Игорь Сахновский
В тему
Охота к перемене мест
… Тогда он берёт билет в один конец, обольщает всуе таможенную девушку и спустя нетерпеливые часы высаживается в той изумительной провинции, пригретой у Господа под мышкой, в Мариенбаде, Портсмуте, Винчестере, даже Гилдфорде – где улочки похожи на комнатки, где если торопятся, то лишь в паб к вечернему лагеру; в миниатюрном чайном магазинчике среди мерцания склянок сумасшедше печально и вкусно пахнет потерянной жизнью, а мисс Кристина Тонер примеряет кружевную викторианскую шляпку по случаю чужого бракосочетания.
У изголовья гостиничного ложа сиротствует новенькая, неразрезанная Библия, неизбежная в одном ряду с картой гостя, постельным кофе и коричневым сахаром… Нужно было, давясь, глотать наждачный ветер отечественных площадей, разношенных, как солдатские сапоги, заговаривать зубы тоске и нелётной погоде, чтобы однажды где-то в Брайтоне, на Английской Ривьере, под изумрудным, чуть раскосым приглядом услышать по-русски: «Давай я смажу тебя кремом, ты там натёр…» И проверить щекой прохладу высоких славянских скул, и взять губами с груди зябко напрягшийся коричневый сахар.
* * *
… Тогда он берёт билет в не менее раскосые края, куда лететь часов четырнадцать, строго на юг, потихоньку на лету раздеваясь, сбрасывая с плеч серебряную зиму. Самолёт сажают на полпути в транзитном Пакистане, бородатые пограничники в чалмах, с автоматами спроста вламываются в кабину пилотов – дело пахнет слитым керосином, исламским фундаментализмом, собачьей похлёбкой в зиндане. Но через 90 минут всех отпускают: летите вы к дьяволу, подальше от нашего Аллаха, в свой завидный блудливый рай! И вот он, Парадиз: в жирном тропическом мареве, с ароматами плодов и жареной живности, цветенья и гнили, на краю ослепительно синей Сиамской слезы, на бугристом слоновьем загривке, в золотом поту, в наготе, в джакузи, в горячем сугробе пены, в тонких ненасытных ручках девочки-зверька, массажистки, чья повинность – теснее сжимать и оскальзываться телом на теле. Улёгшийся на бок во всю длину Храма, пятидесятиметровый сусальный Будда сияет не слабее наших суровых куполов и лепечет с дивной улыбкой: «Ты хороший. Ты не виноват. Ты всё можешь. А если захочешь – сможешь стать Буддой при жизни и будешь так же, как я, лежать на боку…»
Нужно было зарыться в джунгли, кокосовую глухомань, чтобы там напороться взглядом на те же изумрудные, слегка раскосые и услышать: «Я умру, милый, я с ума сойду, если они тебя коснутся, эти массажистки…»
* * *
Большая часть наших занятий тратит нас. Тратит жизнь – безвозвратно. Только одна вещь (о второй пока не скажу) не проматывает, не тратит жизнь, а наращивает её. Это путешествие. Оно выпрямляет взгляд, расширяет вдох, делает тебя иностранцем – не столько «людей посмотреть», сколько себя со стороны.
Жить дома и только дома – значит, всегда быть равным самому себе: полное счастье, неподвижнее которого лишь полная смерть.
После всех заграничных диковин Одиссей, увидев, как зеленеет и увядает его скромная Итака, расплакался. Он её покидал, чтобы вернуться. «Хочешь, я буду твоей Итакой?» – сказала мне самая лучшая женщина.
… Тогда он включает телевизор и слушает интервью со столетней жительницей то ли Нижних Серёг, то ли Верхней Синячихи. Одним словом, тот же захолустный Гилдфорд, но грязь по колено, и ни одного чайного магазинчика.
Целый век её никто ни о чем не спрашивал, не интересовались. А тут на сотый день рожденья – с микрофоном и телекамерой: «Как вы жили, бабушка?» – «Хорошо жила, всё работала». – «А где бывали? Много в своей жизни ездили?» (журналистка, судя по загару, только что с Мальорки или Шарм-эль-Шейха). – «Ездила-то много… – она легко, по-девчачьи вздыхает. – А бывала всего в двух городах, в Екатеринбурге да Свердловске!»
