Болеслав Прус
ЖИЛЕЦ С ЧЕРДАКА
Ученый еврей, реб Лейзер Сковронек, поправил на седеющей голове бархатную ермолку, вытряхнул из фарфоровой трубки пепел и, спрятав ее в задний карман ластикового халата, остановился посреди грязных сеней, задумавшись над трудным вопросом: из каких ворот ему выйти.
Если выйти из зеленых, ведущих на улицу, ему наверно попадется на глаза мясник, погоняющий волов, старуха с ведром, хлебом или бутылкой в руках и уж, во всяком случае, деревянный коричневый дом, где в подвальном этаже живет жестянщик, а в мезонине… Пан Лейзер поморщился, повернулся и шагнул к желтым воротам.
Тут все принадлежит ему. И дворник, смиренно стоящий перед ним с шапкой в руке, и квадратный двор с большим сараем посередине, и эти красные подушки, и перины в голубую клетку, вывешенные посушиться на солнце, и вот эта приставленная к крыше сарая лесенка, где на третьей перекладине снизу показывает чудеса ловкости его Давидка, мальчик с длинными пейсами, самая умная голова среди всех Сковронеков, когда-либо живших на свете; да, все это принадлежит ему.
И разве только это?.. А деревянный дом за сараем, с восьмью окнами наверху и пятью внизу?.. А тот, другой, направо, с тремя дверьми и железной крышей?.. А тротуар, по которому маленький Йосек тащит на веревке табурет, перевернутый вверх ногами?.. А полуразвалившаяся лачуга налево, возле которой, на груде истлевших досок, играют трое грязных, оборванных детей и с грохотом сбивает бочку бондарь?
Унылая лачуга! В ней нет ни одной пригнанной вплотную доски, ни одной запирающейся двери, ни одного окна, которое можно было бы открыть, не опасаясь, что оно вывалится. Почерневшая, замшелая крыша образует такую неровную, такую вздыбленную поверхность, что самый искусный геометр не взялся бы ее измерить; а под ней ютятся такие бедняки… ах!.. такие бедняки, что сострадательный реб Лейзер уже пятый месяц не решается напомнить им о квартирной плате.
Желтоватые глаза Сковронека остановились на последнем разбитом окне чердака, откуда уже целый час клубами валил пар. Такое обилие пара означает жаркий огонь, а слишком жаркий огонь…
— Ах… ах… — заворчал ученый еврей, — они мне еще дом подожгут…
Он медленно подошел к бондарю.
— Слава господу богу, Мартин.
— Во веки веков… — ответил бондарь, прикасаясь рукой к шапке и складывая свои инструменты.
— Отчего это у Якуба такой огонь в комнате?..
— Да это она… греет воду для стирки.
— Ну-ну… а как он?..
Бондарь махнул рукой.
— Иной раз похоже, что пьян, — продолжал еврей.
— Какое там пьян! Просто упал с лесов и с тех пор стал какой-то… Ээх!.. не того… — объяснил бондарь.
— Ну-ну… Я это сразу подумал. Один раз он дрова у меня колол, так и часу не поработал, а уже устал. А в больнице ему совсем не помогли?
— Ну да, помогут они! Ногу — и то не вылечили…
— Франек… Франек… поди-ка сюда! — послышался голос с чердака, и из разбитого окна на собеседников глянула женская голова, замотанная желтым платком.
Старший из маленьких оборвышей, спрятавшихся при виде хозяина за истлевшими досками, бросился к лестнице.
— Это его дети? — спросил Лейзер.
— Его, — подтвердил Мартин. — Трос здесь, во дворе, а еще двое в комнате, больные.
— Ай-яй! — пробормотал еврей и, склонив голову, стал прислушиваться к разговору на чердаке.
— Где вчерашняя картошка, что была в горшке? Где? — спрашивал сердитый женский голос.
— Почем я знаю… матуся, — не очень уверенно отвечал детский голосок.
— Врешь, ты съел ее ночью. Юзя видела… Я тебе задам, ты…
— Ей-богу, матуся… чтоб у меня руки и ноги отсохли… чтоб меня холера!.. — визжал мальчик под аккомпанемент шлепков.
— Вот тебе!.. Вот тебе!.. — кричала женщина. — Будешь врать, будешь красть?.. будешь божиться?.. Вот тебе!
Каждое слово сопровождалось ударом мокрой тряпкой по разным частям тела худенького и грязного мальчишки, который, плача навзрыд, кричал:
— А разве я виноват, если вы мне есть не даете, да?.. А я вчера ужинал?.. А завтракал я… а?.. Да вы еще бьете меня… У-у-у!
Поднялся невероятный шум, поскольку к крикам карающей матери и крикам караемого преступника присоединились еще двое детей с чердака и двое снизу. Наконец, еврей потерял терпение; с минуту подумав, он вошел в сени, поднялся по грязной расшатанной лестнице и, запыхавшись от усталости, остановился на пороге комнаты, душной от пара и запаха мыльной воды.
— Якубова! Пани Якубова! И что это у вас всегда такой крик?
— О-о-о… пан хозяин? — удивилась женщина в лохмотьях и, заплакав, добавила: — А что мне, несчастной, делать с этими паршивцами, когда ничего от них не спрячешь и никак их не накормишь… Этот остался без работы, а детей-то пятеро, и все хотят есть, ну, а ты хоть из кожи лезь вон, хоть пополам разорвись…
— Вот что я вам скажу, Якубова, — сердито прервал ее Лейзер. — Что вы бедны — это правда, но что вы мне устраиваете беспорядок в доме и не платите — это тоже правда. Вечно у вас стирка, сырость, сушка белья, и вы ходите по чердаку со свечой, и вечно у вас шум… А платить вы не платите, и уже пять рублей мне должны… От вашего крика у меня голова идет кругом, вы мне дом спалите… Вы… вы… съезжайте отсюда… Не хочу я видеть ни вас, ни ваших денег…
— Ой, пан хозяин!.. — завопила женщина. — Ради бога, не делайте этого, потерпите еще немного…
— Что значит потерпите?.. Я уже пять месяцев терплю…
— Может, господь бог сжалится над нами и пошлет моему старику какую-нибудь работу, тогда уж все заплатим…
— Работа… работа… — проворчал еврей. — Разве вы о чем-нибудь заботитесь?.. Разве не прогнали вы свою жиличку?..
— Правда ваша, хозяин, но и то сказать, такая она поганая была, что и вас, пан, и нас срамила. Смилуйтесь, пан Лейзер, — продолжала она, умоляюще складывая руки, — хоть над этой мелюзгой смилуйтесь!
Хозяин окинул взглядом комнату; теперь все обитатели ее были налицо. Трое худеньких ребятишек с непомерно большими животами забились между лоханью и столом, заваленным мокрым бельем. Четвертый лежал под какой-то черной ветошью в кровати, пятый — в деревянном ящике на соломе; а их несчастный отец, растрепанный, с нелепо торчащими усами, с испуганными глазами, стоял, прислонившись к печке, возле дырявого ведра, на котором только что сидел.
На важном лице еврея отразилось волнение.
— Что с этим? — спросил он уже мягче, указывая на ящик.
— Чего-то все кашляет, — ответила мать.
— А с этим? — указал хозяин на кровать.
— Это девочка, она нечаянно обварилась кипятком.
— Ай-яй!.. — вскрикнул хозяин и, повернувшись к Якубу, спросил: — Ну, а с вами что, Якуб?
Бедняга тряхнул головой и стал царапать скрюченными пальцами печку, но молчал.
— Да отвечай же пану хозяину! — вмешалась жена.
Якуб пошевелил губами, с тревогой уставился на хозяина своими круглыми, глубоко запавшими глазами, но продолжал молчать.
— Ну, оставайтесь с богом, — прошептал еврей и поспешно вышел из комнаты.
— Дай вам бог здоровья! — ответила, перегнувшись через перила, женщина, глядя вслед спускавшемуся по лестнице хозяину.»
В сенях его остановил бондарь:
— Как там, пан Лейзер?..
— Помоги ему бог, несчастный это человек… — сказал еврей и пошел дальше.
