж полверсты не пройдешь, и выбьешься из сил, и замерзнешь.
В лесу вечереет, а морозное небо разгорается, по минутам нарастает мороз, и деревья начинают трещать и шептать:
– Спи, спи, человек, ходи, ходи, заяц.
Теперь оставалась только одна надежда, что глухой застучит в колотушку и, не дождавшись меня, станет искать: не бросит же он в лесу товарища.
Я осмотрел поломанную лыжу. Причиной поломки оказался один только гвоздик, несколько лет тому назад второпях забитый мною, чтобы прикрепить ремешок. Этот гвоздик от сырости давал постоянно ржавчину, и мало-помалу эта желтая разъедающая дерево жидкость распространялась и ослабляла сопротивление дерева. Пришло время, и на этом месте доска просто треснула насквозь и теперь держалась на тонкой древесной планке. Я попробовал выправить лыжу и стать на свежем снегу, она опять согнулась. Но когда я поставил лыжу в старый след, лыжа держалась. В этом мало было утешения.
Стало быстро смеркаться, и вдруг недалеко от меня, в каких-нибудь ста шагах, раздался резкий стук колотушки. Обрадованный, я закричал во все горло, забывая, что имею дело с глухим человеком. Мой крик оказал обратное действие на поведение товарища: колотушка стала быстро удаляться. В отчаянии я принялся стрелять, и с каждым выстрелом колотушка слышалась все дальше и дальше: это был совершенно глухой человек. Тогда я сообразил, что ведь это охотится со мной ночной сторож, что при наступлении сумерек ему надо спешить на место свой работы, что на сломанной лыже мне догнать его невозможно.
А деревья всерьез начали стрелять, как бывает это только в самый сильный мороз. Мне оставался один только выход – идти своим следом обратно, лазить из оврага в овраг, потом прийти к болоту, ходить вокруг болота и вообще сделать столько же движений, сколько я сделал за весь день. Возможно ли это?
Будь у меня спички, я бы не горевал, я развел бы костер и переночевал бы у костра, но только недавно я бросил курить и спички с собой не захватил.
Мало-помалу наступила такая тьма, что исчезли из глаз в лесу даже следочки зверей. Тьма шептала невидимым зверькам:
– Ходи, ходи, заяц!
Мороз, сам хозяин Мороз начинал мне шептать:
– Спи, спи, человек.
Лыжа по старому следу сама вела меня, я двигался вперед и вдруг уперся возле оврага. Рискнуть скатиться в овраг в темноте было невозможно, лыжа могла зацепиться за куст и совершенно сломаться, если же лезть на ту сторону и потом лезть опять обратно, и опять, и опять.
Я погибал в пяти километрах от города, мне были слышны свистки паровоза, гудки электровоза, и так хорошо знакомый четырехтактный моторчик с пришепетыванием на третьем такте отчетливо вел свою обычную беседу с тишиной, как будто я не погибал, а вышел на свой дворик покормить Трубача.
– Спи, спи, человек!
И вдруг страх гибели проник в мою душу, в мое тело до косточки, и сразу же явился план спасения. Я должен идти без лыж, лезть по снегу, как медведь, до того места, откуда мне слышалась колотушка. Осилю – так, не осилю – погибну. Значит, надо осилить: весь я должен собраться теперь в одно это надо.
Мне удалось сделать все, как я замыслил. Лыжи глухого были значительно шире моих, и мои по этому широкому прямому следу пошли, как неполоманные, так вот и пошли, и пошли.
И что-то очень скоро вырос передо мной телеграфный столб, и на дорогу я вышел с такою же радостью, как моряк, потерпевший кораблекрушение, приплывает к берегу.
Этой морозной ночью все звезды собрались над Загорском, и шепелявил моторчик, и колотушка стучала как ни в чем не бывало.
Так Бородин закончил свой рассказ и после того обратился ко мне с нравоучением:
– Нет, не согласен я с вами: если и товарищ кривой, не советую поджимать себе глаз, а с глухим затыкать себе ухо.
– Позволь, мой друг, – сказал полковник Замойский, – ты что же это на глухого обиделся и на кривого, когда сам кругом виноват?
– Я ни в чем не виноват. Что я мог сделать в лесу, когда лыжа сломалась и глухой товарищ бросает тебя?
– А при чем тут глухой? – спросил Замойский. – Ты же сам рассказал, что несколько лет тому назад вбил в лыжу гвоздик и он несколько лет распускал в дереве ржавчину, а ты не обращал на это никакого внимания. Тут все дело не в глухом товарище, а в собственном гвоздике: у тебя не хватило в голове какого-то гвоздика.