Надо было прожить лет сто как минимум, чтобы так вздохнуть.
Апрельский авитаминоз
А допустим ещё такой вариант. Ему на фиг не нужен никакой апрель – слово по-телячьи нежное и мокрое. Он предпочитает зимнюю самодостаточность. Вам нравится зависеть буквально от всего? Вот и ему тоже. А тут любое хотение – зависимость. Много хотений – тотальная зависимость.
Ладно, допустим. А в этот момент по электронной почте объявляется один пафосный германец, который желает заключить договор, сулящий тебе гору денег. Больше, чем гору, извините, он предложить не может, но гору – всю, до копеечки! Хорошо, будем скромны, удовольствуемся горой. Кое-кто уже мысленно конвертирует и следит за курсом. Тут немец пафосно затихает и больше месяца молчит как рыба об лёд. Что ж нам теперь – войну с Германией объявлять?
Ладно. А в этот момент одна безмерно любимая особа где-то носится, как пуля в стакане, за три тысячи километров, вместо того чтобы плавно ходить и двигаться. А потом, с присущей ей внезапностью, выходит на связь и передаёт срочную весть: в результате утренней беготни у неё там в лифчике всё вспотело! Вторая новость касается гладких прозрачных чулок дымчатого цвета. Потому что если он такой самодостаточный, то ничего не остаётся, как прельщать непосредственно в чулках. А кто сказанул открытым текстом: «Чтобы его соблазнить, ей достаточно было разуться»? Кто-кто. Он же и сказанул! А теперь, блин, в итоге вместо зимней сдержанности – одна только влажность и нежность. Апрель, скромно выражаясь.
А в этот момент опять, как из кустов рояль, возникает тот немец с денежной прорвой, которому после месячной паузы уже не терпится. Но для полного счастья ему нужен пакет документов. В первую очередь, автобиографию. Хорошо, нам не жалко. Пишем всю правду-матку: «Родился в такси…» Уточняем: «… в прошлом веке, невзирая на Карибский кризис». Что там ещё стряслось? «В 14 лет увлёкся живописью, кинематографом, курением сигарет и женщиной вдвое старше него…»
Кстати, насчет денег. Если бы он сочинял рекламу для банка, он бы написал, что все финансы, какие есть и каких нету, он положит на мягкий такой, бархатный депозит, будет их там холить, за ушком чесать и откармливать.
А на самом деле он молча рванёт в Венецию, в любимый свой Лондон, в Голландию к Яну Вермееру (это не реклама турфирмы!), но сначала – уже четвёртый, кажется, раз – в Аравийскую пустыню, которая лишь для того и существует, чтобы давать понять: ничего нет вкуснее простой, негазированной воды из ледяной бутылки и поцелуя в горячую ключицу. И совсем бесстыдная роскошь: притащить в отель с арабского рынка арбуз калибра водородной бомбы, уложить в холодильник, где он впадёт в состояние красного льда, потом выйти в 50-градусный жар и кормить лисичку с ножа этим сладким ледяным мясом.
Ладно. А в этот момент он идёт к умывальнику зубы чистить пастой «Аквафреш» с дизайном российского флага, хмуро косится в зеркало и говорит с полным ртом: «Все люди как люди, – говорит, – а я красив, как Бог!», имея в виду подглазья хуже гражданской войны и помятость, никогда не тронутую лимфодренажем (это не реклама косметологии!). Ну что ж. Бывают и такие существа – на лицо ужасные, добрые внутри. А он, по своей доброте, иногда всех бы поубивал!
Тут SMS-ка прилетает секретная, на двух языках: «Solnyshka moj! Dobra utra! A DAVAJ ZHIT' DRUG DLJA DRUGA – TIPA MY S TOBOJ MAFIJA!!» Тоже, кстати, сильная мысль.
Вчера легко обходился без завтрака. Сегодня влекут к себе со страшной силой: йогурты, яблоки, водка-селёдка, фаршированные перцы, пельмени с уксусом и борщ – одновременно.
