Дина Рубина
Иерусалимцы
Четки
Мне повезло – меня судили за писательство. За слишком удачное изображение одного из героев. Его все узнали, поднялся скандал… Мой адвокат приложил немало усилий, чтобы убедить меня написать предуведомление – из тех, знаете, трусливых книксенов обывателю: «Любое совпадение имен, ситуаций, фактов…», – в которых приседают те, кто послабее хребтом. Я отказалась, и суд был назначен. Редкому писателю привалит такое счастье на творческом пути.
После того как меня судили и оправдали, я собралась написать когда-нибудь абсолютно вымышленную, фантасмагорическую повесть с невероятными, никогда не существовавшими людьми, с коллизиями, в которых только сумасшедший увидит посягательство на окружающую жизнь. И предварить эту бесстыдную выдумку такими словами:
«Все имена героев и события этого романа подлинны и документальны.
Автор готов подписаться под каждым словом всех этих ублюдков, кретинов, мошенников и карьеристов.
Автор не боится судебного иска, тюрьмы, ножа и удавки, людской благодарности и адова пекла, потому что наша прекрасная жизнь и есть – адово пекло.
Автор ни черта не боится.
Автору наплевать».
И это была бы очень иерусалимская книжка.
Любой честный литератор относится к своей стране как к возлюбленной шлюхе, с которой нет сил расстаться. Я не исключение, но, кроме всех других нелепых привязанностей, у меня здесь есть Иерусалим.
Иногда вечером я выезжаю в центр Иерусалима… Еще не меркнет свет, но воздух уплотняется, а мерцающий мягкий известняк домов начинает отдавать жар дневного солнца… Свежеет… У меня поднимается вечно низкое давление и душа наполняется если не веселием, то, скажем так, оживлением…
Теплый весенний вечер в Иерусалиме, в районе Нахалат-Шива, на улице Йоэль Соломон…
Я выбираю где сесть – на крошечной площади, куда вынесены из траттории пять-шесть столов под клетчатыми красно-белыми скатертями, – сажусь лицом к проходящей публике, заказываю кофе или пива и смотрю…
Писатель всегда – джентльмен в поисках сюжета. Всегда гонишься за хвостом фразы, за вибрацией голоса, за интонацией – боли, нежности, счастья… Хватаешь это и – в карман. Пусть полежит, это товар не скоропортящийся. Наоборот, его полезно настаивать, как рябиновку.
…И вот небо над крышами старого дома напротив становится цвета яблочной кожуры; над коньком крыши всплывает – в зависимости от недели месяца – либо турецкая туфелька, либо полнолунный диск, либо обсосанный кусок колотого сахара… Потом небеса густеют и неудержимо сливаются с цветом синих железных ставней, а сам дом начинает светиться и таять, как кубик рафинада в стакане чая.
Зажигаются фонари, и в этом театрально-желтом свете передо мной туда-сюда шляются туристы, влюбленные парочки, несколько городских сумасшедших, знаменитый одноногий нищий на костыле по кличке Капитан Сильвер, чокнутый русский юморист Юлиан Безродный в майке и трусах, дети, наперсточники, чинные религиозные семьи, юные обалдуи и юркие карманники…
Если долго сидеть, то в какой-то момент начинает казаться, что ты присутствуешь на репетиции некой пьесы и придирчивый режиссер без конца гоняет по просцениуму одну и ту же массовку…
Вот плывет зеленая шляпка на даме по прозвищу Халхофа. Когда-то она подрабатывала экскурсоводом, водила туристов и, представляете, с этим своим акцентом рассказывала о распятии Иисуса: «Халхофа! О, Халхофа!»
– Мовсей, как вам известно, – говорила она, – был вхож на Синайскую хору к самому Хосподу Боху! Теперь на мноих объектах войти стоит денех, а в прошлом хаду я там хуляла безвозмездно… Круом были свежевырытые пространства. А тепер, видите, – вокрух клумбы, клумбы… розы со всех кончиков нашего мира. Фонтанчики пока безмолвствуют…
– Израильтянам до нашей культуры еще срать и срать! – это уже реплика из другого летучего разговора – толпа несется дальше, дальше… Русская речь булькает, шкворчит и пенится на общей раскаленной сковороде.
– …Захожу в аптеку – обезболивающее купить. Она мне: «Молодой человек, вы говорите по-русски?» – «Да». – «Так перейдем на нормальный язык!»
