Алексей Михайлович Ремизов
Занофа

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   Хорошо на Батыеве[1] – веселое село. Всего вдоволь: и лесу кругом, река под боком. В реке рыба, – не выловишь, в лесу зверь, – чего хочешь, все есть. Одно – жутко. Не больно разгуляешься. А разгуляешься, не пеняй зря: если что недоброе после окажется, сам виноват.
   Как стоит село Батыево и Спасская церковь построена, не переводится нечисть, и нет на нее никакой потравы: живуча, что черви. Сгинет одна, смотришь, другая уж действует. Иной раз не успела ведьма передать своего ремесла, все равно, где-нибудь другая проявится и почище, не ученая, а роженая. Роженая – это, которая просто от матери какой ведьмою на свет родится. Ученая – так себе, а эта свое возьмет, с роженою шутки плохи, пустяками заниматься не станет, живо такое сделает, век свой вечный не отмоешься.
   И роженых и ученых на селе водилось не мало. Старики не запомнят, когда бы их на селе не было, и не было человека, кто бы додумался, откуда они и где корень их таковский.
   А столько народа в могилу сошло, погибли задарма несчастные: с этою нечистью лучше не начинай делов, изведут, а сами как ни в чем не бывало жить будут и живут человеку на страх, Рогатому на угождение его злой воли дочери.
   Такое, право, нечистое место.
* * *
   Гомит гом, шумит молва по Батыеву, гремит слава по всему Черноречью: нет страшнее от гор до моря ведьмы Занофы.
   Были старые: Арина да Устинья, каждая сто и побольше годов на плечах носила, а эта молодая – всего тридцать минуло. Те, хоть и портили, да все-таки меру знали, сами же после и выпользуют, а эта ни на какую стать. Известны были Занофе самые страшные порчи, умела она засекать. Возьмет так окружит кольцом человека, и тот человек, сколько бы он ни бился, никогда и никуда из круга не выйдет, будет плутать у себя под дверью, а в дом не войдет, будет стоять на пороге и не двинется. Те ведьмы как ведьмы, с первого взгляда и малому ребенку приметны: нос крючком, сухопарые, хвост, а эта – такой красивой, обойди весь свет, не найдешь, но и такого уродца с сотворения мира не слыхано: тело и все настоящее, как у самой здоровой, а ноги ребячьи, – ходить не могла Занофа, только ползала. И пускай бы себе ползала, а то, говорят, летает: подымется птицею и летит. И увидеть Занофу никогда не увидишь, разве ночью. Ну, от этого избави Бог всякого, лучше на месте три раза провалиться да в Пасху у заутрени не стоять, чем такую увидеть.
   Отец Занофы – купец, развозил товары по ярмаркам, и товар не залеживался, – покупатель напролом шел: не проведет Чабак, гнилья не подсунет. И не прими старый греха на душу, ей-богу, записали бы его в угодники.
   Мать Занофы – бродячая, цыганской крови, плясала да пела – вой-да! Ударит, бывало, звонкие ладони – пропадай голова, только бы глазком взглянуть да и Богу душу отдать. Другой такой Степаниды не бывало.
   Не сразу Чабак встал на ноги. Спервоначала купец едва концы сводил, держал он на селе лавчонку, ею и пробавлялся. Детей полны углы, всех накормить да обшить – чего-нибудь да стоит. Мужиками жили.
   Родилась Занофа – и перемена пошла.
   Повалило Чабаку счастье, стал богатеть, расторговался и настоящим купцом заделался. Покупатель так со всех сторон и валит в лавку, – никаких товаров не напасешься. Разбогател купец. Барышей хватало на все: дом выстроил, сад развел, повыдал дочерей замуж, а сына в город по торговле пристроил. Пожертвовал Корней колокол на церковь, и удался колокол звонкий и гулкий: как ударят ко всенощной, по всему Черноречью гудит и до самой Москвы до Ильинки хватает.
   И не искал Чабак богатства, само оно в руки шло.