Клинический апрель, мягко выражаясь. На неприличный вопрос «Чего ты хочешь?» он скромно отвечает: «Всего».
Dolce vita, прекрасная и летальная
Вы ходили когда-нибудь ночью на мост Понте Веккио? И не ходите.
Меня позвали туда нежной умоляющей запиской – и эта полночь едва не стала для меня последней. От масляной чёрной реки пахло рыбьей кончиной. На флорентийских колокольнях бесповоротно пробило двенадцать. Незнакомец в глухом длинном плаще, карауливший у парапета, произнёс на ломаном английском: «Иди за мной!» И мы пошли тесными коридорами улиц, вступили в густой жилищный мрак, и пружина этой сумасшедшей истории со свистом разжалась – лишь затем, чтобы я стал свидетелем убийства десятиминутной давности. У меня и сейчас мороз по коже от той картины: стройная смуглая жертва распахивает миндальные глаза, встаёт с постели и моет под краном окровавленные груди с таким видом, словно меня там нет. И грубый нетерпеливый шёпот за дверью.
Ещё будет пара минут – для бегства, до приезда карабинеров.
Но не будет ни выходов, ни разгадок! Их просто не будет.
Зато теперь я знаю, где пресловутые «любовь» и «кровь» рифмуются точней всего, – это Италия.
* * *
Вот смотрите. Однажды летом человек садится и пишет на голубоватом листке веленевой бумаги: «Умри, Флоренция, Иуда…» Именно так, дословно. «Умри, – пишет он, – Флоренция запятая Иуда…» Можете себе представить? Я – почти не могу. А меньше чем через месяц он же пишет: «Флоренция, ты ирис нежный…» Довольно жёсткий мужчина, без сантиментов, и вдруг вот так: «ты ирис нежный»!
В сущности, даже не важно, кто он. А важно – что ОДИН И ТОТ ЖЕ человек. Об одном и том же городе. Меньше чем через месяц. Это и есть «любовь» и «кровь», зарифмованные так, что иногда нечем дышать.
Ну хорошо, мне легче. Я, например, почти равнодушен к Риму, с его форумами, львиными рвами и сладким засильем Лоренцо Бернини.
Но как быть с другим нежным ирисом, а лучше сказать – с водяной лилией, которая уже одиннадцать веков сводит весь мир с ума? Таких «иуд», таких прекрасных предательниц ещё надо поискать – всё равно не найдёшь. Сначала она обзаводится самым лучшим (без преувеличения) на свете любовником, потом бросает его под свинцовые плиты, в такую тюрьму, откуда вообще ни один живой человек не вышел по своей воле. А потом, когда он – единственный! – сам вырвался и сбежал, она, видите ли, позволила ему подыхать на чужбине, тоскуя по ней. И вот эта бешеная тоска кавалера Казановы по его ненаглядной неверной Венеции до сих пор высится и звенит над каналом Орфано и над Мостом Вздохов – выше Дворца Дожей и выше Кампаниллы, торчащей и голой, как маяк.
Теперь она дарит ему бронзовый памятник на своей главной площади (памятник любовнику – неплохо звучит) и пускает за деньги желающих заглянуть в ту самую камеру, где он даже не мог встать в полный рост.
Зато она приласкала другого беглеца, картавого рыжего гения, Нобелевского лауреата, до 32 лет мечтавшего снять комнату на первом этаже палаццо, написать там пару элегий, «туша сигареты о сырой каменный пол, на исходе денег вместо билета на поезд купить маленький браунинг и не сходя с места вышибить себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин». Она завлекла его летальной кинолентой Висконти с Дирком Богардом в главной роли и заснеженным Сан-Марко, обогрела десятидолларовым эспрессо во «Флориане» и наконец жадно убаюкала на одном из своих островов.
* * *
Венеция, как и вся туристическая Италия, напоминает красиво стареющую примадонну, существующую за счёт своих прелестей, на деньги обожателей со всех континентов. На самом же деле ей глубоко наплевать, нравится она нам или нет. Она живёт очень своей жизнью – и, вольно или невольно, учит нас тому же.