— Ну, слава богу! — говорила пани Якубова, с ожесточением терзая какую-то подозрительного вида тряпку, равномерно и с силой дергая ее правой рукой, а левой прижимая ко дну лохани с водой. — Славу богу, счастливо день начался. Горячая вода есть, мыло тоже есть, и работа на целый полтинник, да и хозяин хоть месяц еще подождет. Франек… не разгребай палкой уголь, а то что-нибудь натворишь. Денька через два я вымою пол у лавочницы, так, может, она опять станет давать нам в долг, а может, и племянника своего — ну, того, что у фельдшера, — пришлет, чтобы полечил Юзю. Манюся, берись за картошку… Франек, сбегай-ка в лавку, выпроси буханку хлеба; деньги послезавтра отдадим… Мошкова говорила, будто этот племянник лучше всякого доктора; может, он и тебе, старик, что-нибудь посоветует.
— Ой, матуся… как колет… — чуть слышно пожаловался мальчик в ящике и закашлялся.
— Колет, так и ты его коли! Чем я-то тебе помогу? — рассердилась мать. — Да погляди ты, старик, — повернулась она к стоявшему неподвижно мужу, — ведь и твои это дети, так помоги им. Ох, лучше бы я ослепла раньше, чем пошла за тебя замуж!..
В эту минуту заскрипела, затрещала лестница, и на пороге остановилась какая-то женщина, еще молодая, но истощенная и бедно одетая.
— Золотая моя пани Якубова! — вскричала она, входя. — Скорей отдайте лохань и котел, не то старуха мне голову оторвет.
— Лохань и котел?.. — в ужасе повторила прачка. — Лохань и котел?.. Как же я достираю?
— Что же мне-то делать, милая?.. Пока я могла, давала вам потихоньку, а теперь, как все открылось, она и слышать ничего не хочет… воровкой вас обзывает, кричит, что пойдет в участок; а если вы сей же час не отдадите лохань и котел, грозится нагнать к вам полицейских со всей Варшавы…
Прачка схватилась руками за край лохани.
— Не отдам лохань… не отдам котел… ничего не отдам!.. больше мне негде достать, а дома нечего есть, и работа спешная…
Посетительница всплеснула руками.
— Побойтесь бога, кума, что вы говорите?.. За мое же доброе сердце вы хотите, чтобы и меня и вас повели в участок…
Дикая вспышка отчаяния несчастной матери разрешилась слезами. Что ей было делать? Как она могла не отдать вещи, ей не принадлежавшие? Не удивительно, что после долгих упрашиваний и криков она сама вытащила из лохани мокрое белье и помогла вылить в сток горячую воду, для которой не нашлось подходящей посуды и у добросердечного бондаря.
Этот, казалось бы, незначительный случай совсем обескуражил бедную женщину; она опустилась на единственный в комнате табурет и, закрыв лицо передником, громко зарыдала.
— Вот тебе жена, вот тебе дети! — кричала она, всхлипывая. — Захотелось тебе жениться, так на вот… Все валится на мою бедную голову, а что я могу сделать, когда последний чугунок, последнюю лохань жидам пришлось продать.
В дверях показался расстроенный, запыхавшийся Франек.
— Матуся, — сказал он, — в лавке хлеба не дают да еще говорят, чтобы вы за прежний заплатили…
— Господи… где же мне взять, когда я последний грош на мыло истратила?..
— Матуся, — позвала с кроватки больная девочка, — матуся, а мы сегодня совсем не будем есть?..
И бедняжка со страхом уставилась на заплаканное лицо матери.
Женщина опустила голову, стараясь не замечать терзающий душу взор девочки, но тут она увидела пожелтевшее личико мальчика, он кашлял, высунув из своего ящика взъерошенную головенку; перевела взгляд к дверям, но там встретилась с тремя парами глаз, робко просивших хлеба; наконец, она повернулась к печке, — однако и оттуда с беспомощной мольбой на нее глядели круглые запавшие глаза ее несчастного мужа.
Тогда горе и отчаяние сменились в сердце женщины яростью; слезы высохли, и жалкая прачка превратилась в волчицу, которая, почуяв опасность, решилась защищать своих детенышей.
— Послушай-ка, старик, — прошипела она сквозь зубы, положив на плечо мужа тяжелую, огрубевшую от работы и мокрую руку. — Слушай меня да пошевеливайся! Видишь, дома нет ничего.
Старик молчал. Жена тряхнула его.
— Теперь, старик, ты что-нибудь надумай, как-никак ты мужик, а у меня уже все из рук валится. Иди ищи у людей работу или милостыню проси, только бы дома был хлеб, а то мне тут с ребятами уже невмоготу…
Старик продолжал молчать и блуждающим взглядом смотрел вдаль. Жена еще ниже склонилась к нему и глухо промолвила:
— Иди же, иди… говорю тебе, иди!.. Сделаешь ты что иль не сделаешь — только бы с глаз моих долой; не то — либо тебе, либо мне не жить.
Несчастный очнулся; понимал ли он что-нибудь, трудно сказать, но я уверен, что чувствовал он все. Он ощущал сырость в квартире, ощущал голод, боль в искалеченной ноге и то, как кружится его бедная, разбитая голова, а главное, чувствовал, что ему нет уже места в родной берлоге.
Когда он встал с ведра, жена нахлобучила ему на голову шапку и слегка подтолкнула к двери. Он даже не оглянулся, но, спускаясь вниз, услыхал голос сына:
— Ну, не реви, Манька. Отец пошел в город и принесет нам хлеба, а может, как бывало, и мясца копченого.
Выйдя из дому, бедняга с удивлением остановился у ворот. Удивила его ясная погода и солнечное тепло; удивили веселые лица прохожих и то, что они не жаловались и не просили хлеба; удивил простор улицы, где он мог дышать, не ощущая запаха мыльной воды, и двигаться, не чувствуя на себе взглядов голодных детей и впавшей в отчаяние жены. Помутившийся разум его немного прояснился, и Якуб вспомнил, что должен куда-то идти, искать хлеба.
Идти, но куда?.. Улица тянулась в обе стороны. Налево была неровная мостовая, направо тротуар. У Якуба болела искалеченная нога, и он пошел направо. Мог ли он предвидеть, что это слабое движение инстинкта, тяготеющего к гладкой дороге, окажется для него тем страшным ударом судьбы, которому еще сегодня предназначено размозжить ему череп?
Дойдя до угла, он столкнулся с дворником в синей блузе, который с редкостным усердием подметал лестницу убогого кабака.
— Эге-ге!.. — закричал дворник. — Хорошая, значит, будет погода, если уж пан Якуб вышел! Как поживаете?..
— Спасибо, пан Валентий, — пробормотал Якуб, должно быть впервые за много дней вымолвив слово.
— Что это вы целую неделю не показывались? Люди говорят, у вас беда дома?
— И верно беда, — ответил Якуб, — работы у меня нет.
— Работы?.. А у кого она есть? То же самое и деньги. Они только и водятся у важных господ да у жидов… Ну, идем в чайную.
С этими словами он повел Якуба в кабак, где, кроме владельца, — еврея с хитрым лицом, — сидел, вернее дремал, прислонившись к большой бочке, какой-то мужчина в помятой шляпе и линялом сюртуке, совсем светлом у воротника, но постепенно темневшем до горчичного цвета к спине и густо табачного к карманам.
— Ай-яй… наш пан Якуб! — воскликнул хозяин. — Такой гость! Надо бы углем на печке записать… Что это с вами стряслось?
— Ну, Янкель, поставьте-ка водочки, живо! — скомандовал Валентий.
— А вы еще работаете каменщиком, пан Якуб?
— Ну как же, работает он!.. Свалился с лесов оземь башкой и теперь вышел на пенсию… Ну, живо, водки! — крикнул Валентий.
— А деньги? — спросил еврей и, расставив ноги, стал покачиваться, заложив руки назад.
— Какие там деньги! А без денег нельзя?.. Я угощаю! — рявкнул Валентий.
— Вы угощаете?.. Ну, так сколько муки — столько и хлеба… Ничего… — заключил Янкель.
— А-а-а! Наше вам… Пан Валентий!.. — неожиданно очнулся линялый мужчина у бочки. — А-а-а, мое почтение! Разрешите узнать, что это за оборванец пришел с вами?