И когда мы весело посмеялись над молоденьким лейтенантом, Замойский сказал:
– Нет, я все-таки согласен с казахами: если твой товарищ кривой, старайся поджимать глаз, чтобы стать ему под пару. Кто же понимает вообще пословицы, поговорки, загадки в буквальном смысле слова! Пословица казахов говорит только о дружбе: что дружба через друга дает глухому уши, слепому – глаза. Вот в чем дело!
Я знаю один удивительный случай, когда дружба помогла слепому достигать больше, чем если бы он был зрячим, и глухому действовать, как если бы он обладал тончайшим слухом.
И рассказал нам об одном глухом поваре в Вологде и слепом музыканте. Оба любили до смерти глухариную охоту, требующую особенно тонкого слуха и зрения. Слепой музыкант, как это постоянно бывает со слепыми, обладал чрезвычайно тонким слухом, а глухой повар замечательным зрением. Никто не мог из охотников услыхать на току глухаря так далеко, как слепой музыкант, и никто не мог его так скоро оглядеть в полумраке, как глухой повар. И так оба неразлучные друга, глухой и слепой, приносили каждую весну глухарей много больше, чем все обыкновенные охотники.
Замойский кивнул мне сочувственно головой, но Бородин, самый молодой из нас, как это иногда бывает, оказался больше скептиком, чем мы, сильнее потрепанные жизнью.
– Как это ни хорошо звучит, – ответил он, – но пеший конному не товарищ.
И рассказал нам один случай охоты на лыжах.
– Было это, – сказал он, – в Загорске, тоже вот в такую же снежную зиму и под самый конец зимнего охотничьего сезона. В то время, впрочем, не очень давно, в Загорске еще только начиналось строительство заводов, и на том конце города, где строился завод, одновременно складывалась и новая жизнь, а на этом конце в лесу, где жила моя матушка, днем всюду козы паслись и ночью стучала колотушка. Я приехал тогда в отпуск к своей матушке и захватил еще несколько последних охотничьих дней. Приехал я поздно вечером, искать кого-нибудь из знакомых для охоты было уже некогда, в одиночку охотиться как-то не очень люблю. Но делать было нечего, пропускать драгоценный денек не хотел и вышел на дворик свой покормить Трубача.
Редкая погода была для февраля легкий морозец, полная тишина, чистое небо с мерцанием всех звезд, и в полной тишине совсем недалеко от нашего домика ночной сторож шел с колотушкой и так мерно постукивал, что, казалось, в этом же ритме и звезды на небе дышали. Вдали на том же конце города свистели паровозы, гудели электровозы, какой-то шелудивый моторчик шепелявил на третьем такте, и тут вот эти звезды и доисторическая колотушка.
– А что это такое? – спросил я себя.
И с удивлением вспомнил, что в жизни своей я никогда не видал колотушку.
«Скоро колотушки вовсе исчезнут, – подумал я, – и потом я уже их никогда больше не увижу: история никогда уже больше не вернется к колотушкам. Надо посмотреть».
Я вышел за калитку, а сторож как раз тут и проходил возле самого дома. Я подошел к нему, взял у него из рук колотушку, постучал, посмеялся. Сторож тоже смеялся, а когда я заговорил, он тоже одновременно со мной заговорил, и тут оказалось, что я имею дело с глухим человеком.
«И немудрено оглохнуть, – подумалось мне, – если всю ночь напролет каждые сутки проводить с такой колотушкой».
Руками, глазами, ногами даже я старался показать сторожу мой особенный интерес к колотушке, с тем чтобы понять, почему сторож, которому надо бы ловить воров и затаиваться для этого, сам открывает ворам место своего пребывания.
И вот вы говорите, что если товарищ кривой, то должно себе глаз поджимать: я ли не старался с этим глухим говорить, как глухой, а он понял, что я не о колотушке выспрашиваю, а приглашаю его завтра идти с собой на охоту. Узнав, однако, что он охотник, я с большой радостью позвал его наутро с собой на охоту, и только просил его сказать мне, каким образом он, глухой, будет мне давать знак о себе: без этого нам двум из-под одной гончей будет трудно охотиться. Он понял меня и спросил:
– А колотушка на что?
Это мне было понятно: колотушка на охоте, как охотничий рог, но для чего колотушка нужна сторожу – это так и осталось мне тайной.
Сторож поклонился мне дружески, пошел вперед и застучал.
Рано утром при первом свете он явился ко мне с ружьем. Километра два мы прошли и Трубач поднял беляка и погнал. Мы, как полагается нескольким охотникам с одной гончей, разбежались в стороны, каждый со своим собственным планом в голове.
Против всякого ожидания гон оказался и при глубоком снеге неплохим. Не так давно была осадка снега, и после того на этот наст снегу навалило не больше как на собачью ногу.