Урок итальянского аристократизма: находясь на вершине райского, божеского ботфорта, воспринимать это как должное. Говоря о своей жизни: «Dolce Vita», подразумевать: сладкая, страшная, летальная, самая прекрасная.
Пляжные дикости и приличия
Один нормальный мужчина, катастрофически охладевший к стервозной жене (при всей её фотомодельной долготе и гламурности), признался мне, что в самые интимные моменты от холодности и пустоты его спасает «чувство пляжа». Судя по семейным снимкам, это жаркое и солёное состояние навсегда связано у него с долговязой, похожей на оленёнка девушкой, которая не была тогда светской леди, ещё не заявляла мужу: «Если ты голова, то я шея!», а просто лежала вся мокрая, счастливая рядом, на пляжном полотенце, запыхавшись после обоюдного заплыва за какие-то немыслимые буйки.
А другой мужчина, чуть-чуть нагловатый культуролог по фамилии Генис, восхваляя частные бассейны, изругал пляжи. В них, говорит, есть какая-то «насильственная коммунальная публичность». Публичность – да. Но про «насильственную» – это он сильно загнул. Никакое, одну минуточку, «насилие» не заставит миллионы взрослых, вменяемых дам и господ со всего мира одиннадцать месяцев в году так деятельно готовиться к пляжному безделью: холить и прихорашивать стратегически значимые части тела (плюс предварительный загар), с ревнивым тщанием примерять купальники и тёмные очки, затариваться особо нежной косметикой… И наконец, срываться огромными стаями из натруженных своих континентальных городов, то заснеженных, то запылённых, – в долгий, сонный, почти обморочный перелёт, на исходе которого их ждёт горизонтальное положение у воды, под пальмами и зонтами, под голым солнцем и голыми взглядами чужаков.
… Тут вам с дикой любезностью тащат поднос – цветные коктейли со льдом. Вы говорите: «No, thanks!» Потому что ежу понятно, из какого крана этот лёд наливают. Сразу козлёночком станешь… Ну тогда закажите хотя бы за пару копеечек яхтинг, и рафтинг, и прочие надувные бананы – утеха для завсегдатаев ЦПКиО, где вы просто обязаны, перевернувшись, дружно ухохотаться.
И тут же обязательно бродит красивый такой конь педальный, у которого где надо накачано, где надо – подбрито. Он уже заучил по-английски «Ай лав ю!» и «Бьютифул!», поэтому смело пасётся между телами, от зоны бикини до стринговой полосы, возбуждаясь подножным кормом. Даже если первая и вторая скажут ему: «Да пошёл ты!», то восьмая – конечно, замужняя, из Соликамска – с приятным волненьем уступит. И будет ей романтичное счастье с прощальной курортной слезой. Всего-то пять скоропостижных фрикций в гостиничной койке – а светлая память до скончанья грустных соликамских лет. Ведь, между нами говоря, только раз бывают в жизни встречи… Только раз судьбою рвется нить!… А дежурному принцу педального типа тоже приятно – галочка в книге рекордов и циферка в личном зачёте.
Где ещё, кроме пляжа, ты будешь, лёжа на спине, смотреться в синюю перистую высоту с таким отважным произвольным допущением, что это не высота, а наоборот – страшная, бездонная глубина? И тебе уже конкретно хочется туда. И ты уже плавно планируешь – не в смысле служебной планёрки, а как планёр на восходящих тёплых потоках… Значит, так. Пикируем аккуратно, минуя свору горластых чаек. Погода лётная. Курс на зюйд-вест…
И вдруг самый близкий твой человек, лежащий рядом, длинненькой нежной ступнёй тихо-тихо трогает тебя там, где ещё в принципе не ступала нога человека. Дескать, ты куда без меня полетел??
Вечером, накануне обратного перелёта, волна с отливом уходит в открытое море. Ну, типа, прощай, свободная стихия!… Но стихия абсолютно отрешённо взирает на случайных, заезжих людей, поскольку ей некогда – она дико занята своим тяжким глубоководным делом. И при виде этой грандиозной работы как-то стрёмно – жаловаться на судьбу или сочинять себе сладкие чувства, быть романтически несчастным и питаться подножным кормом. Ты ведь не конь педальный, так ведь?