Напротив, в витрине кафе-гриль, медленно крутится стеклянная этажерка. На каждой полочке этой кошмарной карусели, усевшись на гузку, свесив зажаренные пулочки и скрестив на грудке крылышки, в задумчивости кружатся обезглавленные куриные тушки.
Вот в одном из окон второго этажа показалась заплывшая бородатая рожа (скульптор или художник – вторые этажи здесь, как правило, снимает под мастерские эта публика), волосатая ручища, звякая браслетами, протянулась к синему железному ставню и невозмутимо прикрыла его.
Через минуту этот тип спускается вниз, покупает в лавке газету «Гаарец», заказывает чашечку кофе и, облокотившись на стойку, минут тридцать пьет ее, балагуря с хозяином (я не слышу слов, но вижу поминутный посверк белых зубов в рыжей чаще).
Веселый, бородатый, в шортах, с икрастыми курчаво-прокопченными ногами, он похож на проказливого второстепенного греческого бога, и кажется, – только крылышек недостает его пыльным кибуцным сандалиям.
Вот ради этих считанных в году часов – прошу понять меня правильно – я здесь и живу…
Я наслаждаюсь. Потягивая пиво, неторопливо перебираю, – как старый араб-торговец перебирает четки своими тусклыми сафьяновыми пальцами, – скользящие за спину густые, тягучие, сдобренные тмином, кардамоном, корицей и ванилью минуты.
На днях часа полтора я говорила по телефону с одной молодой женщиной, которая когда-то кончала с собой, но выжила.
Не успела положить трубку – звонок. Губерман.
– Час не могу до тебя дозвониться!
– Я разговаривала с одной своей читательницей. Помнишь, с той, что выбрасывалась из окна.
– Скажи ей, чтоб никогда больше этого не делала, – заметил он устало. – Или пусть берет этажом выше.
– Я хочу подарить вам потрясающий сюжет для романа!
– Отчего бы вам самому не воспользоваться им, Юлиан?
– Я миниатюрист, как вы знаете. А это сюжет для грандиозного полотна. Да что там! – полагаю, вам этого на три романа хватит.
– Что же это за сюжет?
– История моей жизни!
– Понятно.
– Погодите!!! Что вы, собственно, обо мне знаете? Давайте встретимся, и вы будете потрясены!
После долгих препирательств я обреченно понимаю, что дешевле встретиться с этим милым, хотя и безумным человеком. Минут двадцать еще уходит на сварливое, даже скандальное выяснение – в порядке ли у меня диктофон и сколько кассет я должна приготовить для записи, – и на другой день мы уже сидим за столиком одного из баров на любимой мною улочке Йоэль Соломон. Я заказываю пиво и тост.
Юлиан долго проверяет мой диктофон, включает, выключает его, нажимая попеременно все кнопки. «Раз, раз… – настойчиво долдонит он, – раз, раз…»
Прокашливается, вслушивается в шелест бегущей пленки и наконец торжественно произносит:
– Самым счастливым днем в моей жизни был день, когда умер мой папа.
После этой фразы он умолкает и долго сидит, нахохлившись, ковыряя вилочкой скатерть.
– Это все? – наконец мягко спрашиваю я.
– Да, – говорит он. – Почему-то мне казалось, что я буду говорить долго, долго…
Я выключаю диктофон и пододвигаю к нему бокал.
– Пейте пиво, Юлиан, – говорю я ласково. – Вы действительно непревзойденный миниатюрист.
– А я вчера в суде был. Я ж два года без прав ездил. Просрочил и не заметил. Так вот, явились мы с Сашкой Окунем. Он подошел к бабе-прокурору. Она как увидела его – Сашка же у нас красавец, – рот раззявила и мгновенно была готова из прокуроров перейти в адвокаты и даже сесть на скамью подсудимых. Сашка кивнул на меня и сказал ей: «Посмотри на него, он поэт, у него голова в облаках».
Та взглянула на меня (а я только с самолета после российской поездки – рожа снулая, помятая) и говорит: «Вижу».
Он и к судье подкатывался с теми же баснями. Судья говорит – ладно, если признает свою вину, я не стану лишать его прав, ограничусь штрафом… Ну, и присудил 180 шекелей.
– Совсем немного! – заметила я.
– О чем ты говоришь! Я готовился уплатить полторы тыщи… Теперь разницу пропью.