К великому нашему счастью, оказалось, что Трубач сквозь тот засыпанный наст не проваливается и летит, как по первой пороше. К сожалению, белячишко попался умнейший, один из тех, кого охотники зовут «профессорами» или «химиками». Воскресные охотники до того настегают таких зайцев, что с подъема они по прямой линии мчат версты две и потом, когда вернутся, начинают так кружить, что никогда на свой след не приходят, подстоять их почти невозможно, и убивают их только случайно.
Наш заяц с подъему бросился вперед по прямой, а потом нашел себе болото с таким частым ельником, что Трубач мог только еле-еле продираться, но никак не бежать. Кроме того, в этом болоте, как это бывает, вода обмерзла и после куда-то сбежала, получился лед-тощак, белый с узорами, проваливается под ногой, как стекло, с треском. Не было никакой возможности войти в это болото и ловить на кругах зайца-профессора. Приходилось только идти кругом в надежде, что когда-нибудь Трубач вытурит из болота мучителя. Самое лучшее было бы отозвать собаку и найти другой след. Но Трубач, как все замечательные гонцы-мастера, был непозывист и, пока зайца не убьешь, до тех пор с собакой не встретишься и не подзовешь к себе даже стрельбой.
Случилось, наконец, заяц вздумал бежать краешком болота, и я увидел его и взял на мушку, и вот только бы спустить курок, откуда ни возьмись Трубач, и чуть его не схватил. Заяц с испугу шарахнулся вон из болота, и Трубач с безумным ревом пустился по зрячему.
Теперь начался гон возле глубокого оврага, и так, что заяц ходит по одной стороне, а перелезешь овраг туда, он станет ходить по этой. Особенно плохо было тем, что к вечеру быстро стало морозить, и когда, перелезая овраг, разогреешься, вспотеешь, то потом мороз быстро схватывает и зубы начинают дробь выбивать. Будь бы товарищ мой не глухой, я потрубил бы ему, мы бы сговорились и ждали зайца на той и другой стороне. А вы говорите, что зрячий человек из-за дружбы должен поджимать себе глаз. Я считаю, что это в корне неверно: не поджимать себе глаз или затыкать себе уши хотел я на этой охоте с глухим товарищем, а просто, как лютый зверь, разорвал бы его в то время в клочки. Между тем охота – это такое занятие, что чем больше крепнет мороз, тем сильнее растет в тебе упорство.
В последний раз я решил перелезть овраг и, приступив к этому труднейшему делу, заметил свежий заячий след. Это не был след нашего гонного зайца, это был новый след, и мало того: лапка этого зайца в одном месте пришлась на мою лыжницу. Это значило, что день уже кончался, и спавшие днем зайцы начали вставать. Этот свежий заячий след как будто выговаривал:
– Спи, спи, человек, ходи, ходи, заяц.
Мне всегда становится жутко, когда зимой в лесу вечереет и зайцы встают. В это время природа как будто говорит:
– Уходи, уходи, человек, гуляй, гуляй, заяц.
Торопясь перебраться через овраг, я нажал на правую лыжу, и вдруг моя лыжа треснула пополам, и правая нога глубоко вместе с поломанной лыжей уткнулась в снег. Я освободил ногу сначала из поломанной лыжи, потом из целой, в надежде, что, может быть, подснежный наст, державший так хорошо Трубача, при моей осторожности выдержит и меня. Но расчет мой бы неверен: подснежный наст легко хрустнул, и я по грудь очутился в снегу. На этом снегу потерять лыжу значило то же самое, что в открытой воде остаться с худым челноком: там зальет вода, здесь закостенит мороз. По такому снегу без лыж полверсты не пройдешь, и выбьешься из сил, и замерзнешь.
В лесу вечереет, а морозное небо разгорается, по минутам нарастает мороз, и деревья начинают трещать и шептать:
– Спи, спи, человек, ходи, ходи, заяц.
Теперь оставалась только одна надежда, что глухой застучит в колотушку и, не дождавшись меня, станет искать: не бросит же он в лесу товарища.
Я осмотрел поломанную лыжу. Причиной поломки оказался один только гвоздик, несколько лет тому назад второпях забитый мною, чтобы прикрепить ремешок. Этот гвоздик от сырости давал постоянно ржавчину, и мало-помалу эта желтая разъедающая дерево жидкость распространялась и ослабляла сопротивление дерева. Пришло время, и на этом месте доска просто треснула насквозь и теперь держалась на тонкой древесной планке. Я попробовал выправить лыжу и стать на свежем снегу, она опять согнулась. Но когда я поставил лыжу в старый след, лыжа держалась. В этом мало было утешения.