   Умные люди и тогда уже смекали, что замешалось тут нечистое, да про себя держали: болтать зря не годится, – и человека ни за что опозоришь и самому на том свете тоже не пройдет даром. Один Митрошка, – парень такой был, ничего не боялся, – бывало, как начнет болтать и доказывать, все, бывало, на девчонку кажет на Занофу и ей все приписывает.
   Не обращали внимания: разняла человека хмелина, нечего с него и спрашивать.
   А девчонка была, действительно, Бог ее знает!
   Родилась Занофа в Купальскую ночь в петухи последней у матери. Родилась она в счастливой сорочке и с родимым пятнышком у большого пальца на левой ладони.
   Сорочку Занофину бабка припрятала, а после к себе унесла. Потужили Чабаки, да делать нечего: назад такую вещь не возьмешь: кому досталась, тот и пользуйся.
   Слух же пошел по селу.
   Странники и богомольцы толпились у Чабаков. Заходили в дом странники получить у Занофы с ее левой руки счастье. И счастливая рука щедро раздавала счастье, никому не отказывала. Доходили странники и богомольцы до святых мест и возвращались во всем благополучии. Никто не жаловался.
   И из дальних сел и деревень приезжали к Чабакам за счастьем и возвращались восвояси довольными. Ни с кем беды не случалось.
   Росла девочка разумная и, как птичка, чирикала день-деньской: все ей покажи да расскажи и увяжется за большими, ничего не боится.
   Однажды на первую траву взяла ее Степанида в хоровод постоять. Любила девочка в веселом хороводе постоять. А когда пошел хоровод по улице, поднялся вдруг ветер, сшиб ее с ног, и упала она на землю. С той поры онемели у ней ноги, не могла ходить.
   Не бегала Занофа, а лежмя лежала.
   И странное дело: все тело ее росло, а ноги в одном и том же положении оставались: ребячьи, маленькие.
   Еще больше народа сходилось в дом к Чабакам и разливалось Занофино счастье по всему свету.
   Но, видно, шила в мешке не утаишь.
   Одна захожая старица заметила в Занофе на счастливой руке крестики, и какие-то совсем не простые крестики, а тут после Занофиной руки вышел Фома на богомолье целым, а назад пришел без ноги, а у Еремы глаз вышибли, Катерину, Старостину внучку, замуж выдали, пожила с год Катерина хорошо, а на другой год запила, тоже ходок Барабан пошел в Петербург и не вернулся, а у того самого Митрошки ни с того ни с чего выросло вроде хвоста что-то.
   А тут еще такое случилось, и дураку толковать не требуется.
   Чем старше становилась Занофа, тем тяжелее у Корнея забота росла. Хотелось старому еще при жизни дочь пристроить и умереть уж спокойно. Посылал Корней сватов. И женихи приезжали. Много зарилось на богатство: богаче Чабака во всем Батыеве не было. Да ничего из сватовства не выходило. Другой бы и рад-радешенек, да в последний срок решимости не хватало. Уж очень жуткий взгляд у невесты, взглянет, как ножом полыснет, от таких глаз не спрячешься. Ну, дело и разойдется.
   Не любила Занофа женихов, пеняла отцу, а со стариком и сам черт не сговорит, упрямый, стоял старик на своем.
   Приехал как-то к Чабакам купец один из города по делам. Красивый и весельчак, все село перемутил. Бабы и теперь всплакнут, как про Родионова рассказывать примутся. И полюбился Родионов Занофе. Сама она отцу открылась. Обрадовался старик, сейчас же к купцу – к Родионову. Любил старик дочь, душу продал бы, вот как любил! А купец шалый, море ему по колено, высыпал шуток с три короба и по рукам ударили. Все честь-честью: благословились, смотрины справили и все, что в таких случаях полагается, на то уж баба – первая заводница. Гуляли, аж обезножили. И подошел венчальный день, обрядили Занофу к венцу. Поехали в церковь. Народу собралось – все село: всем любопытно. А жениха нет. Думали, случилось что. Туда-сюда. Одного послали, другого послали, а жениха все нет. Нигде Родионова разыскать не могут. Поохали, поахали, а ничего не поделаешь – по домам надо. Занофа – ни с места. Уж и уговаривали ее, и просили, и силой взять хотели, не соглашается, не хочет она ехать назад. И как была в подвенечном платье, легла она на землю и поползла, да так и ползла по земле до самого дома, сама вся, что бумага, белая, а глаза – да если бы все громы разразились и вся молонья попадала, такой грозы не бывало бы, – раскаленные глаза жгли. Кто, как стоял, так и остался, а она все ползла.