— Это мой приятель! — ответил дворник. — Пан Якуб работал каменщиком, да вот разбился, ищет теперь работу.
— Ха-ха! Работу в кабаке?.. Работа — ерунда! Во всей Европе теперь не найдешь работы, одну только водку и найдешь… если есть у тебя деньги. Янкель, мышонок мой, дай-ка мне рюмочку…
— Опять в долг? — плаксиво спросил еврей. — Вы столько уже задолжали мне с утра и еще хотите?
— Что я тебе с утра задолжал, собачья ты требуха? Это я?.. тебе?.. задолжал?..
— А может, нет?.. С самого утра вы съели баранку, потом выпили водки, потом опять выпили, и опять поели, и опять два раза выпили, и опять хотите пить?..
— Пан Игнаций, — начал Валентий, — не сочините ли вы для пана Якуба прошение к каким-нибудь важным господам, чтобы хоть немного помогли человеку?
— Прошение?.. Этому оборванцу? — удивился пан Игнаций, хотя к погрешностям собственного костюма был, видимо, весьма снисходителен. — На черта оно сдалось?.. Чего стоят все эти прошения, вы меня спросите… Я сам ходил с письмом, в котором было написано… Водки, старый пес!..
— Водки нет! — решительно заявил еврей.
— В этом письме, — продолжал пан Игнаций, — было черным по белому написано, что я, Игнац, глухонемой от рождения и к тому же разорившийся мастер… п-п-покорнейше прошу покровительства… я-ясновельможных и вельможных господ… И что же вы думаете? Может, думаете, они кому-нибудь помогают? Тысяча чертей! Они только и умеют обругать пьяницей. Меня… меня самою обозвали пьяницей… Водки, коровий хвост!.. Не то убью тебя… сожгу… по судам затаскаю… Ну!..
В эту минуту в кабак ворвалась какая-то бабенка с криком:
— Опять ты в кабаке, лодырь этакий! Опять! Вот я тебя…
— Магдзя, Магдуся… — залепетал оторопевший Валентий. — Я ничего… Я только с Якубом…
— С Якубом? — взвизгнула жена. — И не стыдно тебе ходить с Якубом? Да ведь он хуже всякого нищего; мало того, что самому жрать нечего, так он еще у детей хлеб отнимает!
Выпалив это, она схватила мужа за шиворот.
— Валюсь… Не сдавайся, говядина ты! — ободрял его пан Игнац.
— И ты туда же, пьянчужка, и ты!.. Вот я вас обоих сейчас!
И, приведя угрозу в исполнение, она спустила с лестницы мужа и пана Игнаца, весьма искусно надавав обоим пинков ногой, которая оставила на сюртуке пана Игнаца очень заметный след. Якуб вышел за ними.
— Фью-ю-ю! Вот это ведьма!.. — заметил, обращаясь к Якубу, Игнац, когда супруги скрылись из виду. — Слава господу спасителю, что она не мне досталась. Фью-ю-ю!
Посвистывая и пошатываясь, он схватил Якуба под руку и потащил за собой.
— Как бишь тебя, мой пряничек?.. — начал он.
— Якуб, — ответил ошеломленный бедняк.
— Вот видишь ли, дорогой. Я-Ясь… скажу тебе одно… дурак ты, если ищешь работу. Работа не для таких, как ты. Работа — сущий вздор, и все вообще вздор…
При этих словах бледное опухшее лицо пьяницы стало печальным.
— Говорю тебе, — продолжал он, — как тебя там?..
— Якуб.
— Говорю тебе, дорогой Яцусь, все на свете вздор. И это солнце… апчхи!.. Я всегда чихаю, когда смотрю на солнце… И солнце вздор, и земля, и дома, и богатство… Такой, говорю тебе, человек с образованием, как я, и тот не может себя прокормить, а уж куда тебе?.. О, слепота людская! Но… да как же тебя?.. Никак не запомню!
— Якуб.
— Так вот, дорогой Ендрусь, если бы мне, с моим благородным сердцем, пришлось отнимать хлеб у своих детей и оказаться лишним на свете, я бы, говорю тебе, я пошел бы на мост и… и, честное слово… бултых в воду… бултых в воду… чтоб не мешать никому… дорогой Юзек… А может, тебе жалко покинуть этот мир? — прибавил пан Игнац, бросая на Якуба блуждающий взгляд. — Ендрусь, горлинка ты моя, не будь дураком. Все, что ты видишь кругом, — тлен и суета. Плевка не стоит, говорю тебе…
Вдруг он умолк и остановился с поднятым кверху пальцем, как бы желая сдержать лавину презрения, слишком поспешно обрушиваемую им на окружающую его действительность, и как бы сознавая, что место, где они сейчас находились, отнюдь не оправдывало, может быть и справедливого, но слишком уж бурного отвращения к миру. Вон водопровод, вот кабак, в подвале харчевня, рядом ларек с овощами, дальше другой — с хлебом, и третий — с колбасными изделиями, где в котелках, похожих на ванночки, кипят рубцы и сосиски… При виде этого изобилия сердце пана Игнаца смягчилось, и он снова заговорил, но уже другим тоном:
— Знаешь что, дорогой Фра… Да как же тебя?..
— Якуб, — ответил его несчастный спутник.
— Ага! Так знаешь что, дорогой Ясек… Я, ей-богу, с охотой угостил бы тебя. Может, мы чего-нибудь… того… ну, рубцов с булочкой?.. Я даже запах слышу, говорю тебе.
— Если будет на то ваша милость…
— А может, послушай, сперва водочки, а уж потом рубцов, а? Видишь ли… есть рубцы у ларька уж очень вульгар-р-р…
— Э-э… чего там… — ответил Якуб.
— Ну, а если бы… послушай-ка меня… сначала водочки, а потом сосисок, а-а-а?.. Гм! видишь, дорогой Петрусь… я угощаю… только я, никто другой. Ну, дай твою мордашку, дай клювик… чтоб тебя…
С этими словами он наклонился направо и поцеловал воротник, затем наклонился налево и задел носом ухо Якуба.
— Ну, вот что, дай мне взаймы полтинничек, не больше, сохрани бог… Я, видишь ли… с собой не захватил.
— Что вы? Откуда у меня деньги?.. — грустно ответил Якуб.
— У тебя нет?.. Полтинника? Фью!.. А еще хотел, чтобы тебе прошение написали?.. Фью!.. И хочешь с порядочными людьми под руку ходить?.. Бог ты мой! И этот негодяй Валек знакомит меня с таким босяком! Будь здоров, Яцусь. Мне нужно вон в ту чайную. Может, увижу там кого-нибудь из знакомых… Ну, адью…
Не оборачиваясь, пан Игнац вбежал в другой кабак и сразу повалился на скамью, оставив на улице Якуба, обернувшегося лицом к Висле, от которой его отделяло не более сотни шагов.
Как сюда попал Якуб, когда заснул, и сколько времени проспал — трудно угадать, но только незадолго до захода солнца он проснулся на какой-то свалке; его лихорадило, но он был спокойнее и яснее сознавал окружающее, чем обычно.
Спал он прямо на мусоре; тут же рядом рылись куры и поросенок, не обращая на него никакого внимания, словно это был неодушевленный предмет. Но Якубу это было безразлично. В нескольких шагах от себя он заметил старую, грязную, но еще не очень рваную шапку, которая могла бы пригодиться для совсем славного подарка сыну; однако не поднял ее, как не поднял бы в эту минуту и мешок с золотом.
Чуть пониже своего омерзительного ложа он обнаружил двух мальчиков, видимо незнакомых между собой; меньшой бросал камешки в воду, а другой, повыше ростом, раздумывал, казалось, как бы завязать с ним знакомство. Якуб почувствовал необыкновенную симпатию к этим подросткам, охотно даже заговорил бы с ними, но не решался сказать первое слово; поэтому он молчал и слушал.
— Эй, ты! — вдруг закричал высокий мальчик. — Перестанешь ты бросать или нет?
— А что? — откликнулся меньшой.
— А то, что получишь в морду, если будешь бросать.
— О, а за что?