Миша, следователь Иерусалимского полицейского управления, приходит утром на работу. Перед дверью его кабинета сидит здоровенный мужик лет шестидесяти, рубаха расстегнута, на ней пятно крови. Вся волосатая грудь в расстегнутом вороте – синего цвета. То есть татуировка безгранична. Рядом с ним стоит девица лет двадцати с синяком под глазом.
– Вы – Миша? – спрашивает мужик. – Нам до вас.
– Миша! – говорит девица надрывно-плаксиво. – Посадите меня в тюрьму, Миша! Посадите меня в тюрьму!
Миша открывает дверь и приглашает в кабинет мужчину.
Тот садится в кресло удобно, крепко, раскидисто, кивает в сторону коридора и говорит:
– Во! Видал?.. Воспитываешь дочь, растишь ее, лелеешь… А она папу – ножиком!.. Нет, вы, Миша, не подумайте, она хорошая девочка, я ее очень люблю. Но мне ж обидно – что она витворает! Вчера привела козла вонючего… Мало, что он ростом ниже ее, он еще и кавказец… Когда она за второй подушкой вышла, я просунул голову в дверь спальни, говорю ему: «Если ты кавказский человек, ты меня поймешь». Он говорит: «Борис Львович, я вас понял». И ушел.
А наутро мы с ней посмотрели сериал, я говорю: «Шо, доця, налей-ка нам по стакану…» Выпили мы с ней, она вдруг говорит: «Ну, и до каких пор ты будешь блюсти мою нравственность?» Я говорю: «Давай, доця, еще по стакану выпьем». Она выпила и забыла тему… И вроде все тихо стало, но тут она принялася мене из гостиной музыкой выживать: «А ну, говорит, старый пидорас, вали в свою комнату, я здесь буду магнитофон слушать».
И вот это, Миша, мене достало! Я ж в нее жизнь вкладывал, я ж!.. «Доця, – говорю, – слово сказано, надо за него ответить… Я, – говорю, – третий месяц здесь живу и хочу о своей стране новости слушать в гостиной, не таясь. Я хочу знать – шо в стране происходит…» Вот скажите, Миша, почему у женщины, которая нас записывала, три звездочки на погоне, а у вас только одна?
После того как меня судили и оправдали, я собралась написать когда-нибудь абсолютно вымышленную, фантасмагорическую повесть с невероятными, никогда не существовавшими людьми, с коллизиями, в которых только сумасшедший увидит посягательство на окружающую жизнь. И предварить эту бесстыдную выдумку такими словами:
«Все имена героев и события этого романа подлинны и документальны.
Автор готов подписаться под каждым словом всех этих ублюдков, кретинов, мошенников и карьеристов.
Автор не боится судебного иска, тюрьмы, ножа и удавки, людской благодарности и адова пекла, потому что наша прекрасная жизнь и есть – адово пекло.
Автор ни черта не боится.
Автору наплевать».
И это была бы очень иерусалимская книжка.
Любой честный литератор относится к своей стране как к возлюбленной шлюхе, с которой нет сил расстаться. Я не исключение, но, кроме всех других нелепых привязанностей, у меня здесь есть Иерусалим.
Иногда вечером я выезжаю в центр Иерусалима… Еще не меркнет свет, но воздух уплотняется, а мерцающий мягкий известняк домов начинает отдавать жар дневного солнца… Свежеет… У меня поднимается вечно низкое давление и душа наполняется если не веселием, то, скажем так, оживлением…
Теплый весенний вечер в Иерусалиме, в районе Нахалат-Шива, на улице Йоэль Соломон…
Я выбираю где сесть – на крошечной площади, куда вынесены из траттории пять-шесть столов под клетчатыми красно-белыми скатертями, – сажусь лицом к проходящей публике, заказываю кофе или пива и смотрю…
Писатель всегда – джентльмен в поисках сюжета. Всегда гонишься за хвостом фразы, за вибрацией голоса, за интонацией – боли, нежности, счастья… Хватаешь это и – в карман. Пусть полежит, это товар не скоропортящийся. Наоборот, его полезно настаивать, как рябиновку.
…И вот небо над крышами старого дома напротив становится цвета яблочной кожуры; над коньком крыши всплывает – в зависимости от недели месяца – либо турецкая туфелька, либо полнолунный диск, либо обсосанный кусок колотого сахара… Потом небеса густеют и неудержимо сливаются с цветом синих железных ставней, а сам дом начинает светиться и таять, как кубик рафинада в стакане чая.
