Наталья Резанова
Защитники
Только я лишь да царица
были здесь живые лица.
Остальные – сон, мечта,
морок бледный, пустота.
Финал оперы «Золотой петушок»
»История учит только тому, что она никого ничему не учит».
Аксиома
«В лето 6731… В тот же год явились народы, их никто хорошо и ясно не знает, кто они и откуда вышли, и каков язык их, и какого племени, и какова вера их; и зовут их татарами. А князья русские пошли и бились с ними, и побеждены были от них, и мало их избавилось от смерти… И когда услышали об этой беде, то были плач и печаль в Руси и по всей земле. И собрались князья, кого оставил суд Божий жить, в Вышгороде, что подле Киева, а рекли: «Гибель нам сие разделение». И порешили вручить власть единому столу над всеми столами Владимирскому, великому же князю служить со всей братской и сыновьей любовью, дав в том крестное целование. И с тех пор мир и покой по всей Русской земле и по сии дни».
«Повесть о битве на Калке». Киево-Печерский список (около 1245 г.).
Белая струя молока становилась все тоньше и тоньше. Альфонс де Пуатье тщательно выдоил последние капли. Устало выпрямившись, он огляделся, втягивая голову в плечи, что стало для него привычкой за десять лет рабства. Руки ныли, как всегда после вечерней дойки, а впрочем, как и после дойки утренней. Хотя многие ханы, нойоны и темники давно уже воздавали должное лозам Рейна, Мозеля или Луары, на пирах и найрах полагалось пить кумыс, и молоко было потребно в прежних количествах.
Монгольский лагерь в долине Гвадалквивира разросся непомерно после того как подошли вспомогательные силы, и границы его терялись из вида. Вдали белели восемь священных шатров и ханские юрты. Ближе простиралось вытоптанное за несколько дней торжище, где настырные и крикливые марсельские и генуэзские купцы покупали рабов для галер – цвет кастильского и арагонского рыцарства. Если бы победители рубили им головы или расправлялись с ними иным, стольже возвышенным способом, гордые идальго достойно бы встретили смерть , но выставленные на продажу, словно бессловесный скот, они растерянно пялились на купцов, безропотно позволяя им щупать мускулы и осматривать зубы. Пленников, правда, было меньше, чем ожидалось. После поражения при Аранхуэсе немалое число кастильских рыцарей, и с ними сам король их Альфонс Десятый, отступили за Гвадалквивир, где их принял эмир гранадский Мохаммед, а остатки городских ополчений, объединившись под началом некоего Рафаила Бен Галеви из Толедо, ушли в горы Сьерра-Морены, откуда тревожили набегами монгольские арьергарды.
Рядом с торжищем красовался конный баскак, взымавший с купцов налог в ханскую казну.
Несколько в стороне толпилась кучка германских баронов, прибывших в ставку Великого Хана просить ярлык на правление своими жалкими владениями.
Подхватив тяжелую бадью, Альфонс заковылял к юртам своего хозяина Меньгу-нойона. Колодки с него уже несколько лет как сняли, но выработанная ими походка осталась. Навстречу ему шел еще один старый раб. Он направлялся к пастбищу собирать кизяк для растопки. Альфонс знал его давно, еще в бытность того епископом Арраским.
– Благослови тебя Господь, твое высочество.
Альфонс болезненно дернулся. Он не любил, когда ему напоминали прежнее положение, но у Реми из Арраса не оставалось иных утешений, кроме благословения несчастных рабов да проповедей.
– Как думаешь, мавры ударят завтра? – спросил преосвященный Реми.
– Может, завтра, – равнодушно ответил Альфонс и поставил бадью с кобыльим молоком на землю – любой предлог передохнуть был хорош, – а может, послезавтра. А может, мы по ним ударим… какая разница?
Однако Реми не согласился. Он был старше Альфонса лет на десять, ему было не меньше сорока пяти, но в нем еще вспыхивала порой юношеская живость, не убитая ни лишениями, ни возрастом.
– Но Мохаммед – великий воин. А мавры – это не жалкие тевтоны, рабы и прихлебатели татар. Подумай, завтра, уже завтра все может перемениться.