— Нельзя бросать камни в воду. Не знаешь ты, что ли?..
Пока Якуб тщетно силился вспомнить, существует ли на самом деле такое странное запрещение, младший мальчик подошел к старшему.
— А видишь ты, щенок, этого шута наверху?.. — указал старший на Якуба.
— Может, в него разок-другой?.. — нерешительно спросил младший.
— Огонь! — крикнул старший.
Тотчас по команде несколько камней засвистело вокруг Якуба, — один упал возле его головы, второй угодил в больную ногу. Якуб застонал от боли и присел на мусоре; увидев это, мальчики сразу удрали.
— Чего они хотят от меня?.. Что я им сделал?.. — пробормотал несчастный.
Не успел он еще найти ответ на этот вопрос, как услышал позади грубый голос:
— Ого! Опять ты здесь, пташка? Давно тебя не видали!
Якуб обернулся: перед ним стоял сильный и высокий человек, по виду дворник.
— Еще что-нибудь хочешь стащить? — продолжал незнакомец. — Недавно ты доски украл, а теперь опять появился, каналья?
— Я не крал досок, — прошептал Якуб.
— Ну как же, не крал, твой брат за тебя крал… Ишь ты, хитрая бестия!.. Вон отсюда!
Бедняга встал.
— Господи, чего вы от меня хотите?..
— Вон отсюда! — еще громче закричал дворник и, схватив Якуба за плечо, свирепо толкнул его на дорогу.
Только сейчас несчастный почувствовал, что нога у нею страшно болит, горит голова, а язык пересох от жажды. Ему хотелось есть, хотелось пить, хотелось прилечь и отдохнуть, но негде было. На углу пустынной немощеной улицы он увидел за грудой балок рыжего нищего в старой военной шинели, с перекинутой через плечо холщовой сумой. Сидя на земле, он что-то раскладывал на коленях и бормотал:
— Краюшка хлеба… за души Петра и Агаты. Хлеб совсем сухой… Три огурца — это чтоб бог дождик послал… Может, и пошлет?.. Три копейки за упокой усопших… Вечная память…
Якуб подошел ближе.
— Милостивый господин, пожалейте убого; о сироту… — затянул нищий, скорее по привычке, чем в надежде, что ему подадут.
Якуб остановился.
— Э-эх, дедушка… — промолвил он, — мне бы от вас что-нибудь получить.
— Вам? От меня?! — с изумлением вскричал нищий.
— Да вот же… Вы-то сегодня ели, а я нет.
— Вот тебе раз, не ели?.. Ну, так ешьте! Кто вам не велит? — проворчал нищий, торопливо пряча свои запасы.
— А если мне нечего есть?
— Заработайте. Вы думаете, теперь нищие такие же богачи, как бывало.
— Да уж конечно, хотел бы я заработать, только негде.
— Ого!.. Негде!.. Ну, так удавитесь.
— У меня и веревки нет.
— Так украдите, — сердито оборвал разговор нищий. — Я вам не брат и не сват, чего вы ко мне пристали?..
Все физические и моральные страдания, перенесенные несчастным Якубом, с новой силой ожили в нем. Ему казалось, что со всех сторон его подстерегают какие-то невидимые сети, какие-то орудия пытки, от которых ему хотелось бежать. Хотелось бежать от собственной кровоточащей, распухшей ноги, от головы, в которой стучали тысячи молотов, от вонзавшихся в сердце острыми гвоздями взглядов голодных детей, от попреков жены, падавших на него, как расплавленное олово, от всего, от всего на свете…
От этих мрачных видений его оторвал внезапный звон разбитого стекла и крики:
— Караул!.. Форточку разбили… Лови его… держи!..
Это он разбил форточку, это его велят ловить! Якуб оглянулся: отсюда было уже недалеко до дому; он повернул в свою улицу и, смешавшись с толпой прохожих, исчез в воротах.
Во дворе его остановил бондарь Мартин:
— Нечего вам торопиться домой. Манька куда-то пропала, так жена ваша пошла с мальчиком ее искать, а остальных детей заперла в комнате.
Якуб, не отвечая, бросился на лестницу, а с лестницы в чуланчик под крышей, где была протянута веревка для белья и лежала охапка соломы, на которой он обычно спал. Задыхаясь и дрожа от возбуждения, Якуб оперся о балку и в сильнейшей тревоге высунулся в слуховое окно, видимо чего-то ожидая.
Ждал он недолго; через несколько минут во двор вошел какой-то еврей в сопровождении женщины.
— Мартин, — окликнула женщина бондаря, — где тут у вас Якуб живет?
— А зачем он вам?
— Как зачем? — вмешался еврей. — Затем, чтобы заплатить за разбитое стекло…
— И это вы, Катажина, показали к нему дорогу? — спросил бондарь.
— Так это же не даром, — объяснил еврей, — она за это водку получит…
— А вы, Катажина, видать, и родного отца за рюмку водки продадите, — презрительно буркнул бондарь.
— Ну, что тут разговаривать, — прервал еврей, — показывайте дорогу, Катажина, мне некогда.
Пристыженная женщина молчала, украдкой поглядывая на слуховое окно, где в полумраке белело изможденное лицо Якуба.
— Ну, где он, Катажина?.. — не отставал еврей.
В эту минуту рука Якуба вскинулась над головой.
— Отвяжитесь вы от меня, — огрызнулась женщина.
Голова в слуховом окне резко закачалась, лицо исказилось судорогой.
— Убирайся прочь! — крикнул Мартин, подвигаясь к еврею. — Ты чего в чужом доме разошелся?..
Лицо Якуба, выглядывавшее из окна, посинело.
— Как это — убирайся?.. Что значит — убирайся?.. Караул!.. — орал обозлившийся еврей, и во дворе поднялся шум, утихший лишь с приходом Лейзера Сковронека.
Старый хозяин возместил убыток потерпевшему и велел ему уходить.
— Награди вас за это господь, — проговорил бондарь, снимая шапку. — Столько уж на них навалилось бед, что вчуже страшно делается. А теперь еще ребенок у них пропал.
— И ребенок найдется, — возразил хозяин, — и еще все будет хорошо. Я сегодня говорил про них одной монахине, так она сказала, что старика заберут в больницу, а детей в приют, и Якубовой дадут работу… Гут будет!
— Якуб! — закричал бондарь, подняв голову. — Спуститесь-ка вниз! — Он внезапно замолчал и с испугом добавил: — Что это с ним?
— Что это с ним? — сразу побледнев, повторил хозяин, глядя в слуховое окно.
В эту минуту в воротах показалась прачка с найденной девочкой, от усталости уснувшей у нее на руках; рядом бежал старший мальчик, усердно обкусывая внушительный ломоть хлеба, который быстро уменьшался.
Увидев хозяина, Якубова принялась его благодарить; но он нетерпеливо махнул рукой и пошел наверх; за ним последовали бондарь и прачка с детьми, а позади несколько зевак со двора.
У двери чуланчика хозяин остановился.
— Идите вы вперед, — сказал он бондарю.
Но и Мартин не решался войти; он заглянул в щель между досками — и в ужасе отшатнулся.
Якубова, ничего не подозревая, первая вошла в дверь, за ней потянулись зеваки.
— О, матерь божия! — вдруг вскрикнула женщина. — Да что же ты наделал, Якуб?!
— Дайте знать в полицию, — сказал кто-то. — Якуб удавился.
— Обрежьте веревку: может, он еще жив!
— Не трогайте, за это тюрьма!
Поднялся шум, суетня; в толпе, мгновенно нахлынувшей в коридор и на лестницу, слышались самые противоречивые суждения.
— Ай-яй… ай-яй… — причитал хозяин, дрожа всем телом. — Такой ужас, такой грех, такой срам! Почему он это сделал?.. Зачем он это сделал?.. Денег я с него за квартиру не брал… детям его помогал, к монахиням ради него пошел… а он повесился!.. Вот и делай людям добро… а они так тебе за это заплатят…
— Не сердитесь, пан Лейзер, — сказал не менее его взволнованный бондарь. — Не со зла он это сделал, а в уме повредился. Его и сам бог простит.