Олимпиада падающих птиц
Это случилось на тех ещё Играх, куда съезжались все уважающие себя древнегреческие дяденьки, прекратив ненадолго сражаться и ваять шедевры. Практически всё мужское население страны. Женское туда не звали.
Подозреваю, самый крутой спортивный форпост уже тогда занимал комментатор. Такой очень специальный человек. Всё видел, всё знал. Типа нашего Котэ Махарадзе. Но по фамилии Плутарх. Почти все нормальные дамы равнодушны к футболу. Но миллионы нормальных дам обожали слушать Котэ Махарадзе. А послушай они Плутарха – вообще тронулись бы умом!
И вот на этой Олимпиаде в один острый момент все присутствующие – все до единого! – вскрикнули. Не могу точно сказать, отчего они вдруг так разорались. То ли колесница-фаворитка очень позорно гикнулась в первом же заезде по Формуле-1. То ли метатель жёсткого диска чересчур жёстко метнул его не туда… Врать не буду. Но вскрик был ужасной громкости. И в эту секунду все птицы, какие были в небе, замертво упали на землю. Рухнули прямо как туча мокрых тряпочек. Большинство олимпийцев этого даже не заметили.
Но Котэ Махарадзе, в смысле, Плутарх всё видел, всё знал. Не покидая своей комментаторской ложи, он задался ключевым спортивным вопросом: почему птицы упали? Вдумчивые комментаторы любят рассуждать вслух, как бы наедине с собой.
– Так… – думает он вслух. – Предположим, у птиц очень нежные уши и тонкая душевная организация. Но ведь это ещё не повод, чтобы хором валиться на землю, правда?… Обратите внимание! На арену выходят многоборцы. Им дозволены зажимы и захваты, удары коленом, локтями и выкручивание суставов. Но запрещено царапаться и кусаться. Я сильно сомневаюсь, что вон тот кудрявый фессалиец обойдётся без кусаний. Гляньте на его зубы!…
После рекламной паузы:
– Смотрите, что творится в олимпийском бассейне! Виновник сенсации – пловец Джонни Вайсмюллер. Жаль, вы не видите его лица – он рыдает от счастья. Особо нетерпеливые пусть идут в синематограф, на фильму «Тарзан», где Джонни играет одноимённого человека-дикаря… Мне всё же не хочется думать, что эти небесные созданья пали наземь и погибли от разрыва сердца. Ну какого чёрта они упали!…
Иногда комментатор замолкает, чтобы глотнуть кефира или некорректно закурить. Эти паузы невыносимы, как сто лет одиночества. Как зима тревоги нашей.
И вдруг он говорит тихим срывающимся голосом, от которого мороз по коже:
– Ребята, это невозможно. Так не бывает. И я это видел своими глазами. Минуту назад Боб Бимон прыгнул на восемь девяносто. Вы не ослышались. На восемь, ребята, девяносто!… Жаль, вы не видите его лица – он целует землю. Кузнечик, блин, чернокожий. Нет, я не вынесу. Я просто охренел. Он перепрыгнул через нашу, блин, мечту. Ну хорошо, извините… Давайте уже рассуждать по-научному. Птицы в полёте опираются крыльями о воздух, как о натянутый шёлк. Это хрупкая субстанция. От нашего грубого крика она порвалась, в воздухе образовались дыры – птицы потеряли опору и ухнули вниз!…
Иногда он смотрит на часы. Не потому что спешит. Но ведёт хронометраж геройства.
– На моих часах секундная стрелка перевалила за циферблат. Мировой рекорд Роберта Бимона держится одиннадцать лет. Семнадцать. Девятнадцать. Боб успел уйти из спорта и, кажется, от супруги. Кончилась холодная война. Умерли три генсека. Рекорд всё держится. Двадцать один год. Двадцать три. Больше нет СССР. Так. Разбег начинает Майк Пауэлл. Толчок!… Обалдеть. Восемь девяносто пять. Спокойно, ребята! Теперь можно выпить чаю.