– Мавры… – пробормотал Альфонс. Воспоминание о брате колыхнулось на дне сознания и пробудило застарелую душевную боль. Бедный Людовик, пламенно благочестивый, чистый, справедливый, воистину святой! Следуя примеру отца, он неустанно искоренял в своем королевстве еретиков, ведьм, иноверцев, но это не могло утолить пыл его сердца. Грезой его жизни был крестовый поход, к нему лишь были устремлены все помыслы Луи. Господи, да все они тогда – и он сам, и юный Шарль, и все рыцари, которых он знал, и все клирики, не исключая Реми – просто бредили походом в Святую Землю, битвами… с маврами… Если бы понимали они, какого благословенного противника знавали они в течение веков, великодушного и вежественного, как мало они его ценили… Но они ничего не знали тогда, пятнадцать лет назад, когда ад вырвался на землю, не знали, что благородным воинским канонам отныне пришел конец, и уповали на сочиненную папой молитву: «De furore tartarorum libere nos, Domine».
От ужаса адского избави нас, Господи…
От ужаса татарского…
Бедный Людовик! Как он мечтал сразиться с маврами! И как он кончил…
Но это было не худшее, что могло с ним случиться.
– Мавры, – продолжал Реми, – как ни погрязли они в поклонстве Магомету и Бафомету, суть истинные рыцари и с пленниками обращаются достойно. А эти дикари самых низкородных ремесленников содержат лучше нас… Или вот этот рифмоплет из Мена со своим романом…
Странно было слышать подобные речи из уст священнослужителя, хотя бы и принадлежавшего некогда к воинствующей церкви. Но тут Альфонс был с ним согласен. Тем более, что угодивший в фавор сочинитель бесконечного «Романа о Великом Хане» своим лизоблюдством вызывал презрение и одновременно зависть у пленников из самых разных сословий.
Но тут огонь в очах Реми погас, он опустил голову.
– Впрочем, что взять с жалкого писаки, когда сам наместник Святого Петра променял Константинов Дар на ханский ярлык…
Реми сник. И правда, к тому времени, когда дикие орды кочевников подошли к благословенной Италии, Инокентий Четвертый уже слишком много знал о монголах, чтобы надеяться на сочиненную им же молитву. И посему, поразмыслив, раб рабов Божьих вспомнил времена бича Божьего Аттилы и почел мудрым откупиться от пришлых варваров, проявив несвойственное ему, но подобающее случаю смирение. Альфонс припоминал слухи, бродившие среди рабов, будто наместник святого Петра даже прошел меж священных костров, не в пример какому-то итальянскому сеньору, в бессмысленной спеси отказавшемуся почтить языческий обряд и изрубленному нукерами перед самым входом в ханскую юрту. И, поступившись гордостью, Иннокентий получил то, чего жаждал более всего на свете, возможно, даже больше, чем спасения души: головы ненавистного императора Фридриха и его отродий, насаженные на копья..
Альфонс не видел расправы со злочастными Гогенштауфенами, но подумал, что и это не самое худшее, что могло с ними случиться.
А могло…
Десять лет он гнал от себя воспоминание, которое из ночи в ночь возвращалось в его кошмары, воспоминание которое сделало из пленного рыцаря раба.
Благородные Монфоры, славные Монфоры… Как ни горько было об этом думать, но разве не были они достойны даже и королевской короны, короны, к которой он, Альфонс, никогда не стремился? И разве не отмеряли они себе мечом того, что служило наградой их доблести? Но Тулуза, обещанная ему Тулуза, благословенная всем, кроме благочестия и верности королю, добровольно выдала хану тех, кто вразумлял ее в этой верности. И нечестивый Раймонд, несостоявшийся тесть, многократно каявшийся и многократно поднимавший знамя мятежа, сыграл в этом деянии не последнюю роль.
В тот день Альфонс, еще страдая от ран, полученных в сражении, где попал в плен и по какому-то странному капризу хана не был казнен, а вместе с другими воинами достался по жребию Меньгу-нойону, впервые встал на ноги – но лишь для того, чтобы стать свидетелями рока Монфоров.