   Наутро Родионов отыскался. Нашли его у Чабаков в хлеву удавленного. Опоросилась у Чабаков свинья и стояли в хлеву старые плетеные ясли для поросят. Так он и забился в поросячью плетенку, а вожжи за осокорь натянуты. Уж мертвый.
   Началось следствие. Доказали на Корнея. Клялся Корней, что не при чем он совсем. Клятве не поверили и засудили. Пошел старик в Сибирь, да там, должно быть, и помер.
   Вот оно какое дело.
   Тут уж Митрошка с хвостом забрехал на всю улицу, и умные, которые раньше смекали да помалкивали, развязали язык.
   И теперь всем стало ясно, какое это такое счастье Чабаковское и что это за счастливая рука Занофина с родимым пятнышком у большого пальца на левой ладони и с крестиками.
   И хоть Корней задушил Родионова, про это всякий знал и не сомневался, но без Занофы не обошлось. Все – Занофа, все она – ведьма.
   Всполошилось Батыево.
   – Она еще и не то сделает, – говорили про Занофу, – она напустит град и выбьет поля, она нашлет молонью и сожжет хлеб, она уморит скот, она передушит ребят, она испортит баб, она погубит мужиков, она выпьет всю реку и с корнем снесет лес, она не оставит ни церкви, ни избы, не пощадит и завалящей щепки.
   – Она еще и не то сделает, – шептали помертвевшими губами, перепуганные насмерть, – она обратит всех в сов и заставит жить в норах.
   – Глаз у нее черный.
   – Рука у нее проклятая.
   – Ведьма она проклятая.
   Фома и Ерема подговаривали прикончить ведьму, да не нашлось смельчака, руки у всех оказались коротки.
   И все отшатнулись от Занофы, и брат и сестра отреклись от нее.
   Что бы не случилось в Батыеве, всякий грех, всю беду, все валили на Занофу.
   И осталась Занофа одна с матерью.
   Косясь, проходили по селу мимо белого дома с синею дверью и синими ставнями, не пели песен, не говорили в голос, завидя вышку, где, как сторож на карауле, караулил аист ведьмино логово.
   А она, хоронясь, лежала у окна, все видела – через три поля видела, все слышала – через лес слышала.
   И видела Занофа и слышала, знобила сердце, а сама встать не могла.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   Опустел дом старого Чабака.
   Там, где бывало, от народа стены ломились, не слыхать ни смеха, ни топота, а у запертых ворот по двору не видно ни конской ископоти, ни лошадиного сбега.
   Крещеного к Чабакам и калачом не заманишь, разве крайность, а то лучше на пороге подохнуть, чем войти в проклятый дом.
   В комнатах травы висят. И пахнет чем-то до одури пряным, на ногах не выстоишь. А по всем стенам птицы, – Занофа рисовала, и не птицы, а какие-то коты крылатые. От этих птиц-котов все стены и дом точно все лететь собирались.
   Неспокойно в комнатах, жутко.
   Управится Степанида по хозяйству, подсядет к Занофе. Смотрит на дочь: жалко, – и не знает, что делать. А Занофа лежит, глаза раскрытые, и горит в них огонек, его ничем не зальешь.
   Говорила Занофа матери:
   – Счастливая ты, счастливо прожила жизнь, плясала и пела, ты так плясала, на тебя приходили смотреть. А у меня нет ничего.