Зажигаются фонари, и в этом театрально-желтом свете передо мной туда-сюда шляются туристы, влюбленные парочки, несколько городских сумасшедших, знаменитый одноногий нищий на костыле по кличке Капитан Сильвер, чокнутый русский юморист Юлиан Безродный в майке и трусах, дети, наперсточники, чинные религиозные семьи, юные обалдуи и юркие карманники…
Если долго сидеть, то в какой-то момент начинает казаться, что ты присутствуешь на репетиции некой пьесы и придирчивый режиссер без конца гоняет по просцениуму одну и ту же массовку…
Вот плывет зеленая шляпка на даме по прозвищу Халхофа. Когда-то она подрабатывала экскурсоводом, водила туристов и, представляете, с этим своим акцентом рассказывала о распятии Иисуса: «Халхофа! О, Халхофа!»
– Мовсей, как вам известно, – говорила она, – был вхож на Синайскую хору к самому Хосподу Боху! Теперь на мноих объектах войти стоит денех, а в прошлом хаду я там хуляла безвозмездно… Круом были свежевырытые пространства. А тепер, видите, – вокрух клумбы, клумбы… розы со всех кончиков нашего мира. Фонтанчики пока безмолвствуют…
– Израильтянам до нашей культуры еще срать и срать! – это уже реплика из другого летучего разговора – толпа несется дальше, дальше… Русская речь булькает, шкворчит и пенится на общей раскаленной сковороде.
– …Захожу в аптеку – обезболивающее купить. Она мне: «Молодой человек, вы говорите по-русски?» – «Да». – «Так перейдем на нормальный язык!»
Напротив, в витрине кафе-гриль, медленно крутится стеклянная этажерка. На каждой полочке этой кошмарной карусели, усевшись на гузку, свесив зажаренные пулочки и скрестив на грудке крылышки, в задумчивости кружатся обезглавленные куриные тушки.
Вот в одном из окон второго этажа показалась заплывшая бородатая рожа (скульптор или художник – вторые этажи здесь, как правило, снимает под мастерские эта публика), волосатая ручища, звякая браслетами, протянулась к синему железному ставню и невозмутимо прикрыла его.
Через минуту этот тип спускается вниз, покупает в лавке газету «Гаарец», заказывает чашечку кофе и, облокотившись на стойку, минут тридцать пьет ее, балагуря с хозяином (я не слышу слов, но вижу поминутный посверк белых зубов в рыжей чаще).
Веселый, бородатый, в шортах, с икрастыми курчаво-прокопченными ногами, он похож на проказливого второстепенного греческого бога, и кажется, – только крылышек недостает его пыльным кибуцным сандалиям.
Вот ради этих считанных в году часов – прошу понять меня правильно – я здесь и живу…
Я наслаждаюсь. Потягивая пиво, неторопливо перебираю, – как старый араб-торговец перебирает четки своими тусклыми сафьяновыми пальцами, – скользящие за спину густые, тягучие, сдобренные тмином, кардамоном, корицей и ванилью минуты.
* * *
Многие из поклонников мною написанного люди не то чтобы сумасшедшие, но – с трудностями проживания в этом мире. Есть несколько неудачников-самоубийц. Время от времени (и довольно часто) кто-то из них мне звонит – посоветоваться насчет какой-нибудь очередной своей неудачи или просто пожаловаться на окружающий мир.На днях часа полтора я говорила по телефону с одной молодой женщиной, которая когда-то кончала с собой, но выжила.
Не успела положить трубку – звонок. Губерман.
– Час не могу до тебя дозвониться!
– Я разговаривала с одной своей читательницей. Помнишь, с той, что выбрасывалась из окна.
– Скажи ей, чтоб никогда больше этого не делала, – заметил он устало. – Или пусть берет этажом выше.
* * *
Звонит юморист Юлиан Безродный:– Я хочу подарить вам потрясающий сюжет для романа!
– Отчего бы вам самому не воспользоваться им, Юлиан?
– Я миниатюрист, как вы знаете. А это сюжет для грандиозного полотна. Да что там! – полагаю, вам этого на три романа хватит.
– Что же это за сюжет?
– История моей жизни!
– Понятно.
– Погодите!!! Что вы, собственно, обо мне знаете? Давайте встретимся, и вы будете потрясены!