Симон де Монфор, брат его Амори, племянник Жан, другие Монфоры и родичи их Монморанси гордо предстали перед разъяренным варваром, ожидая пристойной их рангу смерти – а в том, что ждет их смерть, никто – и они тоже – не сомневался. Но, Господи Всемилостивый, кто же мог предположить такое?.. Альфонс помнил, как яростно вырывались Монфоры из цепких лап немытых дикарей, когда судьба их предстала во всем своем безобразии, и как тщетны были все их усилия, когда монголы безжалостно валили их в жаркую лангедокскую пыль и придавливали досками, сидя на которых, долго обжирались жирной бараниной опьяненные кровью победители. Он помнил хохот монголов, жир, стекающий по их подбородкам, гнусавые песни сказителей, смешивающиеся со стонами и мольбами несчастных Монфоров и Монморанси. И зрелище того, как долго, мучительно и позорно умирали они, навсегда лишило его гордости, воинского пыла и всего, что составляло высокое звание рыцаря.
Участь Гогенштауфенов была не из самых худших. И все эти годы Альфонс мог спрашивать себя лишь об одном: «За что? За какие грехи?»
Он даже не заметил, как произнес это вслух.
– За грехи ли? – эхом откликнулся Реми. – Кто знает, где правда? И праведность ли ирландцев спасла их, и Господь ли послал погибельный ветер, разметавший корабли монголов? Ведь какие страны избежали разорения? Еретические, истинно еретические! Лангедок, Гасконь, Прованс… Но главное – схизматики! – Реми величественно выпрямился, и праведный гнев снова воспылал в его взоре. – Эти подлые русы, вместо того, чтобы встать на пути дьявольских сил, предпочли сговориться с ними, и в обмен на безопасность пропустить монгольские орды через свои земли! И трижды подлые поляки, богемцы и угры, которые, отрекшись истинной веры, бросились в объятия схизмы, променяв царство Духа на царство брюха! И вот: мы истекаем кровью, и своими телами покупаем их благополучие, спокойствие и процветание. И разве мы не щит, поставленный Провидением перед варварами? И не призрена ли Господом истерзанная и униженная Европа более погрязшего в мирских благах, безбожного и растленного славянского мира?
Забыв о кизяке, Реми мог проповедывать на эту тему часами, и за все годы Альфонс успел выучить каждое его слово наизусть. Не дожидаясь дальнейших парабол о чистоте духа и развращенном Востоке, он потянул свою бадью дальше. Короткая передышка не помогла. Распухшие руки по-прежнему болели, и он с тоской думал, что стоило бы этой суке Маргерите замолвить одно слово – и он был бы среди этих тевтонских баронов, и получил бы в надел, ну, пусть не Пуатье, но хоть какой-нибудь завалящий виноградник. Ведь чуть не каждая фаворитка, если она не последняя дура, тащит за собой родственников, а уж при ее-то положении… Он тяжко вздохнул. Видимо, не зря матушка относилась к этой стерве столь сурово. И как только не разглядела ее, выбирая невесту любимому сыну? Но, может, и к лучшему, что Маргерита забыла о нем. О бедном Шарле, царствие ему небесное, она не забыла…
Он покачал головой, но тут его скорбные мысли были прерваны обжигающим ударом нагайки вдоль спины. Светловолосый раскосый юноша неистово расхохотался, увидев, как раб, которого он огрел на скаку, от неожиданности взвился и, нелепо дрыгнув ногами, покатился по земле. Пошатнувшаяся бадья устояла, но часть молока выплеснулась ему в лицо.
Размазывая молоко по щекам, Альфонс смотрел, как удаляется белобрысый санчакбей. На раздавшийся рядом звонкий женский смех он не обратил внимания. «У этих нынешних – ничего святого, – думал он. – Никакого почтения к священному напитку». Поднявшись, он потащился дальше. Его колени дрожали в ожидании неминуемой порки. Хорошо еще, что теперь за пролитое молоко не привязывают к лошадям и не выгоняют в поле…
Младшая наложница Кююк-хана вихрем ворвалась в женскую юрту. Гал-эхе, старшая госпожа, укоризненно взглянула на нее.
– Где ты бегаешь, да еще босиком? Вот придет наш повелитель, а у тебя и ноги не намыты…
Продолжая смеяться, пятнадцатилетняя Йорол, еще недавно звавшаяся Овьеттой, лишь махнула рукой. Для этой крестьяночки из Иль-де-Франса, проданной собственным отцом за недоимки, нынешняя жизнь казалась сущим раем. С того момента, как ее со связанными руками поставили на колени посреди торжища Амьен-Сызгана, началось сказочное и полное развлечений путешествие. И все обязанности, которые исполняла она по воле старших жен, представлялись безделицей по сравнению с той тяжкой ношей, что наваливали на нее отец и братья.