* * *
Мраморную Нику, богиню победы, нам привычнее видеть без рук, с отколотыми ступнями, даже без головы. Победителей точно не судят. Но победа, если уж честно, всегда немножко ущербна. Соревноваться – чтобы стать несравненным? Подвергаться сравненью – чтобы прослыть уникальным?…
Между тем на одном легендарном форпосте уже допивает свой чёрный, с лимоном несравненный субъект с произвольной программой, но с одним обязательным элементом – говорить всё как есть. Человеческий голос над рёвом трибун. Пока люди кричат от восторга и горя. Пока ещё падают птицы.
Неравный брак
… И когда тема страсти была почти уже допита, как свежевыжатый египетский лимон, она рискнула перейти к деловой части разговора, незаметно поправила причёску и предложила: «Возьмите меня замуж. Я вам пригожусь». – «Вы это серьёзно?» – «Какие уж тут шутки. Только не дарите мне эти сугубые розы. И давайте обойдёмся без фаты!…»
* * *
Женятся либо по любви, либо из практических соображений – третьего якобы не дано.
Самая удивительная женщина истекшего века учудила небывалый эксперимент: она всю свою жизнь с упорством маньячки совмещала чистую любовь и голый расчёт. Она голубила их на одной сердечной делянке, прививала и скрещивала. Поразительнее всего, что ей это удалось.
Любимица русской императрицы. Русская Мата Хари. Агент трёх разведок – английской, германской и советской. Прельстительница Ницше, Рильке и Фрейда. Сожительница Горького и сэра Брюса Локкарта, британского резидента. Её звали просто Мура. Она же баронесса Будберг. Она же графиня Бенкендорф. Она почти не различала понятий «состоятельный» и «состоявшийся» – для неё это было одно и то же. Слава и деньги – как естественные продолжения крупной мужской личности. Она бывала неосмотрительна, иногда чудовищно ошибалась. Но среди её увлечений, среди тех, кого обнимали «её бесценные руки» и кому дозволялось «видеть больше, чем дозволяло декольте», никогда не было ничтожеств.
Один из самых «состоявшихся» и «состоятельных» европейцев того времени, искушённый женолюб с тяжёлым характером Герберт Уэллс отличился не только «Человеком-невидимкой», «Пищей богов» и прочими романами. Романы – это само собой. Нет, он ещё и умудрился по уши влюбиться в Муру и стать её последней, пожизненной «любовью по расчёту». Через восемнадцать лет после их первого знакомства Уэллс готов был на всё, «лишь бы Мура целиком принадлежала мне». Она и принадлежала (до конца его жизни) – как любовница и преданная жена, хотя и слышать не желала ни о какой свадьбе. Состояние, доставшееся невенчанной супруге Уэллса после его смерти, считая по нынешнему курсу, превышало миллион долларов.
Этот брак все считали неравным.
Когда Сомерсет Моэм, глотая собственный ревнивый яд, спросил Муру об Уэллсе: «За что вы его любите, этого старого толстого брюзгу?», она ответила не задумываясь: «Вы ничего не понимаете. От него мёдом пахнет!»
* * *
Странная всё же фигура речи: «неравный брак».
На самом-то деле «равных» браков не бывает. Как и вообще равенства. Не совпадают умы и болевые пороги. Породы и резус-факторы. Опыты детской похоти и взрослой чистоты. Желания нравиться и покорять. Отдаваться и владеть. И уж точно не совпадают никогда сердечные градусы, тайные температуры.
Тот любит – а та позволяет себя любить. Ты, дурея от нежности, глядишь на него. А он, как водится, глядит в пространство. Ему сейчас пространство немножко интереснее, чем ты. Анфас, пылая щеками, тянется к прохладному профилю. Теснота – к пустоте. Мы что-то кричим или шепчем друг другу, а наши «чёрные ящики» молчат: сами в себе, сами в себе.
И всё же мы решаемся совпасть: носами, губами, коленями, отрезками жизни. Мы, наконец, затеваем свадьбу. А свадьба – это фактически публикация самых интимных решений. Это обнародование таких вещей, для которых и слов-то ещё достойных на русском языке не придумали.