   Подымалась старуха, мотала седою головой, надувались жилы на бронзовой шее:
   – Нет, Занофа, ты сильная, ты красавица, краше нет тебя.
   Занофа не слышала. Занофа не слушала, она только свое говорила матери:
   – Ты счастливая. И есть же такие счастливые! Кто это делает? А я – чем я виновата?
   – Ты не виновата, ты ни в чем, Занофа, не виновата… Это люди такие…
   – Люди? Какие? Счастливые? У меня ни одного уж дня нет, ни одной минуты, ну, хоть бы одна минута счастливая!
   Старуха выпрямилась:
   – Уйдем, Занофа, бросим наш дом, бросим все, уйдем в степи, там в степи на воле…
   – Зачем ты лжешь? Какая воля? Где воля? Что она тебе, воля? И куда я пойду? Ведь я урод, слышишь, я урод, я не могу ходить! А это за что? Кто это делает? Какая правда! И где правда? – Занофа приподнималась на руках и куда-то смотрела, ненавидя мать, проклиная людей, весь мир, проклиная с его волей и правдой, и ей казались все такими счастливыми, а она одна – проклятая, поползень, а за что, она не знает вины.
   И сердце, ровно вепрь, оскаливший зубы, – страшная месть выходила из сердца.
   Старуха опускалась на лавку, глаза ее от горя сами закрывались. Старуха засыпала, бессильная, ничего не могла она сделать.
   А Занофа долго на вытянутых руках, взъерошенная, как кошка, прицеливалась куда-то глазами и кружила ими. Что-то невозможное, нечеловеческое совершалось в душе ее, невозможное, нечеловеческое творилось в сердце.
   Тогда-то и начинались на селе пожары и вдруг умирали люди и погибал скот и топтались нивы, падали все беды, все поветрие лихого глаза.
   Медленно отлегало от оскорбленного сердца, медленно подгибались стальные, ненужные руки. Забивалась Занофа в угол кровати и, вся подобравшись, хоронилась, как подбитый зверок.
   Вспоминала Занофа детство, отца, свою счастливую руку, потом хороводы… хоровод, вихрь, сваливший ее наземь, и землю, на которой она лежала уж безногая, год за годом – все годы на этой кровати, и как однажды сама вздумала ковырять себе счастье на правой ладони, – под венец поехала и как назад из церкви ползла.
   Старуха вдруг просыпалась.
   Занофа плакала.
   Лицо в кулачок, как у той прежней счастливой девочки, которая размахивая счастливою рукой, прыгала на одной ножке от дверей до калитки и пела тоненьким голоском и рассказывала сказки и, вытянув губки, представляла гром и сама же пугалась, и бранила, гнала со двора дождик, и так вот плакала, когда не переставал, шел дождик и гулять не пускали.
   – Тебе есть хочется? – наклонялась старуха к дочери.
   – Смерти хочу! – шептала Занофа.
   Старуха жевала поблекшие губы, теребила сухими пальцами кончики землистого платка, черная, что сама земля.
   И птицы-коты на стене куда-то летели, пыжили свои кошачьи морды, и вся стена рвалась.
   – Смерти хочу!
* * *
   Чуть начинало смеркаться и теплый вечер укладывал на покой дневной ветер, и нарядная, будто на пир, выплывала ночь в звездах, и пробужденные звездами, гукая вдоль по реке, раздавали совы тоску, выползала Занофа в сад. Там, лицом к лицу с ночью, она копалась в земле с своими цветами до самой зари.
   Но бывали ночи, как дни, Занофа не могла спуститься с кровати.
   С каждым летом сад заростал. Засорялся цветник и пустели гряды. Глухой бурьян забирался во все уголки. Поникали ветви, и тени становились все гуще, покрывая всякий просвет.
   В ночи приходили к Занофе сны, и она с криком вырывалась от них и, таясь, целый день жила под их рукою.
   И тогда мать и дочь не говорили друг другу, а только смотрели друг на друга, но бывало и так, что и смотреть страшно было.
   Степанида гадала.