– Он полетел вверх тормашками! – сообщила Йорол, заливаясь от счастья.
Гал-эхе, в прошлой жизни леди Джейн Горнбридж, вновь повернулась к зеркалу, перед которым сурьмила брови. Такое важное дело, как уход за собственным лицом, она всегда осуществляла сама, не доверяя рабыням и служанкам. Девочка развлекается? Отлично. Она, Гал-эхе, была старшей госпожой, матерью наследника хана, и бесплодная Хэвийн не могла соперничать с нею. А вот Йорол вполне может нарожать хану детей. Но Джейн надеялась исподволь, осторожно, подчинить эту дурочку себе.
Из соседней юрты раздался пронзительный визг и грохот упавшего казана.
– Опять, – лениво произнесла Хэвийн-Кунигунда. Она лежала на кошме, поглощая финики в меду. Ее мощное бедро горой возвышалось над колоннобразными ногами. Пухлые пальцы были перепачканы медом.
Визгливые вопли на два голоса мешали французскую и монгольскую брань. Вновь что-то загремело и покатилось. Женский вой повис на нестерпимо высокой ноте, и логично было предположить, что кого-то там таскают за волосы.
– Ну и дура же эта Берта де Монфор, – продолжала Кунигунда. – Никакого понятия, как вести себя с мужчинами.
– Вот потому-то Великий Хан ее темнику Товрулу и подарил, – наставительно заметила Джейн. – Была бы поумнее, осталась бы в гареме хана.
– А она не хотела? – спросила Овьетта.
– Хотеть-то хотела. Только кроме хотения надо еще и голову иметь. С таким нравом ее и последний нукер будет бить, не то что Товрул.
– А почему он ее не продаст?
– Нельзя. Ханский подарок.
– Так может, проще было бы ее придушить? – наивно спросила Йорол.
Снисходительное молчание было ей ответом.
Хэвийн тщательно вылизывала пальцы.
– Да… – пробормотала она, покончив с этим занятием. – Кому – ничего, кому – все…
Гал-эхе отложила зеркало. Ее набеленное лицо с подведенными к вискам глазами было бесстрастно.
– Ты это о чем? Все о том же?
– А о чем же еще? Вот уж кто умеет получать все, что захочет! Другая бы в ее-то годы в самом темном углу шатра сидела и подбирала обглоданные кости, а этой все нипочем.
– И в ее годы… и среди стольких жен и наложниц… многие бы лишились милости повелителя. Даже родив стольких сыновей… Но, говорят, у кого нет стыда, тот получает все остальное…
Йорол, свернувшаяся у ног старшей госпожи, обрадованно кивнула. Даже она поняла, что речь идет об Этуген-эхе, любимой наложнице Великого Хана. О ней вечно судачили в женских шатрах.
– А почему у нее нет стыда? – спросила она.
– Ты разве не знаешь? – Тон Гал-эхе был небрежно покровительствен. – Ее первый муж погиб из-за нее…
Сама Джейн тоже попала к Каюк-хану вдовой, но ее муж честно полег в битве, и она, ни в чем не упрекая себя, могла осуждать Этуген-эхе.
– Ой, расскажи, расскажи, как это было! – не унималась Йорол. Она, как дитя, обожала слушать кровавые истории, а Джейн, честно говоря, любила из рассказывать.
– Так вот. Ее тогдашний муж был королем в Париже…
Личико Овьетты выразило недоумение.
– Это же недалеко от твоих мест. Ну, где теперь Пары-Сарай.
– А-а!
– И вот когда войска Великого Хана подошли, он, этот король, хотел договориться. И поехал к нему с дарами, и просьбами, чтоб не ходил войной на его город. А Великому Хану сказали уже, что у короля жена красивее всех… Не знаю я, кто сказал, давно это было. Может быть, пленные, а может, кто из собственных людей короля – всякое бывает… И Великий Хан, конечно, сказал королю, что не тронет его город и даст ему ярлык, если король приведет ему свою жену. А король закричал, что верные христиане не водят своих жен на блуд к язычникам. Тогда Великий Хан велел своим нукерам отрубить королю голову, а тело бросить без погребения. Париж все равно взяли и сожгли – а красивый, говорят, был город, большой… И королеву хан все равно получил.
– А что же ей было делать? Руки на себя наложить?
– Нет, конечно, это страшный грех. Но она, по крайности, могла бы вести себя попристойнее. – Джейн поджала губы.
– Ох, и жадная же она, ох, и злая! – со смаком выговорила Кунигунда – точно косточку сахарную высасывала. – Уговорила Великого Хана казнить младшего брата своего прежнего мужа – что-то они там прежде не поделили. А он, между прочим, был женихом ее сестры.
– Много ты знаешь! Великий Хан и у другой ее сестры мужа казнил – он был королем в моей стране – по Маргеритиным ли наветам, своей ли волей. И хоть шепчут, что Этуген-эхе отняла у Элеоноры с Беатрисой… Ульген-эхе и Чечек, – поправилась Джейн, – мужа и жениха, что верно, то верно: сама же она их замуж за ханских родичей и выдала. Нет, Маргерита своих кровных не забывает…
– Только сейчас ей будет не до сестер, – хихикнула Хэвийн. – Есть у нее родня и поближе! Из кожи лезет, чтобы сделать своего Тарбаган-мергена главным наследником… А ведь Великий Хан уже на возрасте, и кто его знает…
– Не наше это дело, – остановила ее Гал-эхе. – Вряд ли это у нее выйдет, хоть и любимая наложница. Старшие сыновья хана уже воины, а Тарбаган-мерген еще мальчик. Конечно, Великий Хан его не обидит, даст ему пусть не ханство, так хоть хороший улус где-нибудь на Юге… Какому-то Раймонду он там ярлык дал, а тут ведь родной сын.
– Да, но кроме Тарбагана есть еще Мунхе, Алтан, Хугде… и как зовут того, который о прошлом годе родился?
– Не помню…
– Вот. Пятеро их, и Этуген-эхе не уймется, пока весь свой выводок не пристроит, потому как знает: умри сей же час Великий Хан, и ей с сыновьями не жить. Старшие наследники от своих матерей уж такого наслушались, что ей поднести удавку, а детям ее хребты поломать не поленятся…
Разговор сползал на опасную тему, и мог внушить неверные мысли глупенькой младшей жене. А кроме того, заставлял сердце Джейн ныть при вспоминании о собственном сыне, оставшемся дома, в ханстве Кельнском.
– Я сказала – не наше это дело! – прикрикнула она. – Великий Хан пока что жив и, даст Бог, проживет еще довольно. Нам перемены не нужны. Все перемены – только к худшему…
Восемь белых юрт – святилище народа. Там шаманы совершают возлияние кумысом духу Чингиза, Солбон-тенгри, Буха-нойону, Хозяйке очага и Духу-хозяину местности. Восемь юрт божествам, и девятая – хану. Ибо девять – священное число: девять дочерей у бога Солнца, девять приготовлений делают шаманы к жертвоприношению, девять отверстий у кропильницы для кумыса, девять родимых пятен определяют судьбу человека, девять проступков прощает Великий Хан своим приближенным, табун из девяти белых – верблюдов и лошадей – приводят нойоны ему в дань. Словом, каждому ясно, что число это почтенное. Еще более почтенны знамена Цаган-сульде и Хара-сульде – вместилища духа Чингиза. Оба этих знамени – черное и белое – полоскались перед входом в юрту Великого Хана. Поелику шел там военный совет, и присутствие духа великого предка, чьи деяния превзошли деяния прежних богов, было как нельзя более кстати.
Великий Хан был в гневе. Гонцу, принесшему весть, что кастильские ополченцы разбили тумен хана Байдара, он приказал переломать хребет. Та же участь, без сомнения, ждала бы и самого Байдара, похвалявшегося, что на аркане притащит Рафаила Бен-Галеви, если бы хан не был зарублен в ночной стычке.
– Пьяны они были или обезумели, что жалкая кучка ничтожных рабов, привыкших прятаться за стенами, смеет теперь топтать монгольскую славу? Тех, кто сбежал, трусливо показав спины этим червям, приказываю казнить так, как завещал нам наш Священный Правитель и Покоритель Вселенной!
Великий Хан располагался в хаймаре – северной, почетной части юрты, раскинувшись на троне слоновой кости, спинку которого украшали лилии драгоценной эмали, оправленные в золото. Некогда этот трон стоял в одном из залов Лувра. Брюхо Бату-хана, стянутое халатом из чернобурых лисиц, колыхалось при каждом движении. Ох, не похож был он на стройного и гибкого юношу, что некогда вывел свои тумены на запад с берегов Керулена и Онона, тяготясь властью верховного кагана Угэдея. Бату-хану было сорок семь лет, но выглядел он много старше: сказывались годы войны и власти, пристрастие к жирной баранине и в особенности – к тому кумысу, что был дозволен лишь представителям ханских родов и прозывался черным – не за цвет, однако, а за то, что крепость его повергала пьющего во тьму вернее удара дубинкой.
– Повелеваю также, – продолжал хан, – доставить мне этого батыра Бен-Галеви живым, дабы я сам смог решить его судьбу так, чтобы все четыре угла Вселенной устрашились.
– Но, повелитель, – осмелился возразить Меньгу-нойон, – ничтожные собаки в страхе перед твоим гневом забрались высоко в горы, а сражаться в горах – не дело победоносных монголов. Наши кони теряют там свою резвость, не говоря уже о верблюдах…
Собравшиеся чинно закивали головами в малахаях. Прошли те времена, когда чингизиды на своих сборищах рвали друг другу глотки, словно стая кобелей за суку. Бату-хан крепко приучил их чтить порядок и законы «Ясы», а кто забывал об этом лишался и имущества, и жизни. Урдю-хан, правитель Лондонской Орды, Бирюй-тайчжи, наместник Пары-Сарая, Кююк, хан Кельнский, Меньгу-нойон и другие князья и ханы, главным из которых был престарелый Бурундай (непобедимый Субэдай уже давно отправился на встречу со Священным Правителем) восседали вдоль стен на коврах, как водится, подогнув под себя левую ногу и выставив вперед правую, и не перебивали друг друга.
– Если в стране Андалус воины прячутся за стенами башен и в укрытиях скал, – прорычал Бату, – я прикажу подкатить сюда мои осадные машины и стрелять по ним камнями. Да! Будь на каждом из них хоть доспехи, подобные ханским, где нет щели, куда могла бы проникнуть даже игла, эти доспехи не спасут от града камней, что обрушится на них по моей воле. Отправить стенобитные машины немедленно!
Меньгу-нойон склонил голову и пробормотал: «Уухай».
На сей раз подал голос Бурундай, ходивший в походы, когда малолетний Бату еще не переползал порога материнской юрты.
– О повелитель! Именем пресветлого Солбон-тенгри заклинаю тебя – не рассеивай сил! Не отвлекай свой священный взор от предстоящей битвы! Комаринные укусы не могут повредить Непобедимому Исполину. Но битва, что предстоит нам, будет тяжелее многих и многих.
– Что я слышу? Ты стал бабой, старой бабой, Бурундай-багатур! – Бату-хан выпятил вперед жирный подбородок с редкой седеющей бородкой. – Никто и никогда не мог победить храброго монгольского войска, никто и никогда не мог остановить его поступи. Слышишь – никто и никогда!
– На все воля Великого Хана… Прикажи – и мой хребет хрустнет под сапогом твоего нукера. Но я не твой придворный цоллогч, из уст которого льются лишь хвалебные магтаалы. Я состарился в боях, и должен сказать тебе, повелитель: тот противник, что ждет тебя впереди, не таков, что был прежде. Не таков, как эти глупцы, натягивающие на себя доспехи столь тяжелые, что на коня не могут сесть без посторонней помощи, да и кони их столь неповоротливы, что волы вместо скакунов пристали им больше… глупцы, которые не умеют воевать зимой, хотя здесь зимою теплей, чем летом в краях хитрых урусутов… глупцы, которые строят города так близко друг к другу, что стрела может долететь от одного до другого – хвала Буха-нойону, мы их вытоптали, и табуны наши могут вольно пастись во франкских степях. Но мавры не таковы. Они – бесстрашные всадники, неутомимые в бою, кони их быстрейшие, а сабли – лучшие из всех известных в обитаемом мире!
– Так что же? Одним тем, что они ездят на чистокровных скакунах и машут саблями вместо этих никчемных мечей, они способны противостоять нам? Священный предок бил таких же и в Хорезме, и в Дербенте, и в Курдистане – везде, куда ступало копыто монгольского коня!
– Правда, повелитель… Но те, в Дербенте и Хорезме, изнежились в роскоши, размякли в объятиях наложниц и ослабели в долгом мире. Таковы же были и Альморавиды, долго правившие Гранадой, и власть выскользнула из их рук. Но те, кто вырвали ее – Альмохады, чей вождь Мохаммед, – другие. Это свирепые воины пустынь…
– Довольно! Ты болтаешь как беззубая старуха! Что ж мне – стерпеть оскорбление?
Несмотря на то, что Великий Хан продолжал громыхать, Бурундай видел, что его слова возымели действие, и потому продолжал:
– О, нет! Но я сказал – они воины пустынь. Они хорошо воюют в открытом поле, но не умеют защищать города. Так захватим же их в городе, запрем выходы и разнесем стены. Потому, повелитель, я и попросил тебя не отсылать камнебитные машины и не задерживаться на месте. Главное – не дать им выйти в поле, а захлопнуть ловушку. В ней мы захватим и все богатства закатных стран, и Мохаммеда, и глупого короля Страны Замков, который думал, что ушел от тебя… А те, кто скрылись в горах, сами приползут к тебе на брюхе. Мы поступим с ними, как учил твой Священный Предок. Если они не сдадутся, мы соберем всех пленных, кого захватим в этой стране, и отрубим головы тем, у кого они выросли выше оси от арбы.
Губы Великого Хана раздвинула довольная улыбка.
– Уухай! Воистину, беспредельно мудр был Священный Предок. Не было случая, чтоб это средство не помогло. Ты хорошо сказал, храбрый Бурундай. А мы выступим немедля и ударим по эмирату!
Но выступить они не успели. На рассвете гонцы сообщили о приближении мавританского войска.
Словно буря поднялась в пределах монгольского лагеря. Выросших в седле воинов трудно было застать врасплох, и вся эта суматоха на деле заключала в себе четкий порядок. Монголы взлетали на коней, выстраивались в десятки, десятки – в сотни, сотни – в тысячи, тысячи – в тумены. Рабов, спросонья повылазивших было из-под телег, загоняли к обозу, чтобы не мешали. Выли сигнальные рога, хлопали трещотки, мелись по ветру конские хвосты на знаменах.
А потом поднявшееся за спинами монголов солнце высветило войско, что надвинулось с запада.
Они показались – знатнейшие роды Феса и Марокко: Бени-Сирадж, Сегри, Гомелесы и Малики, всего числом тридцать два, ставшие под знамена Мохаммеда ибн ал-Ахмара Альмохада, и владевшие землями в Вега-Гранаде, Велесе, Альпухаре и Ронде. Они гарцевали на прекраснейших в мире берберийских конях. Сстальные кольчуги облекали их, превосходной дамасской стали, а поверх были накинуты белые плащи-марлоты, и белые тюрбаны были намотаны поверх островерхих шишаков с кольчужными бармицами, на самих же шлемах золотом были начертаны суры Корана, либо имена пророка и праведной Фатимы.
Любопытная Йорол, высунувшись из шатра, застыла на месте, глядя на сверкающих белизной и золотом всадников, и смутное воспоминание из времен деревенского детства, когда она еще посещала церковь, вытолкнуло на ее губы полузабытое слово:
– Ангелы… – прошептала она.
Реми из Арраса тоже смотрел на мавров, смотрел до рези в слезящихся глазах. И рухнул на колени. За ним – выпоротый с вечера Альфонс де Пуатье и другие. Десятки, сотни других – оборванных, забитых в колодки, с выбитыми зубами и глазами. Их хлестали плетьми, но они не вставали.
Орда – лохматые малахаи, темные чапаны, низкорослые выносливые лошадки – с визгом снялась с места. Запели арабские боевые трубы-аньяфилы, загремели атабалы.
Два войска сближались. Оба – стремительные, оба – вооруженные кривыми саблями, короткими луками и круглыми шипастыми щитами.
– Кху! Уухай! – кричали одни.
– Иншалла! Альгасара! – кричали другие.
Два войска сближались.
И христианские пленники, на коленях, простирая руки к небесам, молились о победе последних защитников цивилизованной Европы – славного сарацинского воинства.