Но гостям уже не терпится выпить, закусить и поглазеть, как мы целуемся рот в рот. И вот мы стоим перед всей нашей родимой публикой в невыносимо правильном костюме и в одноразовом платье, держимся влажными ладонями, как отважные детсадовцы из подготовительной группы, и всем своим видом как бы заявляем: примите нас во взрослые. Мы будем очень стараться!
Чёрная кровь
Странный получился день. Мы гоняли со Стасом по его делам, поскольку мои – терпели до вечера. После обеда заехали на Тверскую в «Кофе Бин» забрать его сестру Алёну. Она села на заднее сиденье, и в машине стало нечем дышать, кроме «Диора».
– Ну, как ты? – сочувственно спросил Стас.
Алёна отвечала подробно. По-моему, даже слишком:
– Понимаешь, какой ужас? Я люблю Пашу, а Паша – Светку. У Светы с Витькой как раз из-за Паши ничего не было, а у Олега с Иркой – из-за меня. Нас с Олегом Светкин Витька увидел. А потом в клубе Олег с Вовкой даже подрались из-за меня, а Ирка думала, что из-за Светки, и Паше все рассказала, а Паша – мне… Представляешь, какой ужас?? А теперь вот Али прилетел…
Пока она докладывала про свой ужас, Стас дважды поговорил по телефону. Первый раз про баррели, второй – про караты.
Алёна торопилась в отель, к прилетевшему Али.
Гостиничный швейцар, сильно похожий на адмирала, взирал вопросительно. Стас нехотя буркнул что-то вроде: «По дискриминанту!» – и мы вошли. Это был кромешно дорогой отель, наверно самый дорогой в России. Стас умчался на «ресепшен», а мы с Алёной застряли в томных диванах.
Тут я впервые увидел её: платиновые косички, ресницы в полщеки, узкий льняной топ, а всё остальное – ноги. Как две Эйфелевы башни. Когда она закинула ногу на ногу, закинутая ушла за горизонт.
Рассказ об ужасах продолжился. Но теперь Али был центральным персонажем. Я спросил: а кто это?
– Али вообще-то шейх – по жизни. А так он насчёт нефти…
Вопрос уже стоял ребром: идти ей замуж или нет? Идти – значит, стать тридцать второй женой включительно. И, скорей всего, не последней. А это, в принципе, стрёмно. И вообще тошнит. А не идти – тоже нельзя.
– Почему нельзя-то?
– Я уже не могу ездить на «ауди»… Сам прикинь!
В эту минуту к нам приблизился Али под конвоем. Это был чистокровный арабский Карлик Нос. Он сказал открытым текстом: «Ахлян ва сахлян! Сабек маарифату». Алёна напрягла спину, шею, макияж и чётко ответила: «Йес, оф кос». Жених кивнул и под конвоем отошёл. Можно было расслабиться.
Она снова попросила меня прикинуть: с этим Али она не может ни сидеть, ни лежать, ни одеться, ни накраситься, ни поесть, ни кончить, ни даже нормально покурить… Но ладно! Это всё роли не играет.
– А что играет?
– А только нефть.
* * *
Когда мы жили в Империи, было ясно: нет в мире бомбы, которая выпнула бы эту престарелую имперскую власть на заслуженный отдых. Но такой «бомбой» стало падение всего одной цифры в мировом прайс-листе. Как ни срамно это признавать, «Союз нерушимый» повалила рухнувшая нефтяная котировка.
Теперь нас настигла странная сладкая пора, когда эта же цифра взлетает в стратосферу, так что ахает весь мир. Когда казна лопается от нефтедолларов, а кабинет министров всё никак не решит, куда их грамотно девать. Когда ты, вроде как последний русский демократ, спрашиваешь: «А в чем, собственно, разница? Насколько андроповское время отличается от путинского?» Я тебе скажу – на сколько. Только ты не обижайся. На 22 доллара за баррель.