Стало быстро смеркаться, и вдруг недалеко от меня, в каких-нибудь ста шагах, раздался резкий стук колотушки. Обрадованный, я закричал во все горло, забывая, что имею дело с глухим человеком. Мой крик оказал обратное действие на поведение товарища: колотушка стала быстро удаляться. В отчаянии я принялся стрелять, и с каждым выстрелом колотушка слышалась все дальше и дальше: это был совершенно глухой человек. Тогда я сообразил, что ведь это охотится со мной ночной сторож, что при наступлении сумерек ему надо спешить на место свой работы, что на сломанной лыже мне догнать его невозможно.
А деревья всерьез начали стрелять, как бывает это только в самый сильный мороз. Мне оставался один только выход – идти своим следом обратно, лазить из оврага в овраг, потом прийти к болоту, ходить вокруг болота и вообще сделать столько же движений, сколько я сделал за весь день. Возможно ли это?
Будь у меня спички, я бы не горевал, я развел бы костер и переночевал бы у костра, но только недавно я бросил курить и спички с собой не захватил.
Мало-помалу наступила такая тьма, что исчезли из глаз в лесу даже следочки зверей. Тьма шептала невидимым зверькам:
– Ходи, ходи, заяц!
Мороз, сам хозяин Мороз начинал мне шептать:
– Спи, спи, человек.
Лыжа по старому следу сама вела меня, я двигался вперед и вдруг уперся возле оврага. Рискнуть скатиться в овраг в темноте было невозможно, лыжа могла зацепиться за куст и совершенно сломаться, если же лезть на ту сторону и потом лезть опять обратно, и опять, и опять.
Я погибал в пяти километрах от города, мне были слышны свистки паровоза, гудки электровоза, и так хорошо знакомый четырехтактный моторчик с пришепетыванием на третьем такте отчетливо вел свою обычную беседу с тишиной, как будто я не погибал, а вышел на свой дворик покормить Трубача.
– Спи, спи, человек!
И вдруг страх гибели проник в мою душу, в мое тело до косточки, и сразу же явился план спасения. Я должен идти без лыж, лезть по снегу, как медведь, до того места, откуда мне слышалась колотушка. Осилю – так, не осилю – погибну. Значит, надо осилить: весь я должен собраться теперь в одно это надо.
Мне удалось сделать все, как я замыслил. Лыжи глухого были значительно шире моих, и мои по этому широкому прямому следу пошли, как неполоманные, так вот и пошли, и пошли.
И что-то очень скоро вырос передо мной телеграфный столб, и на дорогу я вышел с такою же радостью, как моряк, потерпевший кораблекрушение, приплывает к берегу.
Этой морозной ночью все звезды собрались над Загорском, и шепелявил моторчик, и колотушка стучала как ни в чем не бывало.
Так Бородин закончил свой рассказ и после того обратился ко мне с нравоучением:
– Нет, не согласен я с вами: если и товарищ кривой, не советую поджимать себе глаз, а с глухим затыкать себе ухо.
– Позволь, мой друг, – сказал полковник Замойский, – ты что же это на глухого обиделся и на кривого, когда сам кругом виноват?
– Я ни в чем не виноват. Что я мог сделать в лесу, когда лыжа сломалась и глухой товарищ бросает тебя?
– А при чем тут глухой? – спросил Замойский. – Ты же сам рассказал, что несколько лет тому назад вбил в лыжу гвоздик и он несколько лет распускал в дереве ржавчину, а ты не обращал на это никакого внимания. Тут все дело не в глухом товарище, а в собственном гвоздике: у тебя не хватило в голове какого-то гвоздика.
И когда мы весело посмеялись над молоденьким лейтенантом, Замойский сказал:
– Нет, я все-таки согласен с казахами: если твой товарищ кривой, старайся поджимать глаз, чтобы стать ему под пару. Кто же понимает вообще пословицы, поговорки, загадки в буквальном смысле слова! Пословица казахов говорит только о дружбе: что дружба через друга дает глухому уши, слепому – глаза. Вот в чем дело!
Я знаю один удивительный случай, когда дружба помогла слепому достигать больше, чем если бы он был зрячим, и глухому действовать, как если бы он обладал тончайшим слухом.
И рассказал нам об одном глухом поваре в Вологде и слепом музыканте. Оба любили до смерти глухариную охоту, требующую особенно тонкого слуха и зрения. Слепой музыкант, как это постоянно бывает со слепыми, обладал чрезвычайно тонким слухом, а глухой повар замечательным зрением. Никто не мог из охотников услыхать на току глухаря так далеко, как слепой музыкант, и никто не мог его так скоро оглядеть в полумраке, как глухой повар. И так оба неразлучные друга, глухой и слепой, приносили каждую весну глухарей много больше, чем все обыкновенные охотники.