Так сетовали и скорбели добрые люди. А перед ними на веревке, привязанной к стропилам, висел труп Якуба. Бедная голова его поникла, но на посиневшем лице, искаженном безумием, ужасом и страданием, уже разливалось величавое спокойствие смерти.
Если выйти из зеленых, ведущих на улицу, ему наверно попадется на глаза мясник, погоняющий волов, старуха с ведром, хлебом или бутылкой в руках и уж, во всяком случае, деревянный коричневый дом, где в подвальном этаже живет жестянщик, а в мезонине… Пан Лейзер поморщился, повернулся и шагнул к желтым воротам.
Тут все принадлежит ему. И дворник, смиренно стоящий перед ним с шапкой в руке, и квадратный двор с большим сараем посередине, и эти красные подушки, и перины в голубую клетку, вывешенные посушиться на солнце, и вот эта приставленная к крыше сарая лесенка, где на третьей перекладине снизу показывает чудеса ловкости его Давидка, мальчик с длинными пейсами, самая умная голова среди всех Сковронеков, когда-либо живших на свете; да, все это принадлежит ему.
И разве только это?.. А деревянный дом за сараем, с восьмью окнами наверху и пятью внизу?.. А тот, другой, направо, с тремя дверьми и железной крышей?.. А тротуар, по которому маленький Йосек тащит на веревке табурет, перевернутый вверх ногами?.. А полуразвалившаяся лачуга налево, возле которой, на груде истлевших досок, играют трое грязных, оборванных детей и с грохотом сбивает бочку бондарь?
Унылая лачуга! В ней нет ни одной пригнанной вплотную доски, ни одной запирающейся двери, ни одного окна, которое можно было бы открыть, не опасаясь, что оно вывалится. Почерневшая, замшелая крыша образует такую неровную, такую вздыбленную поверхность, что самый искусный геометр не взялся бы ее измерить; а под ней ютятся такие бедняки… ах!.. такие бедняки, что сострадательный реб Лейзер уже пятый месяц не решается напомнить им о квартирной плате.
Желтоватые глаза Сковронека остановились на последнем разбитом окне чердака, откуда уже целый час клубами валил пар. Такое обилие пара означает жаркий огонь, а слишком жаркий огонь…
— Ах… ах… — заворчал ученый еврей, — они мне еще дом подожгут…
Он медленно подошел к бондарю.
— Слава господу богу, Мартин.
— Во веки веков… — ответил бондарь, прикасаясь рукой к шапке и складывая свои инструменты.
— Отчего это у Якуба такой огонь в комнате?..
— Да это она… греет воду для стирки.
— Ну-ну… а как он?..
Бондарь махнул рукой.
— Иной раз похоже, что пьян, — продолжал еврей.
— Какое там пьян! Просто упал с лесов и с тех пор стал какой-то… Ээх!.. не того… — объяснил бондарь.
— Ну-ну… Я это сразу подумал. Один раз он дрова у меня колол, так и часу не поработал, а уже устал. А в больнице ему совсем не помогли?
— Ну да, помогут они! Ногу — и то не вылечили…
— Франек… Франек… поди-ка сюда! — послышался голос с чердака, и из разбитого окна на собеседников глянула женская голова, замотанная желтым платком.
Старший из маленьких оборвышей, спрятавшихся при виде хозяина за истлевшими досками, бросился к лестнице.
— Это его дети? — спросил Лейзер.
— Его, — подтвердил Мартин. — Трос здесь, во дворе, а еще двое в комнате, больные.
— Ай-яй! — пробормотал еврей и, склонив голову, стал прислушиваться к разговору на чердаке.
— Где вчерашняя картошка, что была в горшке? Где? — спрашивал сердитый женский голос.
— Почем я знаю… матуся, — не очень уверенно отвечал детский голосок.
— Врешь, ты съел ее ночью. Юзя видела… Я тебе задам, ты…
— Ей-богу, матуся… чтоб у меня руки и ноги отсохли… чтоб меня холера!.. — визжал мальчик под аккомпанемент шлепков.
— Вот тебе!.. Вот тебе!.. — кричала женщина. — Будешь врать, будешь красть?.. будешь божиться?.. Вот тебе!
Каждое слово сопровождалось ударом мокрой тряпкой по разным частям тела худенького и грязного мальчишки, который, плача навзрыд, кричал:
— А разве я виноват, если вы мне есть не даете, да?.. А я вчера ужинал?.. А завтракал я… а?.. Да вы еще бьете меня… У-у-у!
Поднялся невероятный шум, поскольку к крикам карающей матери и крикам караемого преступника присоединились еще двое детей с чердака и двое снизу. Наконец, еврей потерял терпение; с минуту подумав, он вошел в сени, поднялся по грязной расшатанной лестнице и, запыхавшись от усталости, остановился на пороге комнаты, душной от пара и запаха мыльной воды.
— Якубова! Пани Якубова! И что это у вас всегда такой крик?
— О-о-о… пан хозяин? — удивилась женщина в лохмотьях и, заплакав, добавила: — А что мне, несчастной, делать с этими паршивцами, когда ничего от них не спрячешь и никак их не накормишь… Этот остался без работы, а детей-то пятеро, и все хотят есть, ну, а ты хоть из кожи лезь вон, хоть пополам разорвись…
— Вот что я вам скажу, Якубова, — сердито прервал ее Лейзер. — Что вы бедны — это правда, но что вы мне устраиваете беспорядок в доме и не платите — это тоже правда. Вечно у вас стирка, сырость, сушка белья, и вы ходите по чердаку со свечой, и вечно у вас шум… А платить вы не платите, и уже пять рублей мне должны… От вашего крика у меня голова идет кругом, вы мне дом спалите… Вы… вы… съезжайте отсюда… Не хочу я видеть ни вас, ни ваших денег…
— Ой, пан хозяин!.. — завопила женщина. — Ради бога, не делайте этого, потерпите еще немного…
— Что значит потерпите?.. Я уже пять месяцев терплю…
— Может, господь бог сжалится над нами и пошлет моему старику какую-нибудь работу, тогда уж все заплатим…
— Работа… работа… — проворчал еврей. — Разве вы о чем-нибудь заботитесь?.. Разве не прогнали вы свою жиличку?..
— Правда ваша, хозяин, но и то сказать, такая она поганая была, что и вас, пан, и нас срамила. Смилуйтесь, пан Лейзер, — продолжала она, умоляюще складывая руки, — хоть над этой мелюзгой смилуйтесь!
Хозяин окинул взглядом комнату; теперь все обитатели ее были налицо. Трое худеньких ребятишек с непомерно большими животами забились между лоханью и столом, заваленным мокрым бельем. Четвертый лежал под какой-то черной ветошью в кровати, пятый — в деревянном ящике на соломе; а их несчастный отец, растрепанный, с нелепо торчащими усами, с испуганными глазами, стоял, прислонившись к печке, возле дырявого ведра, на котором только что сидел.
На важном лице еврея отразилось волнение.
— Что с этим? — спросил он уже мягче, указывая на ящик.
— Чего-то все кашляет, — ответила мать.
— А с этим? — указал хозяин на кровать.
— Это девочка, она нечаянно обварилась кипятком.
— Ай-яй!.. — вскрикнул хозяин и, повернувшись к Якубу, спросил: — Ну, а с вами что, Якуб?
Бедняга тряхнул головой и стал царапать скрюченными пальцами печку, но молчал.
— Да отвечай же пану хозяину! — вмешалась жена.
Якуб пошевелил губами, с тревогой уставился на хозяина своими круглыми, глубоко запавшими глазами, но продолжал молчать.
— Ну, оставайтесь с богом, — прошептал еврей и поспешно вышел из комнаты.
— Дай вам бог здоровья! — ответила, перегнувшись через перила, женщина, глядя вслед спускавшемуся по лестнице хозяину.»
В сенях его остановил бондарь:
— Как там, пан Лейзер?..
— Помоги ему бог, несчастный это человек… — сказал еврей и пошел дальше.