Но ещё неизвестно, где от нас требуется больше достоинства – в роскоши или в нищете, на войне или на «гражданке». Особенно если приходят и говорят тебе открытым текстом:
– Ахлян ва сахлян!… Мне на фиг не нужны твои поделки, твои платья, мебель, автомобили. И бензин твой не нужен! Мне нужна только твоя сырая нефть, твоя чёрная сырая кровь. Твои наивные, дикие, неотёсанные алмазы. Погонные метры твоих гладких голых ног…
Вещество свободы
Роман должен начинаться словами: «Денег не было ни на что. Даже на сигареты». И чтобы на 12-й странице главный герой дважды или трижды заваривал в чашке один и тот же чайный пакетик. И чтобы на 28-й странице он вываливал из сумки на кухонный пол 700 000 наличных долларов. А на 54-й – дарил южноафриканские изумруды одной ослепительно лживой блондинке на одном закрытом курорте во Французской Полинезии.
И чтобы его ни грамма не напрягали ни этот нищенский, спитой чай, ни эти безумные доллары, которые он просто мысленно «заказывает» в пространстве, – хоть на 190-й странице, хоть на 211-й, хоть прямо сейчас. Тем более что это реальный, симпатичный мне человек.
* * *
Давайте начистоту. Популярнейший в мире портрет – никакая не «Мона Лиза» Леонардо и не рафаэлевская Мадонна. А породистое, терпеливо-усталое лицо Бенджамина Франклина в центре купюры, осенённой стодолларовым номиналом.
Иногда страшно подумать, какое количество людей, какие неоглядные человеческие легионы отправляются по утрам выполнять свою муторную работу, идут на высший риск или на низость – только ради того, чтобы встретиться потом глазами с Франклином, хмуро или искательно заглянуть ему в лицо. Подразумевается: Франклин всё поймет и стерпит. Франклин не пахнет.
Если кому-то хочется думать, что стиль и вкус им надиктовали импрессионисты, Бергман и Феллини, Дольче и Габбана, Хельмут Ньютон и «Vogue», – пусть думают!
Но убойнее всякого «Vogue» в нас пуляют из крупного калибра (прямой наводкой – в нежную подкорку) и «строят» нас по полной программе некие засекреченные художники, от слова «худо». Те, что отвечают за наивно-масонские виньетки американского доллара, театрально-индустриальную гигантоманию рубля, елизаветинскую миловидность фунтов стерлингов и резвую инфантильность евро-фантиков.
В сущности, деньги – вещество свободы. Мы меняем на них одну-единственную, свободно конвертируемую жизнь, жертвуя свободой. Чтобы опять же прикупить себе свободы. Весь вопрос: по какому курсу?
* * *
Я спросил двух своих старинных приятелей: «Чем бы ты занимался, если бы имел ЛЮБОЕ количество денег?»
Один из них (крупный чиновник в ранге замминистра) заявил сразу:
– Я бы уехал в Вену и устроился работать гидом.
Второй (виртуозный компьютерщик) тоже не колебался:
– Займусь web-дизайном.
– Подожди, – говорю. – Ты, наверно, не понял. Ты имел бы ЛЮБОЕ количество денег, сколько захочешь. Быть гидом – потная, хлопотная работа… А у тебя-то с дизайном и так всё прекрасно.
Но всё они поняли правильно. И оба настояли на своих ответах.
И лишний раз доказали, что мне повезло на друзей.
* * *
Теперь я открою тайну, которую открывать нельзя. То есть приоткрою.
Деньги можно «заказывать». Этому способу меня обучила одна очень странная женщина два года назад.
Мы курили в парке на лавочке – и она рассказала. Я нескромно поинтересовался: она сама-то пробовала? И как у неё самой с деньгами? Нет, говорит, это дело такое, рискованное… Это всё равно что судьбу и свободу себе заговаривать. Поэтому сама не пробовала и вам не советую.
А я, гад такой, чуть позже взял и попробовал. Два раза, просто так. И оба раза получилось, но сильно иначе. То есть больше, чем «заказывал».
А про свободу она могла бы и не говорить.
Потому что свобода – это такая огромная вещь, что она практически нигде, нигде не умещается. Только в груди.