   И карты не сулили добра: удар, неприятность, постель ложились на сердце, а кончалось угощением – пиковою дамой.
   Только редкое утро озаряло дом, будто счастьем.
   Просыпалась Занофа, окликала мать:
   – Маменька, что мне снилось сегодня!
   Старуха бросалась к дочери:
   – Что такое, что тебе снилось?
   – Мне, маменька, сапоги снились, а потом, будто ты мне подаешь рубашку, а рубашка в крови.
   – Сапоги, это дорога, – толковала Степанида, – а кровь, кровное свидание будет с родными, а мне, Занофушка, лук снился, ем будто лук-сеянку. Старик не вернется ли?
   И забывшись, Степанида мурлыкала песню.
   – Маменька, это дорога, я знаю, маменька, моя смерть это.
   Старуха молчала.
   – А на кладбище тихо, там никто не тронет.
   Старуха молчала.
   Все у ней валилось из рук – тряслись руки, и не знала старая от своего горя: не то садись и плачь, не то сидя плачь.
   Тянулись дни за днями.
   Так много смутных дней прошло в Чабаковском заброшенном доме. И ударился бы головой об стену, лишь бы вырвать из глотки хоть какой-нибудь звук.
   Так страшно было молчание в Чабаковском доме.
   Стояло ли ведро или ненастье, шел ли дождь или светило солнце, все равно, глаза одного хотели: закрыться.
   Старуха не могла уж больше вынести, пугалась молчания, подымалась тихонько, подходила к дочери, черная, запачканная, что сама земля.
   – Деточка, деточка, моя!
   – Ну, что? – вскидывала Занофа страшные глаза на согнувшуюся мать.
   – Я так, деточка. Я ничего. Я только сердцем прошу…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Должно быть, хорошая была ночь: на дальнем болоте трубили жабы и маленькие птички – пастушки чуть слышно свистели, сливая свой свист со стрекотом, в котором земля колыхалась. За рекою тоскливо гукали совы, и трещали лягушки, словно бы бричка по дороге катила.
   От высоких осокорей через весь Чабаковский двор тянулась глубокая тень в лунном круге.
   В белой рубахе, как белый цветок, лежала на траве Занофа. Печально рассыпались по плечам темные ее расплетенные косы. Оскалив белые зубы, глядела Занофа куда-то за звезды.
   А звезды были такие далекие.
   Одна дума таяла, будто месяц таял в ее сердце, – дума о смерти.
   И показалось Занофе, мелькнуло что-то под хлевом, будто вышел кто-то из хлева со свечкой, вот обогнул осокорь и упал в траву и уж полз через полосу тени к саду. Огонек, колеблясь, мелькал, как свеча, – две свечи. И чем ближе подползал огонек, тем яснее становилось Занофе, что это человек ползет, и уж лицо прояснилось, она узнала, – это он, жених ее, его глаза. Его глаза светились.
   Занофа приподнялась на руки и, как кошка, выгнув тело, поползла навстречу.
   И они ползли друг к другу, и путь между ними все укорачивался. Уже развевались его волосы и губы улыбались ей…
   Так путь между ними кончился.
   Руки его протянулись к Занофе и, охватив ее грудь, прижали крепко, горячие, на всю жизнь, навечно. И в миг синий, как там в хлеву с вожжею на шее, скаля страшные зубы, он приподнял ее с земли, и они полетели – жених и невеста.
* * *
   Утром нашли Занофу в конце сада у сажалки: сидела она вся белая на перелазе придушена – черт задушил.
   Целый день пьяно Батыево. Стоном стон стоял, песня и гам и топот. Откалывали казачка, ног не жаль. Эк ведь, как прорвало, – Фома Ереме последний глаз вышиб, а у Митрошки что-то вроде хвоста его оторвали прочь с мясом. Да и как для такого случая – без Занофы, без ведьмы не ударить по всем.
 
   1907

Комментарии

   Золотое руно. 1907. № 5. Печатается по изданию: Сочинения. Т. 1.