— Ну, слава богу! — говорила пани Якубова, с ожесточением терзая какую-то подозрительного вида тряпку, равномерно и с силой дергая ее правой рукой, а левой прижимая ко дну лохани с водой. — Славу богу, счастливо день начался. Горячая вода есть, мыло тоже есть, и работа на целый полтинник, да и хозяин хоть месяц еще подождет. Франек… не разгребай палкой уголь, а то что-нибудь натворишь. Денька через два я вымою пол у лавочницы, так, может, она опять станет давать нам в долг, а может, и племянника своего — ну, того, что у фельдшера, — пришлет, чтобы полечил Юзю. Манюся, берись за картошку… Франек, сбегай-ка в лавку, выпроси буханку хлеба; деньги послезавтра отдадим… Мошкова говорила, будто этот племянник лучше всякого доктора; может, он и тебе, старик, что-нибудь посоветует.
— Ой, матуся… как колет… — чуть слышно пожаловался мальчик в ящике и закашлялся.
— Колет, так и ты его коли! Чем я-то тебе помогу? — рассердилась мать. — Да погляди ты, старик, — повернулась она к стоявшему неподвижно мужу, — ведь и твои это дети, так помоги им. Ох, лучше бы я ослепла раньше, чем пошла за тебя замуж!..
В эту минуту заскрипела, затрещала лестница, и на пороге остановилась какая-то женщина, еще молодая, но истощенная и бедно одетая.
— Золотая моя пани Якубова! — вскричала она, входя. — Скорей отдайте лохань и котел, не то старуха мне голову оторвет.
— Лохань и котел?.. — в ужасе повторила прачка. — Лохань и котел?.. Как же я достираю?
— Что же мне-то делать, милая?.. Пока я могла, давала вам потихоньку, а теперь, как все открылось, она и слышать ничего не хочет… воровкой вас обзывает, кричит, что пойдет в участок; а если вы сей же час не отдадите лохань и котел, грозится нагнать к вам полицейских со всей Варшавы…
Прачка схватилась руками за край лохани.
— Не отдам лохань… не отдам котел… ничего не отдам!.. больше мне негде достать, а дома нечего есть, и работа спешная…
Посетительница всплеснула руками.
— Побойтесь бога, кума, что вы говорите?.. За мое же доброе сердце вы хотите, чтобы и меня и вас повели в участок…
Дикая вспышка отчаяния несчастной матери разрешилась слезами. Что ей было делать? Как она могла не отдать вещи, ей не принадлежавшие? Не удивительно, что после долгих упрашиваний и криков она сама вытащила из лохани мокрое белье и помогла вылить в сток горячую воду, для которой не нашлось подходящей посуды и у добросердечного бондаря.
Этот, казалось бы, незначительный случай совсем обескуражил бедную женщину; она опустилась на единственный в комнате табурет и, закрыв лицо передником, громко зарыдала.
— Вот тебе жена, вот тебе дети! — кричала она, всхлипывая. — Захотелось тебе жениться, так на вот… Все валится на мою бедную голову, а что я могу сделать, когда последний чугунок, последнюю лохань жидам пришлось продать.
В дверях показался расстроенный, запыхавшийся Франек.
— Матуся, — сказал он, — в лавке хлеба не дают да еще говорят, чтобы вы за прежний заплатили…
— Господи… где же мне взять, когда я последний грош на мыло истратила?..
— Матуся, — позвала с кроватки больная девочка, — матуся, а мы сегодня совсем не будем есть?..
И бедняжка со страхом уставилась на заплаканное лицо матери.
Женщина опустила голову, стараясь не замечать терзающий душу взор девочки, но тут она увидела пожелтевшее личико мальчика, он кашлял, высунув из своего ящика взъерошенную головенку; перевела взгляд к дверям, но там встретилась с тремя парами глаз, робко просивших хлеба; наконец, она повернулась к печке, — однако и оттуда с беспомощной мольбой на нее глядели круглые запавшие глаза ее несчастного мужа.
Тогда горе и отчаяние сменились в сердце женщины яростью; слезы высохли, и жалкая прачка превратилась в волчицу, которая, почуяв опасность, решилась защищать своих детенышей.
— Послушай-ка, старик, — прошипела она сквозь зубы, положив на плечо мужа тяжелую, огрубевшую от работы и мокрую руку. — Слушай меня да пошевеливайся! Видишь, дома нет ничего.
Старик молчал. Жена тряхнула его.
— Теперь, старик, ты что-нибудь надумай, как-никак ты мужик, а у меня уже все из рук валится. Иди ищи у людей работу или милостыню проси, только бы дома был хлеб, а то мне тут с ребятами уже невмоготу…
Старик продолжал молчать и блуждающим взглядом смотрел вдаль. Жена еще ниже склонилась к нему и глухо промолвила:
— Иди же, иди… говорю тебе, иди!.. Сделаешь ты что иль не сделаешь — только бы с глаз моих долой; не то — либо тебе, либо мне не жить.
Несчастный очнулся; понимал ли он что-нибудь, трудно сказать, но я уверен, что чувствовал он все. Он ощущал сырость в квартире, ощущал голод, боль в искалеченной ноге и то, как кружится его бедная, разбитая голова, а главное, чувствовал, что ему нет уже места в родной берлоге.
Когда он встал с ведра, жена нахлобучила ему на голову шапку и слегка подтолкнула к двери. Он даже не оглянулся, но, спускаясь вниз, услыхал голос сына:
— Ну, не реви, Манька. Отец пошел в город и принесет нам хлеба, а может, как бывало, и мясца копченого.
Выйдя из дому, бедняга с удивлением остановился у ворот. Удивила его ясная погода и солнечное тепло; удивили веселые лица прохожих и то, что они не жаловались и не просили хлеба; удивил простор улицы, где он мог дышать, не ощущая запаха мыльной воды, и двигаться, не чувствуя на себе взглядов голодных детей и впавшей в отчаяние жены. Помутившийся разум его немного прояснился, и Якуб вспомнил, что должен куда-то идти, искать хлеба.
Идти, но куда?.. Улица тянулась в обе стороны. Налево была неровная мостовая, направо тротуар. У Якуба болела искалеченная нога, и он пошел направо. Мог ли он предвидеть, что это слабое движение инстинкта, тяготеющего к гладкой дороге, окажется для него тем страшным ударом судьбы, которому еще сегодня предназначено размозжить ему череп?
Дойдя до угла, он столкнулся с дворником в синей блузе, который с редкостным усердием подметал лестницу убогого кабака.
— Эге-ге!.. — закричал дворник. — Хорошая, значит, будет погода, если уж пан Якуб вышел! Как поживаете?..
— Спасибо, пан Валентий, — пробормотал Якуб, должно быть впервые за много дней вымолвив слово.
— Что это вы целую неделю не показывались? Люди говорят, у вас беда дома?
— И верно беда, — ответил Якуб, — работы у меня нет.
— Работы?.. А у кого она есть? То же самое и деньги. Они только и водятся у важных господ да у жидов… Ну, идем в чайную.
С этими словами он повел Якуба в кабак, где, кроме владельца, — еврея с хитрым лицом, — сидел, вернее дремал, прислонившись к большой бочке, какой-то мужчина в помятой шляпе и линялом сюртуке, совсем светлом у воротника, но постепенно темневшем до горчичного цвета к спине и густо табачного к карманам.
— Ай-яй… наш пан Якуб! — воскликнул хозяин. — Такой гость! Надо бы углем на печке записать… Что это с вами стряслось?
— Ну, Янкель, поставьте-ка водочки, живо! — скомандовал Валентий.
— А вы еще работаете каменщиком, пан Якуб?
— Ну как же, работает он!.. Свалился с лесов оземь башкой и теперь вышел на пенсию… Ну, живо, водки! — крикнул Валентий.
— А деньги? — спросил еврей и, расставив ноги, стал покачиваться, заложив руки назад.
— Какие там деньги! А без денег нельзя?.. Я угощаю! — рявкнул Валентий.
— Вы угощаете?.. Ну, так сколько муки — столько и хлеба… Ничего… — заключил Янкель.
— А-а-а! Наше вам… Пан Валентий!.. — неожиданно очнулся линялый мужчина у бочки. — А-а-а, мое почтение! Разрешите узнать, что это за оборванец пришел с вами?
— Это мой приятель! — ответил дворник. — Пан Якуб работал каменщиком, да вот разбился, ищет теперь работу.
— Ха-ха! Работу в кабаке?.. Работа — ерунда! Во всей Европе теперь не найдешь работы, одну только водку и найдешь… если есть у тебя деньги. Янкель, мышонок мой, дай-ка мне рюмочку…
— Опять в долг? — плаксиво спросил еврей. — Вы столько уже задолжали мне с утра и еще хотите?
— Что я тебе с утра задолжал, собачья ты требуха? Это я?.. тебе?.. задолжал?..
— А может, нет?.. С самого утра вы съели баранку, потом выпили водки, потом опять выпили, и опять поели, и опять два раза выпили, и опять хотите пить?..
— Пан Игнаций, — начал Валентий, — не сочините ли вы для пана Якуба прошение к каким-нибудь важным господам, чтобы хоть немного помогли человеку?
— Прошение?.. Этому оборванцу? — удивился пан Игнаций, хотя к погрешностям собственного костюма был, видимо, весьма снисходителен. — На черта оно сдалось?.. Чего стоят все эти прошения, вы меня спросите… Я сам ходил с письмом, в котором было написано… Водки, старый пес!..
— Водки нет! — решительно заявил еврей.
— В этом письме, — продолжал пан Игнаций, — было черным по белому написано, что я, Игнац, глухонемой от рождения и к тому же разорившийся мастер… п-п-покорнейше прошу покровительства… я-ясновельможных и вельможных господ… И что же вы думаете? Может, думаете, они кому-нибудь помогают? Тысяча чертей! Они только и умеют обругать пьяницей. Меня… меня самою обозвали пьяницей… Водки, коровий хвост!.. Не то убью тебя… сожгу… по судам затаскаю… Ну!..
В эту минуту в кабак ворвалась какая-то бабенка с криком:
— Опять ты в кабаке, лодырь этакий! Опять! Вот я тебя…
— Магдзя, Магдуся… — залепетал оторопевший Валентий. — Я ничего… Я только с Якубом…
— С Якубом? — взвизгнула жена. — И не стыдно тебе ходить с Якубом? Да ведь он хуже всякого нищего; мало того, что самому жрать нечего, так он еще у детей хлеб отнимает!
Выпалив это, она схватила мужа за шиворот.
— Валюсь… Не сдавайся, говядина ты! — ободрял его пан Игнац.
— И ты туда же, пьянчужка, и ты!.. Вот я вас обоих сейчас!
И, приведя угрозу в исполнение, она спустила с лестницы мужа и пана Игнаца, весьма искусно надавав обоим пинков ногой, которая оставила на сюртуке пана Игнаца очень заметный след. Якуб вышел за ними.
— Фью-ю-ю! Вот это ведьма!.. — заметил, обращаясь к Якубу, Игнац, когда супруги скрылись из виду. — Слава господу спасителю, что она не мне досталась. Фью-ю-ю!
Посвистывая и пошатываясь, он схватил Якуба под руку и потащил за собой.
— Как бишь тебя, мой пряничек?.. — начал он.
— Якуб, — ответил ошеломленный бедняк.
— Вот видишь ли, дорогой. Я-Ясь… скажу тебе одно… дурак ты, если ищешь работу. Работа не для таких, как ты. Работа — сущий вздор, и все вообще вздор…
При этих словах бледное опухшее лицо пьяницы стало печальным.
— Говорю тебе, — продолжал он, — как тебя там?..
— Якуб.
— Говорю тебе, дорогой Яцусь, все на свете вздор. И это солнце… апчхи!.. Я всегда чихаю, когда смотрю на солнце… И солнце вздор, и земля, и дома, и богатство… Такой, говорю тебе, человек с образованием, как я, и тот не может себя прокормить, а уж куда тебе?.. О, слепота людская! Но… да как же тебя?.. Никак не запомню!
— Якуб.
— Так вот, дорогой Ендрусь, если бы мне, с моим благородным сердцем, пришлось отнимать хлеб у своих детей и оказаться лишним на свете, я бы, говорю тебе, я пошел бы на мост и… и, честное слово… бултых в воду… бултых в воду… чтоб не мешать никому… дорогой Юзек… А может, тебе жалко покинуть этот мир? — прибавил пан Игнац, бросая на Якуба блуждающий взгляд. — Ендрусь, горлинка ты моя, не будь дураком. Все, что ты видишь кругом, — тлен и суета. Плевка не стоит, говорю тебе…
Вдруг он умолк и остановился с поднятым кверху пальцем, как бы желая сдержать лавину презрения, слишком поспешно обрушиваемую им на окружающую его действительность, и как бы сознавая, что место, где они сейчас находились, отнюдь не оправдывало, может быть и справедливого, но слишком уж бурного отвращения к миру. Вон водопровод, вот кабак, в подвале харчевня, рядом ларек с овощами, дальше другой — с хлебом, и третий — с колбасными изделиями, где в котелках, похожих на ванночки, кипят рубцы и сосиски… При виде этого изобилия сердце пана Игнаца смягчилось, и он снова заговорил, но уже другим тоном:
— Знаешь что, дорогой Фра… Да как же тебя?..
— Якуб, — ответил его несчастный спутник.
— Ага! Так знаешь что, дорогой Ясек… Я, ей-богу, с охотой угостил бы тебя. Может, мы чего-нибудь… того… ну, рубцов с булочкой?.. Я даже запах слышу, говорю тебе.
— Если будет на то ваша милость…
— А может, послушай, сперва водочки, а уж потом рубцов, а? Видишь ли… есть рубцы у ларька уж очень вульгар-р-р…
— Э-э… чего там… — ответил Якуб.
— Ну, а если бы… послушай-ка меня… сначала водочки, а потом сосисок, а-а-а?.. Гм! видишь, дорогой Петрусь… я угощаю… только я, никто другой. Ну, дай твою мордашку, дай клювик… чтоб тебя…
С этими словами он наклонился направо и поцеловал воротник, затем наклонился налево и задел носом ухо Якуба.
— Ну, вот что, дай мне взаймы полтинничек, не больше, сохрани бог… Я, видишь ли… с собой не захватил.
— Что вы? Откуда у меня деньги?.. — грустно ответил Якуб.
— У тебя нет?.. Полтинника? Фью!.. А еще хотел, чтобы тебе прошение написали?.. Фью!.. И хочешь с порядочными людьми под руку ходить?.. Бог ты мой! И этот негодяй Валек знакомит меня с таким босяком! Будь здоров, Яцусь. Мне нужно вон в ту чайную. Может, увижу там кого-нибудь из знакомых… Ну, адью…
Не оборачиваясь, пан Игнац вбежал в другой кабак и сразу повалился на скамью, оставив на улице Якуба, обернувшегося лицом к Висле, от которой его отделяло не более сотни шагов.
Как сюда попал Якуб, когда заснул, и сколько времени проспал — трудно угадать, но только незадолго до захода солнца он проснулся на какой-то свалке; его лихорадило, но он был спокойнее и яснее сознавал окружающее, чем обычно.
Спал он прямо на мусоре; тут же рядом рылись куры и поросенок, не обращая на него никакого внимания, словно это был неодушевленный предмет. Но Якубу это было безразлично. В нескольких шагах от себя он заметил старую, грязную, но еще не очень рваную шапку, которая могла бы пригодиться для совсем славного подарка сыну; однако не поднял ее, как не поднял бы в эту минуту и мешок с золотом.
Чуть пониже своего омерзительного ложа он обнаружил двух мальчиков, видимо незнакомых между собой; меньшой бросал камешки в воду, а другой, повыше ростом, раздумывал, казалось, как бы завязать с ним знакомство. Якуб почувствовал необыкновенную симпатию к этим подросткам, охотно даже заговорил бы с ними, но не решался сказать первое слово; поэтому он молчал и слушал.
— Эй, ты! — вдруг закричал высокий мальчик. — Перестанешь ты бросать или нет?
— А что? — откликнулся меньшой.
— А то, что получишь в морду, если будешь бросать.
— О, а за что?
— Нельзя бросать камни в воду. Не знаешь ты, что ли?..
Пока Якуб тщетно силился вспомнить, существует ли на самом деле такое странное запрещение, младший мальчик подошел к старшему.
— А видишь ты, щенок, этого шута наверху?.. — указал старший на Якуба.
— Может, в него разок-другой?.. — нерешительно спросил младший.
— Огонь! — крикнул старший.
Тотчас по команде несколько камней засвистело вокруг Якуба, — один упал возле его головы, второй угодил в больную ногу. Якуб застонал от боли и присел на мусоре; увидев это, мальчики сразу удрали.
— Чего они хотят от меня?.. Что я им сделал?.. — пробормотал несчастный.
Не успел он еще найти ответ на этот вопрос, как услышал позади грубый голос:
— Ого! Опять ты здесь, пташка? Давно тебя не видали!
Якуб обернулся: перед ним стоял сильный и высокий человек, по виду дворник.
— Еще что-нибудь хочешь стащить? — продолжал незнакомец. — Недавно ты доски украл, а теперь опять появился, каналья?
— Я не крал досок, — прошептал Якуб.
— Ну как же, не крал, твой брат за тебя крал… Ишь ты, хитрая бестия!.. Вон отсюда!
Бедняга встал.
— Господи, чего вы от меня хотите?..
— Вон отсюда! — еще громче закричал дворник и, схватив Якуба за плечо, свирепо толкнул его на дорогу.
Только сейчас несчастный почувствовал, что нога у нею страшно болит, горит голова, а язык пересох от жажды. Ему хотелось есть, хотелось пить, хотелось прилечь и отдохнуть, но негде было. На углу пустынной немощеной улицы он увидел за грудой балок рыжего нищего в старой военной шинели, с перекинутой через плечо холщовой сумой. Сидя на земле, он что-то раскладывал на коленях и бормотал:
— Краюшка хлеба… за души Петра и Агаты. Хлеб совсем сухой… Три огурца — это чтоб бог дождик послал… Может, и пошлет?.. Три копейки за упокой усопших… Вечная память…
Якуб подошел ближе.
— Милостивый господин, пожалейте убого; о сироту… — затянул нищий, скорее по привычке, чем в надежде, что ему подадут.
Якуб остановился.
— Э-эх, дедушка… — промолвил он, — мне бы от вас что-нибудь получить.
— Вам? От меня?! — с изумлением вскричал нищий.
— Да вот же… Вы-то сегодня ели, а я нет.
— Вот тебе раз, не ели?.. Ну, так ешьте! Кто вам не велит? — проворчал нищий, торопливо пряча свои запасы.
— А если мне нечего есть?
— Заработайте. Вы думаете, теперь нищие такие же богачи, как бывало.
— Да уж конечно, хотел бы я заработать, только негде.
— Ого!.. Негде!.. Ну, так удавитесь.
— У меня и веревки нет.
— Так украдите, — сердито оборвал разговор нищий. — Я вам не брат и не сват, чего вы ко мне пристали?..
Все физические и моральные страдания, перенесенные несчастным Якубом, с новой силой ожили в нем. Ему казалось, что со всех сторон его подстерегают какие-то невидимые сети, какие-то орудия пытки, от которых ему хотелось бежать. Хотелось бежать от собственной кровоточащей, распухшей ноги, от головы, в которой стучали тысячи молотов, от вонзавшихся в сердце острыми гвоздями взглядов голодных детей, от попреков жены, падавших на него, как расплавленное олово, от всего, от всего на свете…
От этих мрачных видений его оторвал внезапный звон разбитого стекла и крики:
— Караул!.. Форточку разбили… Лови его… держи!..
Это он разбил форточку, это его велят ловить! Якуб оглянулся: отсюда было уже недалеко до дому; он повернул в свою улицу и, смешавшись с толпой прохожих, исчез в воротах.
Во дворе его остановил бондарь Мартин:
— Нечего вам торопиться домой. Манька куда-то пропала, так жена ваша пошла с мальчиком ее искать, а остальных детей заперла в комнате.
Якуб, не отвечая, бросился на лестницу, а с лестницы в чуланчик под крышей, где была протянута веревка для белья и лежала охапка соломы, на которой он обычно спал. Задыхаясь и дрожа от возбуждения, Якуб оперся о балку и в сильнейшей тревоге высунулся в слуховое окно, видимо чего-то ожидая.
Ждал он недолго; через несколько минут во двор вошел какой-то еврей в сопровождении женщины.
— Мартин, — окликнула женщина бондаря, — где тут у вас Якуб живет?
— А зачем он вам?
— Как зачем? — вмешался еврей. — Затем, чтобы заплатить за разбитое стекло…
— И это вы, Катажина, показали к нему дорогу? — спросил бондарь.
— Так это же не даром, — объяснил еврей, — она за это водку получит…
— А вы, Катажина, видать, и родного отца за рюмку водки продадите, — презрительно буркнул бондарь.
— Ну, что тут разговаривать, — прервал еврей, — показывайте дорогу, Катажина, мне некогда.
Пристыженная женщина молчала, украдкой поглядывая на слуховое окно, где в полумраке белело изможденное лицо Якуба.
— Ну, где он, Катажина?.. — не отставал еврей.
В эту минуту рука Якуба вскинулась над головой.
— Отвяжитесь вы от меня, — огрызнулась женщина.
Голова в слуховом окне резко закачалась, лицо исказилось судорогой.
— Убирайся прочь! — крикнул Мартин, подвигаясь к еврею. — Ты чего в чужом доме разошелся?..
Лицо Якуба, выглядывавшее из окна, посинело.
— Как это — убирайся?.. Что значит — убирайся?.. Караул!.. — орал обозлившийся еврей, и во дворе поднялся шум, утихший лишь с приходом Лейзера Сковронека.
Старый хозяин возместил убыток потерпевшему и велел ему уходить.
— Награди вас за это господь, — проговорил бондарь, снимая шапку. — Столько уж на них навалилось бед, что вчуже страшно делается. А теперь еще ребенок у них пропал.
— И ребенок найдется, — возразил хозяин, — и еще все будет хорошо. Я сегодня говорил про них одной монахине, так она сказала, что старика заберут в больницу, а детей в приют, и Якубовой дадут работу… Гут будет!
— Якуб! — закричал бондарь, подняв голову. — Спуститесь-ка вниз! — Он внезапно замолчал и с испугом добавил: — Что это с ним?
— Что это с ним? — сразу побледнев, повторил хозяин, глядя в слуховое окно.
В эту минуту в воротах показалась прачка с найденной девочкой, от усталости уснувшей у нее на руках; рядом бежал старший мальчик, усердно обкусывая внушительный ломоть хлеба, который быстро уменьшался.
Увидев хозяина, Якубова принялась его благодарить; но он нетерпеливо махнул рукой и пошел наверх; за ним последовали бондарь и прачка с детьми, а позади несколько зевак со двора.
У двери чуланчика хозяин остановился.
— Идите вы вперед, — сказал он бондарю.
Но и Мартин не решался войти; он заглянул в щель между досками — и в ужасе отшатнулся.
Якубова, ничего не подозревая, первая вошла в дверь, за ней потянулись зеваки.
— О, матерь божия! — вдруг вскрикнула женщина. — Да что же ты наделал, Якуб?!
— Дайте знать в полицию, — сказал кто-то. — Якуб удавился.
— Обрежьте веревку: может, он еще жив!
— Не трогайте, за это тюрьма!
Поднялся шум, суетня; в толпе, мгновенно нахлынувшей в коридор и на лестницу, слышались самые противоречивые суждения.
— Ай-яй… ай-яй… — причитал хозяин, дрожа всем телом. — Такой ужас, такой грех, такой срам! Почему он это сделал?.. Зачем он это сделал?.. Денег я с него за квартиру не брал… детям его помогал, к монахиням ради него пошел… а он повесился!.. Вот и делай людям добро… а они так тебе за это заплатят…
— Не сердитесь, пан Лейзер, — сказал не менее его взволнованный бондарь. — Не со зла он это сделал, а в уме повредился. Его и сам бог простит.
Так сетовали и скорбели добрые люди. А перед ними на веревке, привязанной к стропилам, висел труп Якуба. Бедная голова его поникла, но на посиневшем лице, искаженном безумием, ужасом и страданием, уже разливалось величавое спокойствие смерти.