После долгих препирательств я обреченно понимаю, что дешевле встретиться с этим милым, хотя и безумным человеком. Минут двадцать еще уходит на сварливое, даже скандальное выяснение – в порядке ли у меня диктофон и сколько кассет я должна приготовить для записи, – и на другой день мы уже сидим за столиком одного из баров на любимой мною улочке Йоэль Соломон. Я заказываю пиво и тост.
Юлиан долго проверяет мой диктофон, включает, выключает его, нажимая попеременно все кнопки. «Раз, раз… – настойчиво долдонит он, – раз, раз…»
Прокашливается, вслушивается в шелест бегущей пленки и наконец торжественно произносит:
– Самым счастливым днем в моей жизни был день, когда умер мой папа.
После этой фразы он умолкает и долго сидит, нахохлившись, ковыряя вилочкой скатерть.
– Это все? – наконец мягко спрашиваю я.
– Да, – говорит он. – Почему-то мне казалось, что я буду говорить долго, долго…
Я выключаю диктофон и пододвигаю к нему бокал.
– Пейте пиво, Юлиан, – говорю я ласково. – Вы действительно непревзойденный миниатюрист.
* * *
Звонит Губерман:– А я вчера в суде был. Я ж два года без прав ездил. Просрочил и не заметил. Так вот, явились мы с Сашкой Окунем. Он подошел к бабе-прокурору. Она как увидела его – Сашка же у нас красавец, – рот раззявила и мгновенно была готова из прокуроров перейти в адвокаты и даже сесть на скамью подсудимых. Сашка кивнул на меня и сказал ей: «Посмотри на него, он поэт, у него голова в облаках».
Та взглянула на меня (а я только с самолета после российской поездки – рожа снулая, помятая) и говорит: «Вижу».
Он и к судье подкатывался с теми же баснями. Судья говорит – ладно, если признает свою вину, я не стану лишать его прав, ограничусь штрафом… Ну, и присудил 180 шекелей.
– Совсем немного! – заметила я.
– О чем ты говоришь! Я готовился уплатить полторы тыщи… Теперь разницу пропью.
* * *
Что касается правоохранительных органов – в их коридорах можно встретить уже много наших. Причем как по эту, так и по ту сторону закона.Миша, следователь Иерусалимского полицейского управления, приходит утром на работу. Перед дверью его кабинета сидит здоровенный мужик лет шестидесяти, рубаха расстегнута, на ней пятно крови. Вся волосатая грудь в расстегнутом вороте – синего цвета. То есть татуировка безгранична. Рядом с ним стоит девица лет двадцати с синяком под глазом.
– Вы – Миша? – спрашивает мужик. – Нам до вас.
– Миша! – говорит девица надрывно-плаксиво. – Посадите меня в тюрьму, Миша! Посадите меня в тюрьму!
Миша открывает дверь и приглашает в кабинет мужчину.
Тот садится в кресло удобно, крепко, раскидисто, кивает в сторону коридора и говорит:
– Во! Видал?.. Воспитываешь дочь, растишь ее, лелеешь… А она папу – ножиком!.. Нет, вы, Миша, не подумайте, она хорошая девочка, я ее очень люблю. Но мне ж обидно – что она витворает! Вчера привела козла вонючего… Мало, что он ростом ниже ее, он еще и кавказец… Когда она за второй подушкой вышла, я просунул голову в дверь спальни, говорю ему: «Если ты кавказский человек, ты меня поймешь». Он говорит: «Борис Львович, я вас понял». И ушел.
А наутро мы с ней посмотрели сериал, я говорю: «Шо, доця, налей-ка нам по стакану…» Выпили мы с ней, она вдруг говорит: «Ну, и до каких пор ты будешь блюсти мою нравственность?» Я говорю: «Давай, доця, еще по стакану выпьем». Она выпила и забыла тему… И вроде все тихо стало, но тут она принялася мене из гостиной музыкой выживать: «А ну, говорит, старый пидорас, вали в свою комнату, я здесь буду магнитофон слушать».
И вот это, Миша, мене достало! Я ж в нее жизнь вкладывал, я ж!.. «Доця, – говорю, – слово сказано, надо за него ответить… Я, – говорю, – третий месяц здесь живу и хочу о своей стране новости слушать в гостиной, не таясь. Я хочу знать – шо в стране происходит…» Вот скажите, Миша, почему у женщины, которая нас записывала, три звездочки на погоне, а у вас только одна?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента